I
“Новая эра”. Мечтательное единение разума ч прогресса в XVIIIвеке. — Разрушение мечты в XIX веке. — Демократизм либеральный. Демократизм социальный. Анархизм
В конце XVIII века передовые представители социальной мысли сознавали себя пред некоторой “новой эрой”, которая хоронила все старые “предрассудки” и впервые ставила человечество на настоящую дорогу, “разумную” и вместе также “естественную”. Эти два понятия сливались в чем-то несказанно сильном и великом. Горделивое чувство радости наполняло тогда сердца людей перед тем, что казалось великим, еще небывалым откровением разума. “Мой милый, милый батюшка, — пишет тогда Камилл Дюмулен отцу, — вы не можете составить себе даже представления о той радости, которою наполняет меня наше возрождение... Как я благодарю небо, — восклицает он, — за то, что родился в конце этого века!”*
Таково было общее чувство. “Все говорит нам, — пишет Кон-дорсе [2], — что мы вступаем в эпоху одной из величайших революций рода человеческого... Современное состояние просвещения гарантирует нам ее счастливый исход”**.
Да и как было думать иначе! Люди уверились не только в том, что “совершенствование человека бесконечно (indefmie)”, но что “движение этого совершенствования отныне не зависит уже ни от какой силы, которая вздумала бы его остановить, и не имеет другого конца, кроме конца существования земного шара”.
* “La France libre” (“Свободная Франция”).
** Кондорсе Ж. Piogres de l’esprit humain (Прогресс человеческого разума). Вступл.
“Природа, — говорит философ революции, — неразрывно соединила прогресс просвещения с прогрессом свободы, добродетели, уважения к естественным правам человека”; эти “единственно реальные блага”, в прошлом разъединяемые “предрассудками”, становятся неразрывно связанными с момента, как просвещение достигло известной степени развития. Блаженный момент наступил и кладет начало новой эре. “Это объединение уже совершилось в целом классе просвещенных людей”, который ускорит совершенствование и счастье человечества*.
Светлой картиной развертывалось будущее перед мысленным взором реформаторов.
С этой поры горделивых мечтаний прошло сто лет. Два века, не жалея ни крови, ни нервов, работали над осуществлением царства свободы и равенства. Либеральный демократизм, олицетворивший новые принципы, сделался господствующим на всем пространстве европейской культуры. Политическая и социальная жизнь народов переделана сверху донизу. Но тяжко было бы пробуждение кого-нибудь из пророков XVIII века, если б он мог, восстав из гроба, посмотреть на действительность осуществленных мечтаний его!
Не будем уже говорить о счастии, о довольстве. Оставим в стороне субъективные взгляды, но как не похоже осуществление на мечты даже с чисто объективной точки зрения! А ведь для XVIII века это были не мечты, это казалось тогда реальнейшей изо всех реальностей! Не фантазия “предрассудков”, а разум тогда пророчествовал. Что же должно думать, когда его пророчества ни на одном пункте не оказываются верными? Ни одно предвидение не осуществилось, и развитие жизни идет в противоречии с ними несмотря на то, что старается именно их осуществлять и даже думает, будто их осуществляет. Проницательный ум пророков и софистов XVIII века был бы поражен, может быть, более всего именно этим “неразумным” состоянием умов их же собственных учеников и последователей.
Объединение разума и просвещения со стремлением к реализации “естественных” прав, которое XVIII век объявил уже готовым фундаментом бесконечного прогресса, прежде всего оказывается мифом. Продолжатели дела XVIII века, современные демократы и революционеры, конечно, по старой памяти продолжают воображать себя интеллигенцией и воспевают себе гимны под видом
Аrmeе de la pensee,
Аrmeе toujours sacree,
Qui fait par le progre
Marcher l'humanite!**
Но в действительности настоящая “armee de la pensee” XIX века, представители его точных знаний и развивающейся мысли, люди
* Кондорсе Ж. Указ. соч.
** Армия разума, армия всегда священная, которая заставляет ради прогресса маршировать человечество! (фр.)
науки все столетие только и делают, что подрывают основы, на которых строились политические и социальные идеалы XVIII века и либерального демократизма нашего времени. Эти идеалы и наука разъединились в полную противоположность XVIII веку. Требуя свободы, равенства и демократии, Руссо или Кондорсе, казалось им, основывались на точном анализе природы человека и природы общества. Они могли математически ясно показать, как, например, естественная свобода личности, проходя сквозь общественный договор, сказывается затем в известных формах политических вольностей, подобно тому как луч света, проходя сквозь призматическую среду стекла, проявляется на экране в виде того или иного спектра. Требование демократического строя являлось не произвольным делом личного вкуса, а простым указанием объективного закона социальной природы. Ничего подобного не существует ныне. Выводы о необходимости политических вольностей затвержены наизусть, но посылки, из которых они только и вытекают, совершенно разрушены наукой. Выводы стали предметом общего верования, но висят на воздухе со всеми признаками ненавистных XVIII веку “предрассудков”. Говорят и нынче о естественных правах, но в качестве совершенно бессмысленного выражения, которое еще годится для оратора, но никак не для человека науки. Говорят о народном представительстве, о том, что правление без представительства есть узурпация, о том, каковы наилучшие формы выборов, о том даже, что и меньшинство не должно оставаться без представительства. Но почему вообще нужно представительство и даже что, собственно, оно “представляет” — ни один человек не сумеет объяснить. Говорят нынче о свободе, но откуда она взялась и что означает — никому не известно, и меньше всего специалистам-психологам, которые гораздо охотнее и толковее расскажут нам о роковых влияниях, принудительно определяющих действия человека. В этом отношении контраст двух веков разителен. Тогда разум и политическое действие, как формулировал Кондорсе, сливались неразрывно. Теперь между ними не улавливается никакой ясной связи.
Единение оказалось несколько менее продолжительным, нежели жизнь земного шара! Оно длилось один момент и сменилось все более резким расхождением. Пути движения материалистического разума и духовных “естественных прав” пересеклись на мгновение в одной точке, блеснув в ней иллюзией “объединения”, и столь же быстро снова расходятся на все более расширяющееся расстояние. Одновременно с этим быстро расшатывается, истрепывается либеральный демократизм, который в XVIII веке представлялся чем-то вечным. Ему на смену выступает более “разумный” социальный демократизм, уже и ныне оспариваемый отрешившимся ото всякого “разума” анархизмом.
II
Христианское общество, отрекшееся от Христа. — Неудовлетворимость его стремлений
Никогда в жизни покойный И. С. Аксаков не находил более счастливого выражения, как назвав современное обществом “обществом христианским, но отрекшимся от Христа”. В этом вся суть, вся оригинальность, все судьбы общества, вводимого в историю “новой эрой”. По многому множеству обстоятельств развитие мысли в странах европейской культуры пошло по линии материализма. Реальное существование духовного мира, мистического элемента мировой жизни, стало для людей сказкой и фантазией. XVIII век вполне усвоил это течение мысли. И, однако же, перестав верить в Бога христианского, люди все-таки оставались его созданием. Их душа со своим нравственным содержанием оставалась душой христианина, хотя бы искаженной. Отрешиться от того нравственного содержания, которое дала душе человеческой христианская выработка или, по крайней мере, воздействие, люди не могли и до сих пор не могут. Стремления, создаваемые этим содержанием, требуют себе места и удовлетворения. XVIII веку принадлежит первая попытка гармонически слить эти стремления с чисто материалистическим содержанием жизни. Отсюда кажущаяся оригинальность его. На самом деле основные понятия, на которых XVIII век начал строить новое общество, все составляют отголосок христианства. Понятие о достоинстве личности, ее свободе, общем равенстве, правах человека, предшествующих общественным правам, идея о природном совершенстве и усовершаемости человека — все это осталось от христианства, с теми необходимыми искажениями, какие сами собой являлись при отрицании реальности духовного мира. В самых понятиях XVIII века об обществе явно материализированное воспоминание о Церкви. С Церкви скопировано представление об обществе как о некоторой коллективности, определяемой исключительно духовной природой человека. Космополитизм нового общества, таинственная народная воля, будто бы насквозь его пропитывающая, всем непонятно управляющая и при всех частных ошибках остающаяся непогрешимой, — все это отголоски христианской Церкви. Это на всех пунктах “Царство не от мира сего”, втискиваемое в не вмещающие его рамки именно “сего мира”...
Современное общество, раздираемое этим основным противоречием, умом не сознает его и даже отрицает. Материалистическое понимание жизни укоренилось так прочно, что люди большею частью просто неспособны серьезно принять во внимание действие духовного элемента. Какое же тут, говорят, противоречие? Действительно, ценный элемент христианства составляют его нравственные понятия, высокая концепция личности. Новая эра именно и удержала их. Она отбросила лишь отживший, мистический элемент христианства. Не естественно ли это? Не так ли совершается в мире всякий прогресс, удерживая из пережитого все ценное и отбрасывая ненужную ветошь? На этом-то, однако, и ошибается нынешний век. Он не понимает, что из христианства нельзя выбросить его мистического начала, не уничтожая тем самым социального значения создаваемой им личности. Христианские нравственные понятия исторически в высшей степени благодетельно отразились на земной, социальной жизни. Однако же это происходит лишь в том случае, когда христианин остается вполне христианином, то есть живет не для земной жизни, не в ней ищет осуществления своих идеалов, не в нее вкладывает свою душу. Совершенно иное получается, если христианин остается без руководства божественным авторитетом, без духовной жизни на земле и без окончательных загробных целей этой духовной деятельности своей. Он остается тоща с безмерными требованиями перед крайне ограниченным миром, неспособным их удовлетворить. Он остается без дисциплины, потому что ничего в мире не знает выше своей личности, ни перед чем не преклонится, если нет для него Бога. Он не способен уважать общество как явление материальное, не преклонится и перед большинством таких же, как он, личностей, потому что из их суммы еще не получается личности более высокой, чем он. Участь и социальная роль такого человека самая несчастная и зловредная. Он или является вечным отрицателем действительной социальной жизни, или будет искать удовлетворения своих стремлений к безмерному в безмерных наслаждениях, безмерном честолюбии, в стремлении к грандиозному, которое так характеризует больные XVIII-XIX века. Христианин без Бога вполне напоминает сатану. Недаром образ неукротимой гордыни так прельщал поэтов XVIII века. Мы все — верующие или не верующие в Бога — настолько Им созданы, настолько неспособны вырвать из себя заложенного Им божественного огня, что нам невольно нравится эта духовная, безмерно высокая личность. Но посмотрим с холодным вниманием рассудка. Если нам нужно лишь хорошо устроить земную, социальную жизнь, если кроме нее ничего не существует — тогда с какой стати называть высокими, возвышенными те качества и стремления, которые с земной точки зрения только фантастичны, болезненны, не имеют ничего общего с материальной действительностью? Это качества человека ненормального. Он, скажут, полезен уже своим вечным беспокойством, стремлением к чему-то другому, не тому, что есть. Но это стремление было бы полезно лишь при реальных в основе идеалах. Беспокойство же христианина, лишенного Бога, выбивает мир из status quo лишь затем, чтобы тащить его каждый раз к материально невозможному.
Ошибаются те, которые видят в XVIII-XIX веках возрождение античных государственных идей. Язычник был практичен. Его идеи не усложнялись христианскими стремлениями к абсолютному. Его общество могло развиваться спокойно. Участь же общества христианского по нравственному типу личности, но отрекшегося от Христа в приложении своих нравственных сил, по справедливому выражению И. С. Аксакова, сводится к вечной революции.
К этому привела и попытка XVIII века создать новое общество. Философия успела поставить такой идеал общества, пред которым личность, выработанная восемнадцатью веками христианского воздействия, согласилась преклониться. Но что же это за общество? Чистый мираж. Оно построено не на действительных законах и основах социальной жизни, а на фикциях, выведенных логически из духовной природы человека. Как только попробовали устроить такое общество, немедленно оказалось, что предприятие немыслимо. Правда, успели разрушить старый исторический строй и создали новый. Но каким путем? Оказалось, что это новое общество живет и держится только потому, что не осуществляет своих иллюзорных основ, а действует вопреки им и в новой форме воспроизводит лишь основы старого общества.
III
Идеалы Руссо. — Практика его последователей. — Полная противоположность идеала и действительности
Стоит действительно сравнить фактические основы либерально-демократического строя с теми, которые ему предписывает создавшая его политическая философия. Противоположность полнейшая!
Руссо, конечно, фантазировал, толкуя о народной воле, которая будто бы едина, всегда хочет только добра и никогда не заблуждается. Но не нужно забывать, что он говорил вовсе не о той народной воле, о какой толкуют наши депутаты, избиратели и журналисты. Руссо сам вырос в республике и в такие ловушки не попадался. Он заботливо оговаривается, что “часто есть разница между волею всех (volonte de tous) и общею волей (volonte generale)”*.
Волю всех, на которой воздвигнут наш либеральный демократизм, Руссо искренне презирал. Устройство и правление, учил он, совершенны лишь тогда, когда определяются общей волей, а не эгоистической, устрашаемой и подкупаемой волей всех. Для создания нового, совершенного общества необходимо достигнуть обнаружения и действия именно общей воли.
Но как же достигнуть этого? Тут Руссо становится опять в коренное противоречие с практикой своих учеников. Он требует прежде всего уничтожения частных кружков и партий. “Для правильного
* Руссо Ж.-Ж. Du contrat social (Об общественном договоре). Кн. 2, гл. 3.
выражения общей воли нужно, чтобы в государстве не было частных обществ и чтобы каждый гражданин выражал только свое личное мнение” (n'opine que d'apres lui). Только в этом случае из множества частных отклонений получается известный осадок общей воли и обсуждение всегда окажется хорошо. С появлением партий все пугается, и гражданин выражает уже не свою волю, а волю данного кружка. Когда начинают чувствоваться такие частные интересы и “малые общества (кружки, партии) начинают влиять на большое (государство), общая воля уже не выражается волей всех”. Руссо требует поэтому уничтожения партий или по крайней мере численного обессиления их. Как самое крайнее условие, уже безусловно необходимое, нужно, чтобы не существовало такой партии, которая была бы заметно сильнее остальных. Если не достигнуто даже этого, если “одна из этих ассоциаций (партий) настолько велика, что преобладает над всеми другими, — общей воли более не существует и осуществляемое мнение есть мнение частное” *.
Другими словами — демократии, правления народной воли уже не существует.
Так же решительно, так же настойчиво Руссо доказывает, что народная воля не выражается никаким представительством. Представительство он, как искренний и логический демократ, просто ненавидит, не может его достаточно не заклеймить. Когда, говорит он, граждане развращаются, они учреждают постоянную армию, чтобы поработить отечество, и назначают представителей, чтоб его продать **.
Он и рассуждает о представительном правлении в отделе о смерти политического организма. Ни народное самодержавие, говорит он, ни народная воля не могут быть ни передаваемы, ни представляемы по самому существу вещей.
Нетрудно представить, что сказал бы Руссо о наших республиках и конституционных монархиях, о всем строе либерального демократизма, который держится исключительно тем, что проклинал пророк его. Этот строй целиком основан на представительстве, он безусловно немыслим без партий, и, наконец, правление страны основано непременно на преобладании одной какой-либо партии в парламенте. Когда такого преобладания нет — правление готово остановиться и приходится распускать парламент в надежде, не даст ли страна такого представительства, в котором, по терминологии Руссо, не существует общей воли, а только “частное мнение”.
И эта политическая система, в довершение логики, освящается все выносящей фикцией народной воли!
* Руссо Ж.-Ж. Указ. соч.
** Там же.
Вырождение чистой демократической идеи Руссо в идею парламентарную произошло, однако, вовсе не по чьей-нибудь злонамеренности, не по преднамеренному желанию учеников исказить идею учителя. Если Руссо забыт в настоящее время, то в эпоху первой французской революции его сочинения играли роль настоящего политического катехизиса. В последовательности и энергии первых организаторов новой эры тоже никто не усомнится. Это были люди, способные восклицать: “Perisse la Fiance, pourvu que le principe vive”*. Но теория требовала таких невозможностей, что на практике от них нельзя было не отступить в первую же минуту действия. Статья 6 Декларации прав и обязанностей человека и гражданина уже объясняет: “Закон есть общая воля (La volonte generale), выражаемая большинством граждан или их представителей”**.
Эта общая воля, выражаемая большинством представителей, привела бы в ужас автора “Contrat social”, но как же было иначе формулировать? Где же было искать “настоящую” общую волю? В тот же самый момент появляются и партии. Именно прозелитам народной воли пришлось водворять свои идеи путем жесточайшей диктатуры партий. По Руссо выходило, что здесь “общей” воли более не существует и осуществляемое мнение (то есть весь демократический строй) есть мнение частное. Но как было иначе поступить? “Члены конвента, — как метко формулирует Лаверде, — будучи прозелитами Contrat social, в теории признавали верховную волю нации, потому что демократический принцип был тогда последним словом науки. Но на практике они не могли допустить этой воли нации, потому что обладали здравым смыслом. Когда дело коснулось того, чтобы предать ковчег революции на произвол океана народной бессознательности, они почувствовали, что он бы пошел ко дну, и не осмелились”***.
Этот строй, основанный на вопиющем противоречии теории и практики, так и развивается до конца. Конституционное право уже с Бенжамена Констана [3] начинает даже отрекаться от той идеи, которая, однако, только и дает новому строю историческое право на существование. Государственная наука уже не скрывает от себя, что новый строй есть существенно представительный и что он составляет некоторую аристократию. “Принцип представительной демократии, — говорит Блюнчли, — таков: лучшие люди из народа должны управлять от его имени и по его поручению... Власть в государстве вручается большинству, а приложение ее — меньшинству”. Народ, значит, ставится откровенно в положение Souverain qui regne mais ne gouveme pas****. Но кто же дал право на такое истолкование стремлений новой эры? В нем проявляется лишь то общее обстоятельство, что научная мысль XIX века не имеет ничего общего с действительностью его практики, с идеалами, влекущими массы к их революционным стремлениям. В настоящее время этот разлад не озабочивает банальных демократов, потому что, строго говоря, они никакой теории не имеют. Тот же самый Рошфор [4], который постоянно кричит о народной воле, способен печатаю заявить, угрожая противникам революцией: “Ведь мы знаем, как делать народную волю!” Можно ли допустить, чтобы он в глубине души уважал ее? Флокс [5] во время самого разгара буланжистского движения произнес замечательную и произведшую впечатление речь, которую я, к сожалению, могу цитировать лишь на память. “Мы, — приблизительно сказал он, — покорные слуги демократии, мы готовы безусловно, слепо (подлинное его выражение: aveuglement) исполнять народную волю. Одного мы не можем сделать: допустить уничтожения демократических учреждений, потому что тогда народная воля не будет проявляться”. Итак, они готовы слепо исполнять волю нации, но когда эта нация кричит о распущении палаты и пересмотре конституции, то демократы, правильно или ошибочно догадываясь, что пересмотр при помощи Учредительного собрания даст диктатуру генералу Буланже [6], назначают Констана, а Констан переделывает народную волю, поставив своим префектам ультиматум: или голосование будет против буланжистов, или префект слетает с места! С одной стороны, это кажется настоящим цинизмом. С другой стороны, формула Флоке тоже совершенно верно схватывает внешность положения. Демократические учреждения действительно необходимы. Дело только в том, что они необходимы вовсе не для проявления народной воли, а как средство внушения народу некоторого подобия воли. Это обстоятельство в высшей степени существенное, которое более всего уясняет настоящую природу так называемой народной воли.
* Пусть падет Франция, чтобы жил принцип (фр.).
** Конституция 5 Фруктидора III года. Manuel republicain. Paris, an 7.
*** “Les assamblees parlantes” (“Совещательные собрания”)
**** суверен, который царствует, но не управляет (фр.).
IV
Фикция народной воли. — Народный дух
XVIII век видел в народной воле такое же открытие для политики, какое закон тяготения создал для астрономии. Практика народной воли за целое столетие в различных странах представила в народном самодержавии картину такой бестолочи, что теперь иные уже спрашивают себя: не есть ли народная воля чистая фикция? Лаверде, который вовсе не реакционер и, напротив, очень передовой человек (что-то вроде анархиста), утверждает, что существует лишь парламентаризм, а не представительное правление, и это по той простой причине, что никакой народной воли, которую бы можно было представлять, вовсе не существует. Кто прав в этих Двух крайностях, столь противоположных?
Но для решения этого нужно прежде спросить себя: что такое, собственно, народная воля, пред которой преклоняются или которую отрицают? Замечательно, что при бесчисленных рассуждениях
о народной воле люди менее всего задумывались над этим фундаментальным, казалось бы, вопросом.
Что такое самый народ? К понятию о нем можно подходить с двух весьма различных точек зрения.
Всякий народ, во-первых, представляет нечто историческое целое, длинный ряд последовательных поколений, сотни или тысячи лет живших наследственно передаваемой общей жизнью. В этом вице народ, нация, представляет некоторое социально органическое явление с более или менее ясно выраженными законами внутреннего развития. В этом виде народ, нация, составляет вместе с тем несомненный научный факт. Вся наша наука XIX века знает только этот народ, говорит нам только о нем. Но политиканы и демократическое направление рассматривают народ не в этом виде — исторического, социально органического явления, а просто в виде суммы наличных обывателей страны. Это есть вторая точка зрения, которая рассматривает нацию как простую ассоциацию людей, соединившихся в государство, потому что они этого захотели, живущих по тем законам, какие им нравятся, и произвольно изменяющих, когда им вздумается, законы своей совместной жизни.
Где же искать волю народа? В какой форме, в каком понимании слова “нация” эта нация имеет некоторую общую всем членам ее волю? Можно ли сказать, что такой общей всем воли совершенно не существует? Нет, в этом отношении Руссо был вполне прав. Чутье, замечательное вообще, не обмануло его и тут. Он чувствовал, что в нации есть какая-то общая воля, и совершенно правильно заключал, что наилучшее, наиболее всех удовлетворяющее и наиболее прочное государство будет то, которое функционирует сообразно с этой общей волей. Он совершенно правильно понимал, что такое общество будет свободно, то есть что принудительные меры в нем теряют тиранический, насильственный характер, ибо принимаются населением добровольно. Он был прав, провидя в этой общей воле нечто единое, неподкупное, разумное, то есть, стало быть, нечто весьма благодетельное в смысле основы управления. Непоправимая ошибка Руссо заключалась лишь в том, что он захотел искать общей воли именно там, где есть лишь презираемая им воля всех. Он не только под влиянием осиротелого христианского чувства идеализировал, безмерно одухотворил общую волю, но, сверх того, в противность всем фактам, упорно хотел видеть эту обожествленную общую волю именно в ассоциации данных наличных обывателей данной страны.
А между тем некоторая общая воля существует лишь как унаследованный вывод исторических традиционных привычек, как результат долгого коллективного опыта. Это то, что называется гораздо лучше духом народа. Но мог ли Руссо искать общей воли в этой области? Ведь это значило бы отказаться от идеи нового общества, общества идеализированного, одухотворенного. В историческом обществе есть известное присутствие общей воли, разумности, неподкупности и т. п. Но в этом же обществе еще больше чисто материальной необходимости, инерции раз сложившегося типа, в котором очень много чисто животных элементов. Руссо не имел надобности долго размышлять, чтобы видеть все это в исторически разлагающейся Франции “старого строя”. Мог ли он религиозно преклониться пред этим обществом и пред общею волей, в нем жившей? Понятно, нет. Это возможно для языческого нравственного типа, но никак не для христиански утонченного. Для христианина с начала и до конца веков царство мира сего есть факт простой материальной необходимости, уважаемой, как всякое условие, предписанное божеством для земной жизни нашей, но, как и все эти условия, непригодное для духовного преклонения. Высшее не склоняется пред низшим. В историческом, действительно существующем обществе христианская душа не способна создать себе кумира. А кумир ей необходим, когда она потеряла Бога. И кумира этого не из чего создать, кроме общественной жизни, которая одна во всей природе представляет некоторые следы чего-то духовного. Приходится, внутренним психологическим криком, сочинять себе новое общество, и даже такой гениальный человек, как Руссо, готов обмануть себя самыми ничтожными софизмами, утопить свой разум в тумане самых безнадежных фраз, лишь бы за этим туманом получились обманчивые контуры общества, способного послужить суррогатом идеи Божества.
V
Необходимость выдумывания народной воли. — Представительство и партии как орудие этого. — Разъединение правительства и народа в представительной демократии
Собственно для народоправства не годится и традиционная народная воля, которая дает только общий дух, общее направление, но никак не частные указания по тысяче вопросов ежедневного законодательства и управления. Эти вопросы, последовательное и сменяющееся решение которых составляет управление страной, ясны только при постоянном специальном их изучении, другими словами — они ясны только для лиц того слоя, который специализируется именно наделах управления, на делах политики. Только этот правящий слой имеет в отношении их какую-нибудь волю. Поэтому такой класс и появляется неизбежно, несмотря на все наши теории. Собственно же народная воля с характером всеобщности, единства проявляется лишь в редких, исключительных случаях: “война насмерть”, “мир во что бы то ни стало”, “долой узурпатора” и т. п. Эти случаи не только редки, но, сверх того, в них народная воля настолько ясна, что не требует никаких голосований, и настолько
могуча, что нет власти, которая бы ей не подчинилась. Такая народная воля существовала, существует и будет существовать во всех государствах мира. Не о ней шла речь, не на ней начали строить новое общество. Либеральный демократизм обратился к наличной сумме обывателей страны с требованием, чтоб этот народ высказывал свою волю по всем текущим вопросам управления: повышать пошлину или понижать? занимать такую-то колонию или не занимать? в одной или в другой форме вести государственное хозяйство? Абсурд, невозможность! Не подлежит ни малейшему сомнению, что у массы обитателей страны физически не может быть общей воли по всем этим вопросам, а существует или безразличие, или недоумение, когда вопрос прямо не задевает человека, или ряд частных, эгоистических и взаимно противоположных желаний. По каждому вопросу найдется несколько человек, действительно знакомых с ним, рассуждающих умно и бескорыстно, но, во-первых, и их мнение только частное, а во-вторых, такой ценный голос имеет ровно столько же веса на баллотировке, как голос человека глупого и ничего в вопросе не смыслящего. Во всяком случае, имеется не общая воля, а ряд частных мнений. Правда, над этим хаосом безразличия и единоличных, противоречивых желаний носится некоторый общий дух, наследие традиций, продукт прошлого. Но сделать самостоятельно выводы из этого духа масса может только в редких, особенно ярких случаях. По случаям обыкновенным, мелким, из которых, однако, слагается все правление, масса народа даже не сумеет сделать правильного вывода из своих смутных традиционных желаний и уж во всяком случае не успеет. Общее мнение складывается очень медленно, от человека к человеку, с отступлениями, с колебаниями. Кто имел дело с собраниями, тот знает, как трудно сложиться общему мнению даже каких-нибудь десятков человек по новому вопросу. А вопросы управления все новы, являясь каждый раз в новых комбинациях и в новой обстановке. Если бы народ серьезно, добросовестно вздумал отнестись к требованию высказать свою волю по вопросу, положим, о котиковом промысле на Командорских островах, ему бы на обсуждение потребовались десятки лет, и затем решение натурально оказалось бы никуда не годным, потому что, может быть, к тому времени уже на островах не осталось бы ни одного зверя. Не говорю уже о том, что решение в большинстве случаев было бы, конечно, менее основательно, чем решение двух-трех специалистов. Но, сверх того, вопросы правления требуют решения своевременного, то есть быстрого. При этом условии никакой общей, никакой даже воли большинства в отношении их никогда не существует. Ответы, даваемые этим большинством, включая в то число даже вполне образованных и умных людей, будут непродуманны, случайны и ничуть даже не выразят их действительной (in potentia) воли. Может быть, через полчаса после подачи голосов большая часть большинства будет готова голосовать за противоположное мнение, и совершенно искренне, потому что ни в том, ни в другом решении она ровно ничего не смыслит и судит по легковесным, случайным подсказываниям лиц знающих или заинтересованных. Решение осуществится, и завтра же миллионы голосов будут готовы закричать, что они вовсе не желали подобной глупости!
Общей воли в огромном большинстве случаев нет и не может быть во всякий данный момент. Если бы либеральный демократизм вздумал оставаться верным теории, то он на другой же день заморил бы страну голодом, потому что общего решения не получил бы по самым элементарным вопросам, и вся политическая машина сразу должна была бы остановиться. Это такое несообразное требование, которое никакими силами не осуществимо. Поэтому общее мнение, требуемое теорией, заменяется якобы мнением большинства. Что это значит? Значит ли, что большинство действительно имеет одинаковое мнение? Ничуть. Лица этого большинства точно также не имеют той воли, которую выражает количество их бюллетеней. Они даже никакой воли не имеют относительно данного вопроса. Но введение принципа большинства выводит страну из нелепости чисто механически. Если заставить всех говорить “да” или “нет”, то, понятно, какое-нибудь большинство получится на бумаге, а стало быть, становится возможным принять какую-нибудь меру. Частные лица, находясь в недоумении, иной раз загадывают: сойдутся пальцы — пойду направо, не сойдутся — налево. Либеральный демократизм совершенно такой же способ нашел в фикции “большинства голосов”. Это большинство ровно ничего не доказывает. Может быть, решение, указанное им неосновательно, может быть, количество действительных воль не имеет никакого отношения к количеству бюллетеней. Во всяком случае, пальцы сошлись, можно принять меру, можно действовать. Правление становится возможным, а это, конечно, главное. Поэтому введение принципа большинства голосов вполне практично. Но как заставить народ голосовать?
Требование от народа выражения воли по множеству вопросов, в которых он ничего не понимает, приводит массу в такое состояние, в котором она просто не захотела бы оставаться. В самом деле, есть ли смысл терять время сегодня, завтра, послезавтра на голосование, когда подающий голос прекрасно чувствует, что ничего не понимает в вопросе и даже им нимало не интересуется? “Решайте себе как знаете, какое мне дело!” Настаивая на своем требовании, либеральный демократизм добился бы только того, что подавляющее большинство не стало бы заниматься “пустяками” и вовсе не Давало бы голосов. При этом правление становится опять немыслимым, так как если б и получалось все-таки большинство в несколько сотен заинтересованных голосов, то остальная масса на подобные решения не обращала бы ни малейшего внимания; стало быть, на исполнение решения не хватало бы силы. Ввиду этого является необходимость дальнейшего искажения демократической идеи. Демократические учреждения дополняются представительством и партиями. Представительство само по себе, конечно, есть фикция. Нельзя представлять того, чего нет. Но оно облегчает для народа “неудобоносимые бремена” теории и ограничивает выражение “народной воли”, заставляя ее высказываться лишь в отношении лиц и программ. Это уже легче. Но и лицами, и программами способно интересоваться лишь меньшинство, по страсти, выгоде или убеждению более занимающееся политикой. Из этого-то маленького меньшинства возникают партии, одним концом коренящиеся в правительстве, а другим разжигающие народ и собирающие голоса. Так является правящее сословие. Настоящая природа социальных явлений обращает в ничто все фантазии теорий и создает класс там, где вся задача теории состояла в уничтожении его. Появление партий приводит в изумление самих демократов. Что за причина, откуда взялись? Брайс [7], большой поклонник демократии, в своем любопытном исследовании американских учреждений очень хорошо обрисовывает значение этих “существующих вне закона групп, которые называются политическими партиями”. “Организация партий, — говорит он, — служит для органов управления почти тем же, чем служит двигательная сила нервов для мускулов, жил и костей человеческого тела. В их руках находится практическое применение конституции и системы управления”*.
“Совершенно не предусмотренное конституцией, не регламентируемое ею, не имеющее никакой ответственности, ничем не ограничиваемое, возникает могущественное сословие в 200 000 человек, занимающихся исключительно политикой и добывающих этим способом средства к существованию”**.
Это учреждение партий составляет непременную принадлежность демократического строя. Фикция народной воли остается на бумаге. Для существования же страны нужна некоторая реальная правящая воля. Она и является в политиканствующем сословии. Его задача — заставить произносить народ различные “да” или “нет”, для чего партии агитируют, стараются растревожить массу, убедить ее в важности и правильности предлагаемых мер или же устрашить, обмануть, наконец, просто купить так или иначе голоса. Так или иначе, народ подает голоса, которые можно подсчитывать и их числом импонировать самому народу. Получается возможность, во-первых, править, принимать меры, во-вторых, убедить самую массу, будто бы в ней действительно есть такое-то большинство, желающее такой-то меры. Эта иллюзия придает принимаемой мере известный авторитет. В общей сложности получается строй, способный существовать. Но какой ценой он получается? Что осталось в нем от принципа? Где в нем народная воля?
* Брайс Д. Американская Республика (русский перевод). М., 1889. Ч. II. С. 267.
** Там же. С. 327.
Вместо народоправства мы имеем тут парламентаризм и господство партий. С формальной стороны народом правят якобы его представители, якобы осуществляющие его волю, которой на самом деле нет и не было бы даже в том случае, если бы народ был предоставлен в решении вопросов свободному внутреннему самоуглублению. Однако и этого невозможно предоставить народу, так как государство не академия и ему приходится дело делать, а не размышлять по нескольку лет о всякой мелочи. Выдвигаются поэтому партии, правдами и неправдами внушая народу волю. Тут народ теряет уже всякую возможность самоуглубления. Он в лучшем случае обсуждает лишь те аргументы, которые ему подставляются партиями, и ставит решения, ими подсказанные. В частной жизни ни один человек не позволил бы с собой так обращаться и не признал бы для себя нравственно обязательными таким образом вырванные у него мнения. “Помилуйте, — скажет он, — вы меня затормошили, наговорили чего-то, я ничего не обдумал. Это значит просто ловить человека на слове”. Но именно поэтому в политической агитации стараются не допустить и такого жалкого обсуждения. Если начинается обсуждение — являются сомнения, дело затягивается до безнадежности. Многие начинают желать получить понятие о предмете, вдуматься и в конце концов, может быть, решать совсем не так, как желательно партии. Поэтому политиканы стараются не убедить, а получить голоса. Самое же верное средство получить голоса — это ослепить народ, загипнотизировать его шумом, треском, внезапными ложными сообщениями, вообще сорвать решение. Это тактика так называемого surprise, одинаково царствующая по всем парламентским демократиям. Народ ловится на слове. Внушение традиционного исторического опыта заглушается тут до последней степени, а обсуждения наличного тоже нет. И вот депутаты выбраны, бумажные программы утверждены. “Народная воля” сказала свое слово, и ее “представители” собрались в парламент. Организуется и правительство. Какое же отношение этого правительства к народу, его воле, его духу?
Тут уже ровно никакого. На выборах нужно было хоть считаться с народом, по крайней мере обещать, ослеплять, обманывать, увлекать. В правлении — народ совершенно исчезает. Правительство зависит не от него, а от той партии, которую представляет. Его обязанность под страхом немедленного низвержения служить партии, делать то, чего требует она, не делать того, чего она не желает. Пусть попробует министерство, посаженное монархистами, действовать в республиканском духе на том основании, что народ хочет республики. Оно будет не только низвергнуто, но заклеймено названием бесчестных изменников и обманщиков. Долг, честь, нравственная связь правительства — все это понимается лишь в отношении партии, а не в отношении народа. Правительство от народа безусловно отрезывается, оно не только не обязано, но и не смеет соображаться с народными желаниями или потребностями. Оно обязано слепо, беспрекословно служить своей партии. Такова не только практика, но самый принцип. Только партия имеет отношение к народу, но не правительство. Нет ни одной формы правления, в которой воздействие народных желаний на текущие дела было бы так безнадежно пресечено, как в этом создании теории, пытавшейся все построить на народной воле.
VI
Возрождение правящего сословия политиканов. — Его недостатки. — Невозможность его упрочения. — Дискредитирование либерального демократизма
Эта эволюция демократической идеи с социологической точки зрения представляется чрезвычайно любопытной. В истории мы до сих пор знали только общества, состоящие из различных слоев, специализированных на различных отправлениях. Эти слои — классы, сословия, корпорации — не отрицались в принципе, а потому регламентировались, получали различные сообразные со своими отправлениями права и обязанности, помимо тех общих прав и обязанностей, которые принадлежат всем членам общества. Расслоение, естественно, сопровождалось ограничением свободы, созданием разнообразного неравенства. Авторитет и иерархия в разнообразных сочетаниях не только были, но и признавались необходимым условием общественной жизни. Присутствие органического элемента в обществе сознается и признается даже теми, кто считает себя обделенным привилегиями других. Сказка Менения Агриппы [8] действует на взбунтовавшихся плебеев, как неотразимый аргумент.
Но вот является идея нового общества, основанного на свободе и равенстве. Выраженная в резком виде, это идея всеобщей одинаковости. Общество представляется уже не в виде расслоенного организма, где все специализировано и расположено в иерархическом порядке, а в виде некоторой протоплазмы, где все части одинаковы, все заняты всеми делами, все законодатели, все правители, все мыслители, все рабочие, все даже священники в своей свободной совести. Всеобщее освобождение ото всякого рода уз признается орудием разложения старого органического общества и единственно мыслимым средством существования нового. Мы имеем три великие области жизни, в которых эта новая идея применяется с величайшими усилиями, и во всех трех — с одинаковыми результатами. В области умственной такая свобода создала подчинение авторитетам крайне посредственным. В области экономической свобода создает неслыханное господство капитализма и подчинение пролетария. В области политической вместо ожидаемого народоправления порождается лишь новое правящее сословие с учреждениями, необходимыми для его существования. Во всех трех областях вместо всеобщей одинаковости и слитности получается расслоение, быть может, более резкое, чем прежде. Эта яркая историческая демонстрация настоящей природы социальных явлений, казалось, должна была бы произвести полное крушение социальных концепций XVIII века. Но нет. Новое общество уже составило известный социальный тип, который оно отрицает теоретически, оно уже охвачено законами своего внутреннего развития и фатально идет по их линии, не образумливаясь никакими внешними толчками. Они только слегка изменяют направление, но не сбивают с линии основного пути, намеченной внутренними условиями типа. Никакие неудачи либерального демократизма не уничтожают характеризованного выше психологического состояния современного человека. Либеральный демократизм для него скомпрометирован. Он поищет других путей, столь же иллюзорных, но иллюзорность которых еще не показана практикой, пойдет в ту сторону, где еще можно себя обмануть.
Но чем, собственно, скомпрометирован новый строй демократии? Его недостатки очень велики, и нет ни одного пункта его учреждений, который не был бы расшатан критикой. Я не стану касаться большей части обвинений против него, так как они хотя и весьма существенны, но еще не обусловливают непременной гибели строя. Дела идут скверно, решения и медленны, и необдуманны, меры сообразуются не с интересами страны, а с избирательными потребностями партий, страшные подкупы, хищения, деморализация народа, доступность власти только безличностям и т. д. и т. д. Все это очень худо, однако же злоупотребления, бестолковость и прочие принадлежности парламентаризма свойственны вообще человеческим делам. Народы все это могли бы претерпеть. Но в учреждениях, практике и в самом положении либерального демократизма есть три пункта, в высшей степени опасные, при которых долговременное существование этого строя совершенно невероятно.
Этот строй, во-первых, создает чрезвычайно плохое и, что еще важнее, не авторитетное правящее сословие. Патрициев, дворян, служилых массы иногда ненавидели, но уважали и боялись. Современных политиканов — просто презирают повсюду, где демократический строй сколько-нибудь укрепился. Это презрение отчасти происходит от невысокого умственного и нравственного уровня политиканов. Действительно, политическая деятельность либерально-демократического строя не требует людей умных, честных, независимых; напротив, эти качества скорее подрывают карьеру политикана. Для него нужна практическая ловкость дельца, беззастенчивость, безразборчивость в средствах, эластичность убеждений. Лучшая часть населения, люди, достаточно способные для других прибыльных занятий и в то же время дорожащие своими убеждениями, при таких условиях относятся к политической деятельности с некоторой гадливостью. Огромное большинство политиканствующего слоя ни в умственном, ни в нравственном отношении, выражаясь деликатно, никак не принадлежат к цвету нации. Потому в населении нет и тени уважения к правящему им слою. “Се sont tous des canailles”* — обычная, чаще всего слышимая фраза в публике по адресу каждой новой fournee представителей народного самодержавия. Сверх того, люди различных партий в своей взаимной борьбе сами компрометируют перед народом свой и без того не блестящий персонал не только разоблачениями, но и прямо клеветами, выдумками.
В общей сложности новый правящий класс страдает полным отсутствием обаяния, нравственного авторитета, необходимого для правления, тем более что он не имеет способов стать экономически господствующим.
Второе обстоятельство. Этот класс, не пользуясь ни малейшим уважением, принужден, однако, управлять страной с таким произволом, которого обыкновенно не позволит себе самый даже популярный или грозный монарх. Произвол является оттого, что демократический парламентаризм стремится (по крайней мере на словах) представлять ту волю народа, которой у него нет. Ту же волю народа, которая действительно существует, то есть волю традиционную, парламентаризм вовсе не имеет в виду представлять и не может. Традиционную волю народа всегда более или менее хорошо чуют те классы и учреждения, которые наследственно сжились с народом. При этом условии иногда, особенно в неограниченной монархии, ощущение этой воли народа доходит до необычайной тонкости. Но это возможно лишь тогда, когда нет борьбы за власть, когда положение управляющего прочно, позволяя человеку постоянно думать о народе, а не о себе. Положение нового правящего слоя совершенно обратное, он живет не народной, а кружковой жизнью, его традиции — свои собственные, а не национальные, и он вечно занят борьбой за власть, постоянно принужден думать о том, как захватить народ, сорвать его голоса, правдами-неправдами притащить его к себе, а не самому прийти к нему и слиться с ним духовно. Нет класса, живущего более вне народа, чем нынешние политиканы. Собственно же правительство, ими создаваемое, по самому принципу отрезано от народа. Потому-то в действиях его настоящая народная воля, то, что у народа есть прочного и общего, отражается менее всего. Народ чувствует постоянно какой-то произвол, чувствует, что делается совсем не то, чего хочется ему. Единственное обстоятельство, сдерживающее неудовольствие народа, — это кучи показываемых ему будто бы им самим поданных бюллетеней. Но, даже смиряясь перед баллотировочным фокусом, масса не может помешать себе ощущать вечное неудовлетворение, вечное сознание, что дело идет как-то не так.
* Это все от канальи (фр.).
Оба этих обстоятельства могли бы быть устранены одним путем. Если бы класс политиканов мог осесть в стране прочно, стать более или менее наследственным, то политика, перестав быть un sale metier*, конечно, привлекла бы к себе более уважающие себя слои нации. Укрепив свое положение, новый класс мог бы вступить с народом в более тесное нравственное общение и приобрести способность выражать дух народа. Такая эволюция демократического парламентаризма привела бы к некоторому виду аристократического строя. Худо это или хорошо, но прежде всего — на долгое время совершенно невозможно.
Тут именно выступает третье, и самое опасное, обстоятельство для либерального демократизма. Положение политиканствующего слоя так фатально, что он сам принужден растравлять раны существующего строя. В самом деле, существование этого слоя всецело держится на фикциях XVIII века. Народы только потому поддерживают демократический парламентаризм, что стремятся к общему, построенному на свободе, равенстве и правлении народной воли. Если бы современный правящий класс ответил, что он берется дать стране сносное, умное, более или менее честное управление, но лишь путем отказа народа от невозможностей и путем откровенного возвращения к старому типу общества, расчлененного, сословного, иерархичного, что ответили бы массы? Оставим уже в стороне психологическое состояние людей, не допускающее отказа от социальных иллюзий. Но не прав ли бы был народ, ответив своим “представителям”, что тогда смешно хлопотать над постоянным сооружением сложной политической машины, тратить время, нервы, труд, миллионы — и все из-за чего? Из-за получения того, что безо всяких хлопот и волнений дает раз навсегда установленная монархия! Такой ход мысли народной подписывал бы приговор карьере всей этой туче политиканов, и потому в новом правящем слое всегда найдется огромный контингент людей, готовых подогревать иллюзии народа. Либеральный демократизм принужден постоянно сам поддерживать фикцию народной воли, которой совершенно основательно не может реализовать, он вечно обещает кисельные реки, вечно заставляет народ думать, что виновата не система, а люди; каждое правительство выставляется шайкой изменников и обманщиков, не желающих осчастливить народ; затем правительство летит в окно, у власти садится нынешний агитатор, а завтра и он попадает в обманщики и т. д. Этой сменой лишь держится система, своими собственными теориями преграждающая себе возможность доразвиться до какого-либо прочного строя.
* Грязное дело (фр.).
Тем не менее эта толчея не может продолжаться бесконечно. Во сто лет все нарядные покрывала либерального демократизма окончательно истрепались. Современная демократия не отказалась от своих идеалов, но убедилась, что их нечего искать избитым путем либерального демократизма. Он уже не смещает иллюзий массы. Он живет и господствует, но душа народов уже вынута из него.
Первая стадия пройдена.
VII
Появление социальной демократии. — Идейная сторона. — Полное подчинение стихийным силам. — Полный бунт против них.
По мере дискредитирования либерально-демократической идеи на смену ей все более резко и успешно выступает идея социалистическая. Сами социалисты рассматривают себя как нечто противоположное либералам, и до известных пределов они правы. Лягушка очень отлична от головастика. Но тем не менее это все-таки дети одной матери, это различные фазы одной и той же эволюции. При появлении и торжестве либерального демократизма социализм, немного раньше или немного позже, должен был явиться на свет. С другой стороны, без предварительной фазы либеральной демократии социализм — каков он есть — был совершенно немыслим и невозможен.
Дело в том, что социализм не есть учение и движение только экономическое. Как совершенно справедливо говорит известный эмигрант Лавров*, для огромного большинства сторонников и противников социализм заслоняет своими экономическими стремлениями другие свои стороны, для него не менее существенные. Нужна известная нравственная подкладка, которая, по выражению Лаврова, оправдывала бы практические стремления социализма. Нужно, стало быть, некоторое общее миросозерцание, при котором была бы возможна данная форма нравственного настроения. В этом целостном виде социализм только и можно рассматривать, не впадая в грубые ошибки. Собственно экономический строй, подобный тому, которого желает социализм, не будет ничуть социалистическим, если будет основан на другом общем миросозерцании, на других нравственных требованиях. Коммунизм христианского монастыря и коммунизм Маркса или Бакунина производят учреждения, различные, как небо и земля.
Если первые социалисты, так называемого утопического периода, вспоминали христианские или еретические общины, это происходило лишь от незрелости социалистической мысли у самих ее сторонников и от непонимания ее со стороны противников атеистической демократии (какими, конечно, были люди вроде Ламенце [9]). В настоящее время, когда неясный зародыш социализма развился вполне, не может быть уже ни малейшего сомнения в том, от кого он родился и чье дело продолжает.
* “Задачи социализма”.
Либеральная демократия под влиянием сохранившегося в ней христианского самоощущения души не могла серьезно, на деле признать, чтобы человек был действительно лишь предметом материальной природы. Поэтому она упорно строила свое общество на чисто психологической основе, видела в государстве лишь известную комбинацию человеческой воли и свободы. Собственная практика либеральной демократии, однако, явно обнаружила всю призрачность такого понимания. Нельзя было не видеть в обществе присутствия социального закона, который существует и действует вовсе не потому, чтобы кто-либо желал его, а просто по самой природе вещей, вне всякой воли нашей.
Эти указания опыта подействовали двояко. С одной стороны, личность приходит к убеждению, что ее ощущение внутренней самостоятельности есть ощущение ложное, что она, личность человеческая, должна подчиниться стихийному закону материальной природы, принизиться до роли всякого другого тела природы. Но, с другой стороны, для души, получившей уже христианскую выработку, такое подчинение невозможно и перспектива его вызывает отчаянный, безумный бунт против очевиднейших законов природы. Оба этих течения и сказались в социализме, создав, с одной стороны, социальный демократизм, с другой — анархизм.
VIII
Социал-демократы. — Анархисты
В науке XIX века вообще чрезвычайно ярко выделяется стремление отыскать и определить, чему бы такому люди могли безусловно подчиниться. Отыскать “роковые”, “фатальные” законы материальной природы, в которых бы личность наконец лишилась самостоятельности и явилась бесспорной, очевидной частью великого механизма природы, — над этим трудится психология и социология с чрезвычайной страстностью. В социализме это стремление увенчалось наибольшим успехом. Так называемый научный социализм, социализм Карла Маркса, совершенно отрешается от внушений внутреннего духовного сознания и устанавливает почти механические законы социальной жизни.
Основу общественных явлений эта теория видит в законе обмена веществ, которым живет весь органический мир. На той ступени развития, которую представляет человеческое общество, обмен веществ является в сложной форме производства. Вся история человечества, с его учреждениями, классами, войнами и революциями, есть не что иное, как история производства. Люди живут всегда в соответствии тому, как производят. “История, — говорит Ф. Энгельс*, — была не что иное, как борьба классов, и эти борющиеся классы повсюду и всегда были продуктом способа производства и обмена”. В пояснение должно заметить, что самый способ обмена создается способом производства. “Экономическая структура каждого данного общества всегда составляет то реальное основание, которое мы должны изучать, чтобы понять все его надстройки — учреждения политические и юридические, также как религиозные и философские точки зрения”**.
“Эта материалистическая концепция истории, — объявляет торжественно Ф. Энгельс, — изгнала идеализм из его последнего убежища”. История является вечно меняющимся процессом вещества, в котором наши понятия о справедливости не имеют ничего абсолютного, так как меняются с переменой условий. Никто так иронически не относится к громким фразам XVIII века, как научный социализм. Революционерам XVIII века представлялось, говорит Энгельс, что “мир до тех пор (то есть до них. — Л. Т.) позволял руководить собою ничтожным предрассудкам; прошедшее заслуживало только жалости или презрения. Теперь впервые показывался свет, впервые вступали в царство разума, в котором вечная истина должна прогнать суеверие, несправедливость, привилегии, притеснения посредством равенства, основанного на природе и посредством естественных прав человека... Мы, — восклицает Энгельс, — знаем теперь, что это царство разума в конце концов было только царством идеализированной буржуазии”***.
Это не значит, чтобы научный социализм заподозривал искренность людей первой революции. Но дело в том, что наши идеалы не имеют ничего самостоятельного и составляют лишь конечное отражение потребностей производства. Та свобода, которая нужна была собственно для производства, переросшего старые узкие рамки, в понятиях людей абстрагировалась в виде всего этого пышного идеализма свободы и естественных прав. Вот и все.
Если в настоящее время социализм становится не утопией, не иллюзией, а реальным идеалом, то лишь потому, говорит теория, что его требуют условия производства.
Но если все наши социальные и все нравственные идеалы строго относительны, если наши понятия о справедливости, правах и обязанностях человека постоянно меняются, если, наконец, все в истории в свое время имело право на существование, было справедливо, а потом, с изменением условий, становится бессмыслицей и ложью, то не ожидает ли такая же судьба и современные социалистические идеалы? Социализм об этом благоразумно умалчивает. Но ответ, по точному смыслу теории, ясен и несомненен. Конечно, настанут условия, при которых современные толки социалистов о свободе, равенстве, материальной справедливости могут оказаться неуместными, противоречащими условиям производства. И тогда эти идеалы должно будет признать ложными, тогда “передовые” люди выставят новые идеалы — может быть, идеалы деспотизма, принижения личности, кастового разделения и т. п. Все это должно будет признать опять же справедливым, возвышенным, прогрессивным...
* Известный alter ego (второе “я”) К. Маркса, его друг и популяризатор.
** Энгельс Ф. Socialisme utopique et Socialisme Scientifique. Фр. пер. П. Лафарга [10]. С. 21.
*** Там же. С. 10.
Никогда еще ни одна философия, ни одна языческая религия не приводила человека к такому беспрекословному подчинению игре материальных сил, к такому полному уничтожению личности как духовно самостоятельной силы. Все духовное содержание личности определяется безапелляционно устройством плуга и ткацкого станка. Дальше идти действительно некуда.
Анархисты, ненавидящие социальную демократию за такое уничтожение личности, говорят, что это не социалисты-революционеры, а социалисты-реакционеры. Выражение меткое. Научный социализм составляет движение, конечно, очень “передовое” как последнее слово материализма, но с точки зрения высоты и достоинства личности это учение и движение неслыханно реакционное. Хотя социальная демократия по привычке, по старому разбегу и говорит о свободе, развитии личности и т. п., но все это не только не вытекает из ее теории (как вытекало, например, из “буржуазного” “Contrat social”), а даже прямо с нею несовместимо.
IX
Уничтожение свободы в коммунизме
Что требования свободы личности не вытекают прямо из теории научного социализма, это ясно само по себе. Сама личность в этом учении есть явление второстепенное и подчиненное. Не ее запросами и требованиями определяется общественный строй. Она должна довольствоваться тем, что ей дают материальные условия самодержавного производства, которое определяет не только юридические права личности, но самые ее внутренние запросы, идеалы, мечты. Личность тут не есть основа, не есть начало, а последствие, результат. Свободы внутренней у нее нет по существу, а свободу внешнюю, юридическую, она получает не потому, чтоб этого сама хотела или не хотела, а сообразно с тем, нужно это или не нужно по условиям производства.
Социальная демократия, правда, очень много толкует о свободе и обещает дать ее отрицательным, косвенным путем: путем уничтожения государственности.
“Пролетариат, — говорит Энгельс, рисуя исход социальной революции, — овладевает государственною властью и превращает средства производства сперва в государственную собственность. Но тем самым он прекращает свое существование как пролетариат, уничтожает различие классов и самое государство как государство”*.
С уничтожением государства как резервуара принудительной власти свобода является сама собою, отрицательным путем. Но это совершенно пустые фразы. Речь идет собственно о слове, об определении факта, а не о факте. Государство, говорит научный социализм, есть учреждение классовое, посредством которого один класс держит в подчинении другой. “Когда не будет общественных классов, тогда некого будет подавлять и сдерживать (будто бы совсем некого? — Л. Т.)... Вмешательство государственной власти в общественные отношения сделается мало-помалу излишним. Государство не будет уничтожено — оно умрет” **.
Передержка очевидна. Допустим, что классового государства не будет. Но государство как организованная власть целого общества над частями этого общества и над личностью во всяком случае останется и разовьется. Принудительная власть, стало быть, вовсе не уничтожается. Логическая эквилибристика мыслителей социальной демократии не доказывает ничего другого, кроме того, как сильно они принуждены ухаживать за анархическим духом и убаюкивать его фразами, будто бы со временем все устроится, и свобода появится, и государство уничтожится, только потерпите пока в сомкнутых рядах социальной демократии.
На самом деле “господа рабочие” могут ждать от социальной демократии чего угодно, только не признания своих прав личности. Тут нарождается строй, в котором общество — все, личность — ничто. Начиная с теории, кончая практикой социальная демократия ни разу не изменяет этому принципу. Обязательный труд, могучая власть, распределяющая труд и пользование его продуктами, власть, от которой никуда не скроешься, малейшее неповиновение которой в лучшем случае равносильно голодной смерти, — а Энгельс еще утешает, что не будет классового государства! Как будто крепостной крестьянин имел когда-нибудь над собою хотя тень такой власти, какую имеет это “бесклассное” социалистическое общество над своими “гражданами”.
* Энгельс Ф. Развитие научного социализма. Русский женевский перевод. С. 43.
** Там же. С. 44.
Логические тенденции социалистического государства, конечно, не могут выказаться сразу. Но по его миросозерцанию “юридические” и “философские” понятия, а стало быть, и права личности, и ее требования от жизни, и все ее содержание определяются условиями производства. Производство же “будущего строя” — коллективное, обобществленное, не только в одной стране, а в целом orbis tenarum socialisticus. Личной инициативы здесь не требуется, конкуренции нет. Для чего тут экономически нужна свобода или развитая личность? Нужна, напротив, личность смирная, покладистая, дисциплинированная, не рвущаяся ни к чему своеобразному, способному нарушить гармонию установившегося “муравейника”. Если же свобода и личность не нужны экономически, то общественная мысль, политика и законодательство наследников Маркса и Энгельса станут работать в направлении постепенного сглаживания личности, чтобы мало-помалу вычеркнуть из самого содержания умов идеалы современной “развитой личности”. Что такое “человек высокой нравственности”, что такое “возвышенные стремления”? С точки зрения “научного социализма” — это человек, это стремления, наиболее приспособленные к потребностям экономического строя общества. Самостоятельного, вечного содержания личность не имеет, она может быть переделана как угодно “условиями производства”. Усилия Ликургов [11] социалистического строя направятся к тому, чтоб изгладить в своих согражданах все остатки “диких” стремлений современной личности и привести ее к идеалу “умеренности и аккуратности”, к возможно большему подавлению всего личного, возможно большему преклонению пред обществом, которое само является как бы воплощением сил природы, последней инстанцией всемогущих “условий производства”, окруженных ореолом почитания, каким древние языческие религии окружали силы тяготеющей над ними природы.
Х
Анархическая свобода
Таким путем пошло одно течение демократии, потерявшей духовное равновесие. Другое течение приняло совершенно противоположное направление. Анархист со страстью сумасшедшего знать ничего не хочет, кроме личности, и верует в эту личность с беспримерным фанатизмом.
Анархисты приобрели себе репутацию каких-то полусумасшедших, и многие поэтому не придают им большого значения. Это совершенно ошибочная оценка, тем более что душевное состояние современного цивилизованного человечества представляет множество и других ненормальностей. Духовное оскудение социальной демократии тоже нельзя признать нормальным человеческим состоянием, а совершенно животное состояние консервативных “буржуазных” слоев — еще менее того. Читая описание какой-нибудь Semaine Sanglante*, весьма затрудняешься решить, кто более сумасшедший в этой озверевшей массе убивающих и убиваемых. Недаром Герцен, свидетель 1849-1851 годов, от одного этого зрелища пришел к отрицанию будущего европейской цивилизации.
В такую патологическую эпоху разложения, воображающего себя развитием, слово “сумасшедший” ничего не определяет. Предоставляя это слово в распоряжение желающих, гораздо полезнее постараться выяснить себе, в чем, собственно, состоит ненормальность, так легко охватывающая целые массы, и в том числе людей, несомненно, очень умных и талантливых.
Тут само собою напрашивается странное сопоставление. Социальная демократия исторически есть создание еврейско-протестантских элементов современной культуры. Теория (Маркс) и практика (Лассаль [12]) даны евреями и поддержаны до сих пор почти исключительно в протестантских странах. Анархизм, напротив, создается отщепенцами католицизма и православия (Прудон [13], Бакунин, Кропоткин) и находит прозелитов по преимуществу в странах католических (Франция, Испания, Италия). Сам Вернер** — единственный крупный анархист немецкий, если не ошибаюсь, родом из Вены. Чрезвычайная наклонность русского “нигилизма” к анархическим точкам зрения достаточно общеизвестна, точно так же как слабое развитие идей “научного социализма” в этой среде. Если б у нас религиозная жизнь рухнула в достаточной степени (чего, благодаря Бога, как показывают обстоятельства, далеко нет), то едва ли возможно сомневаться, что у нас развилось бы анархическое движение, а не социально-демократическое.
Там, где духовная жизнь получила более глубокую христианскую обработку (то есть в среде православной и римско-католической), человеку чрезвычайно трудно отрешиться от ощущения своей духовной природы, а стало быть, от невольной веры в самостоятельное значение личности. Когда у такого человека отнята религия, внутреннее сознание кричит ему, что на свете нет ничего выше его самого, ничего такого, чему он мог бы подчиниться. Он остается сам Богом. По богословскому толкованию, это есть тягчайшее падение духа, но такое падение, которому подвергается лишь дух, уже высоко выработанный. Анархизм — одна из форм болезни, которая в других течениях мысли проявляется в религии человечества, также очень известной у нас в ряде интеллигентских сект***.
Но понятно, что и в странах протестантских подкладка души все же остается христианской, поэтому анархические тенденции в революционном мире повсюду скорее дремлют, чем отсутствуют. Обстоятельство, которое со временем получит огромное значение.
* Кровавая пора (фр.)
** О котором стали часто говорить газеты.
*** Достаточно вспомнить Маликова, Фрея (Геинца) и графа Л. Толстого.
Неспособный отрешаться от очевидного ощущения своей свободной личности и видя столь же ясно несомненное иго социальных законов, анархизм разрубает гордиев узел: если социальные законы мешают, нужно их уничтожить. Нужно уничтожить власть и все, откуда эта власть может проистекать. Нужно оставить личность свободной, на просторе, и пусть тогда общество слагается из свободного, добровольного соглашения между личностями, которые каждую секунду относятся друг к другу так, как хотят. “Мы, — говорит заявление семнадцати анархистов, поданное лионскому суду*, — мы требуем свободы абсолютной, ничего кроме свободы, свободу полностью. Мы требуем для каждого человеческого существа права и способов делать все, что ему угодно, и не делать ничего, что ему не нравится”.
В пояснение замечу, что один анархист, кажется Дюваль, уличенный парижским судом не только в подделке фальшивой монеты, но и в противоестественных пороках**, прямо заявил суду, что “c'est mon droit de satisfaire mes passions commeje le puis”***. Главный орган анархизма “Revoke” сначала колебался признать этого господина добрым членом партии, но общий голос анархических “compagnons”**** заставил орган Кропоткина победить свое отвращение, и осужденный был зачислен в синодик партии. Анархисты действительно последовательны в требовании “свободы абсолютной”.
Возвратимся к декларации лионского процесса. “Мы, — продолжает она, — хотим свободы и считаем ее существование несовместимым с существованием какой бы то ни было власти, каковы бы ни были ее происхождение и форма, вдохновляется ли она правом божественным или народным, миропомазанием или всенародным голосованием. Все правительства одинаковы и стоят одно другого. Лучшие — хуже всех других. Вся разница в том, что у одних больше цинизма, у других — лицемерия. Зло не в той или иной форме власти, а в самом принципе власти. Анархисты ставят задачей научить народ обходиться без правительства, как уже он начал научаться обходиться без Бога. Наш идеал — заменить административную и законную опеку и принудительную дисциплину свободным договором, подлежащим постоянному пересмотру и отмене”.
То есть это договор, который каждый исполняет, пока хочет и сколько хочет, и уничтожает, когда вздумается. Но это еще не все. “Мы, — говорит декларация, — считаем, что капитал должен быть предоставлен в распоряжение всех так, чтобы никто не мог быть исключен из пользования и чтобы также никто не мог захватывать доли в ущерб другим”.
* Compte rendu du proces de Lion. Geneve: Imprimerie Jurassienne, 1883.
** Я цитирую на память; этот процесс происходил в Париже в мою бытность там, но не помню точно года. Кажется, в 1886-м.
*** Это мое право — удовлетворять мои страсти так, как я это могу (фр.)
**** Анархисты отбросили “буржуазное” слово “citoyen” и называют друг друга “compagnons”.
И это — без организации! Анархисты не допускают никакой, даже и своей собственной, революционной. Несколько лет тому назад я имел случай беседовать с самим Кропоткиным, также подписавшимся под приведенной декларацией.
“ — Допустим, что произойдет социальная революция. Что вы сделаете?
— Мы употребим все усилия, чтобы народ брал все, что ему угодно, и чем больше, тем лучше, и чтоб он не дал организоваться какому бы то ни было правительству.
— Но коммуна не допустила грабежа?
— Это была роковая ошибка, погубившая дело. В следующий раз ее уже не повторят.
— Но бланкисты, которые такие же социалисты, не замедлят организовать правительство. У них уже и теперь чуть ли не распределены все будущие правительственные должности.
— Мы будем убивать бланкистов. Они вреднее всяких буржуа”.
Словом, стоит только не допускать никакого правительства, никакого принудительного порядка, и все устроится само собою, в свободной гармонии. Анархисты находят, что это даже очень просто и непонятно лишь для людей узких — retrecis.
“Что касается практического действия анархии, то нет ничего более легкого, — говорит один их журнал*. — Движение без пут и помех составляет естественное назначение человека. Авторитарный порядок — последствие предрассудков, суеверия и варварства, — уничтожая все личности, неспособные ужиться под его скипетром, сформировал нынешних людей, запечатлев их своими отличительными чертами. Отсюда некоторые близорукие философы заключили, будто бы власть неизбежна для человечества”. Остается только удивляться, что человечество умудрилось весь век свой жить неестественно и никогда не в состоянии было жить так, как этого будто бы требует его природа!
Это нелепо, конечно. Однако анархизм уже доказал свою огромную способность охватывать умы**.
Это потому, что в анархизме говорит не глупость, а потеря духовного равновесия. За потерей Бога (и следовательно, вообще духовной жизни) самоощущение человека становится уродливым. Потеряв меру сравнения, не ощущая над собою никакого авторитета, он начинает считать себя верхом совершенства и духовной самостоятельности.
* L'autonomie individuelle. 1887. № 5.
** Проповедь гр. Л. Толстого и отношение к ней со стороны слушателей дали новый пример тому.
Эта нелепость вполне ясна только или человеку религиозному, или, наоборот, совершенно заглушившему свою духовную природу и оставшемуся с одним полуживотным “здравым смыслом”. В “христианском, отрекшемся от Христа” обществе и тех и других людей немного.
XI
Будущее коммунизма. — Материальная практичность социальной демократии
Для более точной обрисовки творческой силы социализма позволительно и уместно задать себе вопрос: что могут дать новейшие формы демократической идеи, если бы им суждено было хоть такое торжество и власть над миром, какие либеральный демократизм получил с 1789 года? Само собою, это рассуждение чисто гипотетическое и имеет целью показать не действительное будущее, а лишь возможное по внутренней логике передовых демократических учений.
Не предсказывая этого будущего, мы не должны, однако, забывать, что оно действительно возможно. Общая тревога по всей Европе каждое Первое мая, ряд революций, уже бывших, несомненный громадный рост революционных партий во Франции и в Англии, ни на минуту не прекращающиеся успехи социального демократизма в Германии — длинный ряд многозначительных фактов показывает, что это движение нарастающее. Можно спорить о том, избежимо или неизбежно его торжество, но сомневаться в его возможности было бы прямо легкомысленно.
Предположим, стало быть, что течение следует своим современным руслом. Чего мы можем от него ожидать?
Несмотря на чрезвычайную распространенность анархических идей, чистых или смягченных, едва ли возможно предположить, чтобы какой бы то ни было европейской стране анархизм угрожал серьезным переворотом в ближайшем будущем. Анархисты могут убивать, поджигать, взрывать, производить бунты, но они по принципу не хотят организоваться, а потому, конечно, всегда будут подавляемы организованной силой до тех пор, пока идея общества не превратилась в нечто возбуждающее всеобщий ужас и отвращение. Такой же момент можно себе представить разве только после торжества социальной демократии. А до тех пор, пока общество находится приблизительно в современном состоянии, анархизм в нем будет составлять лишь хроническую разъедающую болезнь.
Настоящей опасностью в более близком будущем, на первой ступени, угрожает не анархизм, а социальный демократизм. Это движение разгромить вовсе не легко и даже едва ли возможно иначе, как нравственным воздействием, потому что во всем, что касается силы, оно может посчитаться с кем угодно.
Социальный демократизм ставит себе цели, значительная часть которых вполне осуществима (именно в области экономической). В действии он совершенно практичен. Конечно, есть и у него фразы вроде толков о будущем уничтожении государства, о свободе, равенстве и т. п. Но эти фразы ему нисколько не мешают, а, напротив, помогают. Без этих невинных украшений он мог бы показаться чересчур грубым и оттолкнуть от себя массы. Эти фразы льстят самолюбию рабочих и дают им возможность помечтать на возвышенные темы. А между тем ничему практическому это не мешает, потому что отодвигается в отдаленное будущее. В ожидании же будущего социальная демократия складывается в организацию со своим начальством, с подчиненными, с дисциплиной, которой позавидует иная армия. Какого бы то ни было опасного, рискованного шага эта организация по принципу избегает, усвоила тактику бить только наверняка, только имея превосходство сил и до поры до времени — по возможности легально. Успехи ее общеизвестны. Партия уже теперь организовала миллионы населения.
Переворот по системе социальной демократии тем более легок, что он не может устрашать даже весьма значительного числа малоимущих “буржуа”. Партия и теперь содержит массу людей на жалованье, а в будущем ставит план гигантской организации страны. При этом потребуется, очевидно, огромнейшее число всевозможных “заведующих”, “управляющих”, “комиссаров” и т. д. Всякий ловкий человек вправе ожидать себе здесь теплого местечка. В общей сложности социальная демократия имеет умных вожаков и послушную массу, и если социалистический переворот намечен в судьбах человечества, то его произведет, конечно, эта партия.
XII
Диктатура рабочего класса. — Новое государство. — Сословность социалистического строя. — Аристократия и крепостное сословие социализма
Итак, допустим, что явился “1789 год” социальной демократии. Начинается “диктатура рабочего класса” и постройка нового общества.
Собственно организация национального производства не представляет ничего невозможного. Современный рабочий привык к труду, капитализм выработал массу превосходных администраторов. Современное производство так сконцентрировано, что его совершенно возможно вести под управлением государства. Организовать распределение продуктов посредством системы государственных складов также не представляет ничего немыслимого для народов, которые и теперь умеют кормить и одевать казенным способом миллионные армии солдат. Для организации всего этого нужно только правительство, а социальная демократия имеет уже и теперь все его кадры.
Эта сторона дела, конечно, худо ли, хорошо ли, пойдет некоторое время, а средства, скопленные современными обществами, так громадны, что их и при самом плохом распоряжении хватит надолго. Но огромные трудности пред новым строем ставит самый общий тип его, который должен совершенно задушить личность, а она едва ли уступит без самых отчаянных протестов.
Власть нового государства над личностью будет по необходимости огромна. Водворяется новый строй (если это случится) путем железной классовой диктатуры. Социал-демократы сами говорят, что придется пережить период диктатуры рабочего класса. Стоит почитать Фольмара [14] о способах приведения частных собственников к “добровольному соглашению”!* Крупные владения прямо конфискуются, мелкие же, где владельцев много, так что опасно доводить их до бунта, должны быть, учит Фольмар, поставлены в условия такого бесправия, что, в сущности, владельцу остается или с голоду умереть, или “добровольно” присоединиться к братской семье социалистов. Государство принуждено будет сохранить функции судебные и административные или рухнуть в несколько месяцев. Но социальная демократия так практична, что немыслимо даже предположить с ее стороны подобной несообразности. Функции нового государства в области народного просвещения и “нравственного воздействия” на общественное мнение необходимо должны также возрасти. Национальная организация труда и распределения продуктов прибавляет государству новый безмерный источник власти, регламентации и репрессии. В виде “временной”, но бесконечной фактической меры оно, без сомнения, будет иметь и силы вооруженные, под каким-нибудь звучным или скромным названием. Пред этим всесильным государством, хотя бы оно и получило название “общества” или “народа” и т. п., личность оказывается ничтожной и бессильной пылинкой. Она зависит от общества везде и во всем, везде и во всем должна находиться в предписанных рамках. Уйти от них некуда. Нельзя даже просто замкнуться в своей семье, в своем независимом уголке. Такие уголки исчезнут. Все на миру, на виду, на общем положении, под общим надзором.
Это постоянное давление, эту вечную зависимость невыносимо испытывать даже в том случае, если человека подавляет однообразная народная масса взаимно сковывающих друг друга “сограждан”, среди которых нельзя остановить озлобленного внимания на каком-либо специализированном подавляющем классе. Но в действительности классы не исчезнут, и это обстоятельство, само по себе естественное, окажется чрезвычайно компрометирующим для такого строя, который явился на свет с формальным обязательством уничтожить деление общества на классы.
* “Isolirte socialistische Staat” (“Изолированное социалистическое государство”). Эта работа напечатана в органе партии, сам Фольмар — один из крупнейших вождей социальной демократии; помянутая статья его встретила возражения в социалистическом мире, но собственно в том отношении, что “изолированного” социалистического государства нельзя создать при современных условиях, а необходим переворот единовременно в ряде стран.
Образование классов, то есть слоев, имеющих некоторую внутреннюю связь, вытекающую из единства социальной роли их членов, составляет постоянное явление во всех обществах. Последним ярким образчиком этого была практика либерального демократизма.
Но либеральный демократизм появился в виде движения очень (сравнительно) стихийного, малоорганизованного, и его правящие слои должны были складываться уже после первого торжества революции. Социалистическое государство, напротив, достигнет торжества уже с почти сформированными сословиями. Социальная демократия наших дней обязана своей силой именно тому, что она уже фактически расслоилась по специальным функциям и имеет уже очень порядочный правящий класс политиканов. Эти готовые кадры новых сословий социалистическое государство посадит на самую благодарную почву, так как организация труда требует многочисленных руководителей, а необходимость считаться с “волей” злополучного “самодержавного народа” поддержит тот многочисленный слой гипнотизаторов его и распространителей необходимых для того ложных сведений, который составляет различные фракции “интеллигенции”. Современный верхний слой правящего класса в настоящее время не может вполне укрепиться именно потому, что “воля народа” не распространила своего влияния на экономические функции, и тут политиканствующему слою постоянно приходится наталкиваться на самостоятельную силу крупных и мелких собственников. В социалистическом государстве политиканствующий слой получит полный простор дойти до окончательного развития, распространив свое влияние на экономическую область жизни, подобно тому как этим кончали все правящие классы в истории, каким бы путем ни возникали они.
Социальная демократия уже теперь, задолго до своего торжества, вырабатывается применительно к этой цели. Ее верхний слой, вожаков и учителей, воспитывается в сознании того, что власть необходима, что массу народа нужно учить и направлять. Несмотря на остатки фраз “идеализированной буржуазии”, этот слой искренне уважает только материальные условия да “общество” в смысле целой организации, но никак не человека, не личность, не свободу, не равенство и тому подобные “мечтательные” понятия. Масса же воспитывается в духе замечательной дисциплины и умеренности. Самое общее “научное” миросозерцание, заменяющее в этой массе религию, внушает покорность материальным условиям и приучает сознавать ничтожество своей личности. Во время окончательной борьбы за торжество властвующий и подчиняющийся слои социальной демократии могут лишь еще более обособиться и развиться. Затем начинается долгий период “диктатуры”, когда придется железной рукой устраивать новые порядки, подавляя внутренние смуты и, по всей вероятности, ведя внешние войны. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, каким могущественным сословием выйдет из такой истории нынешняя социалистическая интеллигенция.
XIII
Всякий социальный строй (точно также, как всякая данная цивилизация и как всякая отдельная группа, ассоциация и т. п.) развивается в направлении тех сил, которые заключаются в его типы, так, как они сочетались в нем в эпоху рождения типа. Общий тип социально-демократического строя и все условия рождения его предсказывают новому обществу будущее, насквозь пропитанное деспотизмом, дисциплиной и централизацией. Но в то же время, подобно всем обществам мира, оно будет расслоено и вся громадная принудительная власть его будет фактически (на первое время) находиться в руках слоя правящего, несравненно более могущественного, чем политиканы современной либеральной демократии. Поэтому все ничтожество, вся подчиненность личности, которая теоретически предназначается ей собственно пред обществом и пред материальными условиями, фактически будет состоять в ничтожестве пред тем слоем, который руководит этими пресловутыми материальными условиями, а также управляет всеми делами, формирует общественное мнение и т. д. и т. п. Великий вопрос социализма составляет то, вынесет ли масса кабалу или нет?
Если предположить, что вынесет, то новое общество действительно закончит период революции, начатой XVIII веком. Оно уже не только “отречется от Христа”, но задушит и свою “христианскую душу”. Это дает равновесие и покой, но также кладет конец всей выработке личности, достигнутой в христианскую эпоху, и дает начало “новой эре”, которая ведет к чему-то очень старому. Раз положив основание, никто уже не может остановить хода органического, или, употребляя любимое выражение научного социализма — Диалектического, развития, которое властно царит надо всеми живыми явлениями.
Заведование общественными делами — источник огромной власти. Власть фактическая переходит в юридическую. Это вопрос лишь времени. Профессор Ковалевский [15] рассказывает, как в древней индийской общине развился могущественный класс собственников — аристократия — из скромных деревенских “сотских” и “десятских”, так сказать, назначавшихся общиной для надзора за ирригационными каналами. Может быть, такие факты очень радуют научный социализм как доказательство могущества “условий
производства”. Рисовые плантации порождают поземельную аристократию. Но социалистический строй весь соткан из таких “рисовых плантаций”. Для заведования ими пойдет, конечно, самая ловкая и честолюбивая часть населения, и их временная фактическая власть увековечивается тем легче, что сама политическая философия научного социализма не признает никаких абсолютных и вечных форм общества. То, что в отсталый XIX век считалось прогрессивным, может быть объявлено реакционным в XXI столетии. Все зависит от условий производства. С точки зрения производительности, конечно, окажется более выгодным существование прочного правящего класса и специализация рабочих по различным операциям производства и даже по природно различным местностям. Это же расслоение и некоторое закрепощение трудящихся делает еще более нужным существование специального правящего класса, свободного от невольной узости остальных трудящихся. Некоторое препятствие расслоению на своего рода касты представляет, конечно, отсутствие семьи. Но фактическое существование брака для желающих его никакими способами не может быть уничтожено, и особенно в верхнем, правящем слое, люди которого имеют возможность и воспитать своих детей более тщательно, и доставить им лучшее общественное положение. Серьезное падение брака в массе населения может повести только к тому, что верхний слой станет в полном смысле “благородным”, единственным хранителем доброго воспитания среди этой толпы не помнящих родства. Хранитель не одной стадной, но личной традиции, которая дается семьей, он тем скорее выработается в аристократию, в сословие, действительно высшее и гордое сознанием своей высоты.
И это сословие фактически владеет всем. Сначала коллективно, но потом (можно ли не видеть этого?), конечно, “заведование делами” обособится по местностям, по большим отделам производства или управления. Фактический переход “управления” и “владения” по наследству становится привычным, закрепляется, возможность становится “правом”, входит в юридические нормы. А что скажет “самодержавный народ”? Самодержавный народ привыкает ко всему, да и дело не сразу делается, а постепенно, при постепенном изменении понятий, тем более что народ воспитывается на “диалектическом” понимании жизни. Вечной правды нет, вечных прав нет. Все зависит от “условий производства”... Да и совершенно верно:
если только наши права через нашу личность не истекают из абсолютного начала правды, то, конечно, все зависит от “условий”, “условия” сводятся к выгоде и расчету наиболее ловких и сильных людей.
Аристократическая республика с разнообразно закрепощенной массой населения — это единственный исход социально-демократического коммунизма, предполагая, что массы способны вынести гнет его.
XIV
Анархический бунт против коммунизма
Предположение это, однако, совершенно немыслимо, потому что с первых же шагов социально-демократического государства выступает на сцену действия анархическая идея.
Даже теперь, когда социальная демократия полна дутых фраз о свободе и развитии личности, когда она, не имея власти, не может проявить своих когтей, она возбуждает отвращение и ненависть в анархистах как учение реакционное. В настоящее время множество лиц примыкают к социальной демократии или по недостатку чутья, или из-за практических соображений: все-таки это движение разрушает “буржуазный” строй и должно отдать в руки народа капитал. Все это множество людей хранит в различных уголках души чисто анархические страсти, теперь только дремлющие. Но представим себе наступление de la grande date, этой чаемой la Sociale. Пришла она и все сокрушила. “Народ” имеет не только политическую власть, он “возвратил” себе “узурпированный” капитал. Всё его, и он — всё... По крайней мере, в теории, в ожидании. На деле же оказывается жесточайшая диктатура: ничего не смей сделать не по указке, не спросясь, не по правилу. Своя индивидуальная жизнь, действие по собственному почину, вкусу, фантазии, наконец, стесняется тысячью пут, незнакомых даже последнему пролетарию ненавистного “буржуазного” прошлого. Этого, конечно, ни за что не стерпят. Если буржуазная свобода представлялась лицемерным обманом, то какою бесстыдною ложью покажется “свобода” социалистическая! Никого не успокоит даже ссылка на то, что стеснение производится “народом”. Анархисты и теперь кричат: “Мы знать не хотим никакого народа, мы сами народ и хотим жить по-своему!” Притом на практике каждый стесняемый видит очень хорошо, что он уступает не какому-то “народу”, а совершенно определенным лицам или группам, захватившим хорошие места. Будет ли деспотизм этих лиц всегда бескорыстным? Излишний вопрос. На одного фанатика идеи всегда найдется сотня лиц, обделывающих лишь собственные делишки. А завистливое чувство не попавших на хорошие места усмотрит корысть и эксплуатацию даже там, где их нет. Бесчисленные протесты с ножом и динамитом в руках ожидают организаторские попытки социальной демократии, и особенно наиболее выдающихся, наиболее честных, а стало быть, и непреклонных ее деятелей. Без сомнения, революционное правительство сумеет Расправиться не раз и не два с бунтовщиками, но, на свое несчастье, оно не может сделать невозможного: не может сделать свои Действительно “реакционные” принципы сколько-нибудь сносными для личности современного человека. Подавляя бунтовщиков, °Но только еще более непривлекательно показывает деспотизм своей основной идеи. А между тем у правительства социальной республики нет высших санкций, которые окружали павшие короны и позволяли народу терпеть и ждать. Если пала корона, удержится ли фригийский колпак?
Как только социальная демократия начнет организовывать общество, анархическое движение в нем вспыхнет с небывалой силой. Вся масса, которая теперь живет мечтой о будущем, увидит это будущее лицом к лицу, и это будет первый раз, когда анархические идеи получат почву для покорения себе народов, потому что тогда уже не во что будет больше верить, кроме анархии.
“Политиканы не понимают, — кричат уже теперь анархисты, — что свобода сама по себе не существует, а есть лишь отрицание власти. Поэтому пока существует малейший отпрыск власти, до тех пор не существует и тени свободы”. Дело не в том, чтоб иметь “хорошие” законы или якобы “хорошую” власть. Их нет. Это нелепые выражения. Дело в том, чтобы не иметь никаких законов и никакой власти.
Народ слышит эти слова, и теперь они звучат для него каким-то бредом. Но когда настанут эти якобы “хорошие” законы и якобы “рабочая” власть, когда будет испробована эта последняя мыслимая форма власти, народ увидит, что она действительно ему ничего не дает, а менее всего дает удовлетворение нравственное. Тогда анархия является последним словом, которое еще остается произнести в этой “эволюции разложения”.
Либеральная демократия погибает не потому, чтобы при создаваемых ею режимах было невозможно жить, а потому, что нравственно не удовлетворяет личность, потерявшую жизнь духовную и воображающую найти ее в жизни политической и социальной. Теперь личность обманывает себя мечтой, будто бы ее страдание происходит от недостаточного расширения области общественности, будто бы стоит эту общественность распространить еще больше — и счастье будет найдено. На самом деле страдание происходит как раз от обратных причин. Когда социалистический строй явится и покажет, чего общество требует от личности, от этого самозаклания безличному Молоху отвернутся все. Не нужно общества! Пусть живут люди! Это будет торжество анархии, красноречиво избравшей уже своим значком черный флаг и девизом: “Liquidation Sociale” *.
* Социальное уничтожение (фр.).
XV
Гипотезы. — Социальные миражи. — Возвращение в дикое состояние
Этот взрыв анархического духа неизбежен, а при нем организационная работа социальной демократии станет невозможна. Все и повсеместно будут ей противодействовать — не созданием чего-нибудь нового, а разрушением всего созидаемого. Не китайщина социальной демократии ждет “новое общество”, а постепенное разложение. Еще раз вспоминаю мое объяснение с Кропоткиным.
Я сказал ему, что вовсе не хочу кого-нибудь эксплуатировать, но желаю только, чтобы меня никто не притеснял чересчур, и поэтому хочу, чтобы существовала общественная власть. Анархисты эту власть отрицают. Как же мне быть, где искать мне защиты, если кто-нибудь станет меня притеснять?
— Но при анархии, — отвечал он, — если другие могут обижать вас, то и вы имеете полную свободу защиты. Никто не мешает вам защищаться.
— А если я слабее? Да, наконец, я не желаю вовсе защищаться, не хочу никого ни бить, ни убивать, а хочу только, чтобы меня не трогали...
Он недовольно пожал плечами:
— Как угодно. Не желаете, так не защищайтесь.
Однако же серьезно, как жить, попав в этакую перепалку “свободы”? Оставляя в стороне фантазии, придется, очевидно, сплотиться с несколькими друзьями в одну группу, захватить себе клочок земли или мастерскую и жить приблизительно так, как живут пионеры в пустыне: держать часовых и быть всегда готовым к защите, а также и к нападению... Как быть? Кто за себя поручится? Как положиться на “природную доброту” человека, “потребности которого удовлетворены”?
“Потребности” — слово до бесконечности растяжимое. Всякая потребность способна вырастать в страсть. Как их удовлетворить до насыщения, до усыпления? Одному человеку для этого иной раз не хватит целого мира. Притом, к несчастью, предметом страсти служат не только вещи, но и люди. Тут уже никак не уладишься “гармонично”. Если нет силы, способной пришибить узурпацию страсти, то все более чистое и более слабое неизбежно становится предметом эксплуатации даже в области отношений личностей. Но при анархии даже и сами материальные потребности не могут быть удовлетворены благодаря дезорганизации производства. Для разгулявшейся страсти не хватит даже вещей, не только людей. В общей сложности если бы дух времени не допустил восстановления государства, скомпрометированного предыдущей эпохой коммунистического строя, то остается единственная форма жизни — распадение на маленькие группы, сдерживаемые чьим-нибудь личным влиянием.
Картина совершенно первобытная! Человечество в полном составе возвращается совершенно к тому пункту, с которого начали павшие потомки первого человека. Не трудно было бы до мельчайших подробностей проследить последствия этого распадения общества. Каждая группа, конечно постепенно, выработает внутри себя дух единства и взаимной привязанности членов, выработает своего рода собственность, некоторое подобие семьи, тем более что личность в этой группе будет чувствовать себя сравнительно более свободной и счастливой, нежели в той страшной казарме коммунизма, из которой все эти несчастные только что выскочили. Но зато в отношении других групп столь же естественно сформируется чувство безразличия, затем — отчуждения, затем — вражды. С другими группами приходится вступать в столкновения отчасти по необходимости защищать себя, отчасти чтобы выхватить у них какую-нибудь кроху рассыпавшегося общественного достояния. Все впечатления, все столкновения ведут к тому, чтобы восстановить старинную, нам знакомую по истории организацию родовую и племенную... Будут ли люди того времени знать, куда они возвратились? За это трудно поручиться. В своих социальных приключениях они к тому времени, вероятно, растеряют все знания и будут представлять массу, весьма неподходящую к современным понятиям о цивилизованности.
XVI
“Собачья старость” цивилизации
Без всякого сомнения, и такой исход фактически невозможен. Люди очень “несовершенны”, но все же в массе не сумасшедшие и покидают нелепую идею гораздо раньше, чем она успевает принести все свои плоды полностью. Опытам социалистическим и анархическим, если им суждено осуществиться, будет, конечно, дан сравнительно ограниченный и кратковременный круг действия. Падение современного цивилизованного мира, если оно неизбежно, совершится не строго по социально-демократическому или анархическому рецепту, а постепенной тратой силы нравственной и материальной в бесплодных пробах, стоящих, однако, так дорого, имеющих постоянным результатом гибель всех лучших людей всех направлений и разложение всех основ общества. Такое падение, “собачья старость”, истрепанность, к несчастью, в высшей степени возможно: оно бывало в истории, и много признаков его мы видим уже в настоящее время. Такое падение неизбежно, если цивилизованный мир, порывом ли собственной жизненной силы или воздействием более здоровых народов, не будет вырван из заколдованного круга своих современных идей.
Отказавшись от религиозной идеи, человечество отказалось от единственно верного понимания своего места в природе, своей свободы, своей зависимости, от единственного источника нормальной жизни своей. Оно пытается с тех пор то совершенно отрицать законы социальной природы, то подчиниться им до степени невыносимой и невозможной для человека; оно пытается жить так, как если бы люди были действительно равны и одинаковы, и этим только подрывает возможность справедливых междучеловеческих отношений и учреждений, которые всемирным опытом и религиозным авторитетом выработаны применительно к факту физического неравенства людей и одинаковой возможности духовно-то равенства. Расстройства жизни гражданской, социальной и семейной, проистекающие от этого, приводят только к тому, что вместо общего равенства получается господство наиболее сильного и бессовестного, эксплуатация слабого и добросовестного. Нигде это расстройство не достигло таких угрожающих размеров, как в передовых странах. Франция и Америка уже дошли до того, что их население едва возрастает (естественным приростом), и известно, каким путем это происходит. Отношения между мужчиной и женщиной становятся противоестественны и развратны. Это последствие якобы равенства мужчины и женщины и их воображаемой свободы делать что угодно уже угрожает вымиранием расы французской и чистокровных янки. Явление, совершенно напоминающее эпоху падения Рима, которая в материальном отношении блистала, как и наша.
Нравственное неудовлетворение, невозможность насытить душу деятельностью материального мира также повсюду душит современное человечество. Куда только не кидается человек, чтобы заглушить свою тоску, пустоту душевную! Сколько лихорадочной политической деятельности зависит от этого внутреннего беспокойства! Рассказывают, что Бенжамен Констан, когда политические заботы дня кончались, целые ночи проводил за картами, чтобы только не остаться одному с мучившей его мыслью о смерти. Но этот еще сравнительно счастлив. Постоянное возрастание числа умалишенных и самоубийств показывает более страшные драмы. Показывают их и революции, в которые многие впутываются вовсе не из-за каких-нибудь действительных злоупотреблений, а с тоски, чтобы доставить себе обман какого-то “великого” события, чтоб испытать опьянение “поглощения” себя чем-то общим, большим, высшим.
Собственно говоря, жалкое и печальное зрелище... Стыдно за человека, разумное существо, погрузившееся в этот туман химер, в какое-то полупьяное существование. Но оно в то же время опасно и тягостно.
Тем не менее серия социальных опытов подходит к концу. Еще две-три иллюзии остается вытащить из волшебного ящика — и тогда что? Замирание или возвращение к исходному пункту ошибки? Теперь происходит много любопытных явлений, обещающих странные картины в следующем фазисе исторической трагикомедии. Возможность жить только социальными иллюзиями, видимо, истощается. Появляется уже искание каких-нибудь суррогатов духовной жизни, спиритизм, новые формы суеверия, что-то подобное первобытным формам религии диких народов. Возрождение ли это или окончательное падение? Как бы то ни было, ясно уже теперь одно: что нарушенное духовное равновесие, создавшее “новую эру” XVIII века, поставило людей на путь ложный, на путь бесплодных химер, которые неосуществимы, а если бы были осуществимы, то сулят человечеству либо невыносимо деспотический строй, либо возвращение к диким временам.
Ясно, что на пути развития этой идеи идти некуда. Так или иначе, человечеству нужно нечто другое, и знать это особенно важно для тех народов, которые, как наш, еще не охвачены фатальной логикой, не утратили исторических, опытом проверенных основ социальной и личной жизни и могут, стало быть, идти к развитию, а не разложению.
Если нам суждено жить, мы должны искать иных путей с сознанием той великой истины, которая так ярко доказывается отрицательным опытом “новой эры”: что правильное устройство социальной жизни возможно лишь при сохранении духовного равновесия человека, а оно для современного, христианством выработанного человека дается только живой религиозной идеей.