I
Почти два века уже лучшие умственные силы Европы направлены на разработку учения об обществе, науку социальную. Эти же два века составляют классическую эпоху разложения всех связей, соединяющих людей в общество. Случайно ли такое совпадение? В выше помещаемом очерке “Социальные миражи” я старался показать, как утрата правильного понятия о человеке, а стало быть, искажение личной жизни, личных забот и помышлений отзывается на социальной жизни, которая начинает себе ставить не реальные, необходимые и осуществимые идеалы, а гонится за невозможными миражами. На таком общем фоне нечего ждать развития, а возможно лишь вырождение. Это мы видим и в мысли социальной, которая еще недавно в так называемом утопическом социализме хотя и бесплодно, но смело стремилась охватить всю полноту человеческой жизни, а с течением времени все более ниспадает, с одной стороны, в грубый коммунизм, с другой — в партикуляризм.
Взрыв анархических убийств и покушений, столь выдвинувший ничтожное имя Равашоля, вызвал в Париже образование “Общества развития личной инициативы и распространения социальных знаний” для борьбы с социализмом. Этим обществом, между прочим, было организовано 21 мая 1891 года в зале Географического общества в Париже крайне интересное собеседование между двумя представителями столь противоположных миросозерцании, как коммунизм и партикуляризм. С одной стороны, выступил Поль Лафарг, сам отрекомендовавший себя коммунистом, с другой — г-н Эдмон Демолен, который хотя вообще представляет социальную школу Ле-Плэ [28], но в политической экономии заявляет себя чистокровным партикуляристом. Оба противника хорошо выбраны. Г-н Эдмон Демолен, редактор “La Science Sociale”, известен своими учеными познаниями. Поль Лафарг — конечно, самый образованный из французских социалистов, видный вожак своей партии, а на то время состоял членом палаты депутатов. Оба очень хорошо и обстоятельно изложили свои взгляды. Но тем ярче выступает на вид разложение современной социальной мысли Европы. Оба противника продолжают еще носить на себе ярлык “социального”. Но именно “социального” сознания и нельзя уже подметить в них. Оба оторвались от чего-то центрального, связующего различные части массовой человеческой жизни, в нечто “социальное”. Оба видят только одну сторону ее. И потому-то Лафарг, не отрекаясь от популярной клички “социалист”, сам предпочитает называть себя для точности коммунистом (как назвал себя и его учитель К. Маркс в Манифесте коммунистической партии). Г-н Эдмон Демолен, наоборот, несомненно, оказывается партикуляристом. Как ни односторонне само по себе направление, заключающее человека в рамки исключительно социального, и то уже оказывается чересчур широким для современников. Европейская мысль выбивается из него в еще большую односторонность: с одной стороны, безличного коммунизма, с другой стороны — безобщественного партикуляризма, который стоит на самом пороге более смелой анархии. Вот важный и любопытный факт, несомненно устанавливаемый этим так хорошо задуманным и выполненным спором.
II
Действительно, вчитываясь в мастерски составленную речь г-на Лафарга*, излагающего идеи К. Маркса, мы видим, что люди его направления утратили уже всякое понятие о личности как начале сколько-нибудь самостоятельном. Человек для них — не причина, а последствие, неизбежное и роковое. Слово о творчестве человека иногда употребляется, но не более как простой оборот речи. Человека, говорит Лафарг, не изменишь проповедями. “Чтоб его изменить, нужно переделать среду, а с изменением среды тотчас (du coup) вы измените нравы, привычки, страсти (!) и чувства (?!) людей”. Чтобы вполне понять всю степень уничтожения личности в этом миросозерцании, нужно отметить, что неопределенное слово “среда” для Лафарга заключает вполне определенное понятие экономических условий. От них зависит все, даже, говорит он, идеи философские и религиозные. Так, например, на известной ступени производства неизбежно рабство, и тогда оно оправдывается философами и объявляется учреждением божественным. Но “известное изменение рабочих инструментов (ontillage de production) неизбежно влечет уничтожение рабства”**.
* Обе речи и последовавшие возражения референтов см.: La Science Sociale. Т. XIII, кн. бит. XIV, кн. 1.
** Я не вхожу в оценку этих положений с точки зрения исторической достоверности. Историческая мотивировка учения К. Маркса — вообще сплошная подтасовка и натяжка фактов, полная произвола чисто адвокатского. Лафарг только повторяет слова учителя. Впрочем, главная вина в этом случае падает не на К. Маркса, а на то легкомыслие, с которым ученые исследователи первобытных учреждений пользуются так называемым “сравнительно-историческим методом”. Этот в основе плодотворный метод нынче превратился в какой-то метод “отыскивания аналогий” с полным невниманием к действительному изучению развития учреждений и с заранее предрешенным итогом “исследования”. Настоящее прокрустово ложе социального знания.
Тогда оно объявляется безнравственным и противным религии*.
Человек есть то, чем делает его общество, общество есть то, чем делает его способ производства. Такова исходная точка, с какой Лафарг подходит к вопросу о направлении современной эволюции общества. Собственно, вопрос о том, куда должны мы идти, что должны стараться сделать, для него не существует. Хотим мы или не хотим, но мы будем тем, чем нас делает производство, и пойдем туда, куда оно нас ведет.
Ведет же оно нас, утверждает он, к коммунизму.
Каким образом? Потому что это есть последствие самого характера орудий современного труда. Нынче всем овладела машина. А приложение машины превращает каждое производство, как выражается Лафарг, в “коммунистическое”. Термин произвольный и неточный. Нужно было бы сказать не “коммунистическое”, а “коллективное”. Это большая разница. Но последуем за референтом. Прежде, говорит он, каждая семья занималась тканьем. Нынче ткачество централизировалось на фабрике, объединив на одном деле целую массу рабочих. Ни один из них не может сказать, что произведенный продукт создан им. Это прежде сапожник делал целый сапог, а теперь, на фабрике, каждый делает лишь какую-нибудь часть сапога; целый сапог является продуктом “коммунистического” (то есть, собственно, коллективного) труда. Личности производителя тут нельзя выделить. Эта “коммунистическая” эволюция происходит во всех отраслях труда. То же происходит в торговле. Прежде каждая лавочка имела свою специальность**. Нынче являются огромные “универсальные” магазины (как “Лувр”, “Bon Marche” и т. д.), соединяющие всевозможные специальности под управлением одного капитала. Торговля делается “коммунистической”. Тот же процесс коммунизации замечается будто бы в земледелии. Здесь аргументация Лафарга (как и его школы) становится особенно слабой и натянутой.
Ему нужно, по теории, доказать, будто бы естественный процесс ведет, во-первых, к централизации земельной собственности в немногих руках. Над выкладками этого рода когда-то много трудился наш Н. Чернышевский, тоже ровно ничего не доказавший***. Но Чернышевский и по складу, и по выработке ума все же гораздо выше своих европейских собратьев. Его доказательства — верх научности в сравнении с аргументацией Лафарга. Лафарг ограничивается двумя-тремя банальными указаниями и сравнениями величин, из которых одна малоизвестна, а другая вовсе неизвестна, так что об отношении между ними можно одинаково бесплодно говорить что угодно. Так, Лафарг утверждает, будто бы во Франции земля скопляется все более в одних руках, на том основании, что 45/100 земли ныне находится в руках ста сорока двух тысяч собственников. Но, во-первых, остальные 55/100 находятся в руках нескольких миллионов, а во-вторых, неизвестно, может быть, прежде в руках крупных собственников было не 45/100 земель, а 90/100. В средние века, например, феодальная собственность была громадна и, несомненно, охватывала многое, что ныне разделено между крестьянами. Лафарг не считает нужным заглядывать так глубоко и прибегает к столь выгодному при отсутствии фактов методу аналогии. “Если, — говорит он, — хотите знать конечный исход этой централизации, взгляните на Англию, где вся земля уже скопилась в руках нескольких тысяч человек”. Он забывает, что в Англии еще во времена Вильгельма Нормандского [29] земля была разделена между какими-нибудь шестьюдесятью тысячами завоевателей. Этими ничтожными примерами Лафарг совершенно довольствуется. “Если же, — говорит он, — феодальная собственность и была обширна, то обработка земли все же оставалась индивидуальной”. Теперь, напротив, всюду развивается крупная обработка, соединяющая множество рабочих. И опять обычный припев: если хотите знать конечный результат этой тенденции, то посмотрите, только уже не на Англию, а на дальний Запад Америки, где возникают “экономии” величиной чуть не в целое княжество. На Англию с ее системой фермерства, конечно, сослаться неудобно! Нельзя сослаться и на коренную Америку. Апологет коммунизма выезжает поэтому на “дальнем Западе”, где именно никогда не было мелкой собственности и потому никакого процесса ее “централизации” не происходило.
* Исторически все это совершенно вздорные слова. Рабство повсюду пало в результате повышения личности и расширения понятия о личности. Христианство подорвало древнее рабство безо всяких изменений в способах производства; последние же следы рабства в наших обществах составляло рабство негров, расы наименее развитой и труднее всего подходившей под наши понятия о личности.
** Совершенно наоборот.
*** По ложности самого метода, так как он принял в своих вычислениях во внимание только наследование (то есть элемент, иногда наиболее слабый в факте распределения земли).
Пришлось бы потратить слишком много места и слишком удалиться от непосредственной темы, если б я стал опровергать все ошибки Лафарга, потому что это значило бы ловить его почти на каждом слове. Но о громадных экономиях “дальнего Запада” Америки нельзя не упомянуть. В действительности именно они-то и приводятся примером против чрезмерного расширения одного хозяйства, потому что оказываются национально невыгодными. Каждый акр земли в них приносит меньше, нежели в руках мелкого фермера, и это объясняют именно тем, что растение требует некоторого индивидуального ухода, за отсутствием которого растение как бы приближается к дикому состоянию. Пример Лафарга, стало быть, и с этой стороны крайне неудачен. Коммунистический референт довольствуется, однако, своим анализом экономической эволюции и переходит к следующему фазису ее.
Итак, производство будто бы “коммунизируется” и централизуется. Хозяев становится меньше, рабочих больше. Но этого мало. В таком “коммунизированном” предприятии хозяин становится излишним и даже совсем стирается. Пример этого дают акционерные компании. Где собственники в нынешних громадных рудниках, акционерных заводах, железных дорогах? Они в деле отсутствуют. Они только получают барыши, но для дела вполне безразлично, существуют ли они или переселились на луну. Тут уже производство стало чисто “коммунистическим”, и только распределение еще остается индивидуальным. Тут наступает полное противоречие между способом производства и способом распределения, противоречие, которое неизбежно должно кончиться экспроприацией этих ненужных и невидимых собственников.
Мы сейчас увидим, как это должно, по Лафаргу, произойти. Но предварительно следует отметить возражения г-на Демолена и “La Science Sociale”.
III
Возражения эти в частностях весьма сильны, и если они не разбивают противника вконец, то лишь потому, что партикуляристские тенденции г-на Эдмона Демолена мешают ему стать на чисто общественную, социальную почву.
Г-н Эдмон Демолен совершенно правильно возражает, что Ла-фарг вовсе не кстати прилагает термин “коммунизм”. Если всякая совместная работа есть работа коммунистическая, то придется признать широкое развитие коммунизма на феодальной барщине. Современное крупное производство ничуть не коммунистично. Напротив, это высшая форма патронажа, где роль хозяина важнее, чем когда бы то ни было.
Лафарг не видит личного присутствия капиталиста в крупном производстве. Да, в здании фабрики, может быть, его нет. Там — управляющий. Но капиталист присутствует чрезвычайно реально и активно в других, более важных местах: там, где предприятие обдумывается, ставится на ноги, организуется. Его роль организатора так велика, как никогда, и если бы эти люди, которых Лафарг не видит в мастерской, исчезли, переселились на луну, то все бы дело стало. Мы опять здесь видим усиление, а не ослабление личного, индивидуального элемента. Личность в мелкой промышленности значит гораздо меньше, нежели в крупной. В мелкой — все хозяева, все организаторы. В крупной роль организатора специализировалась, отделилась от чисто рабочей силы, и потому рабочая сила гораздо менее может обойтись без специалиста-организатора, нежели прежде. Хозяин именно нужен. В понимании акционерных обществ, говорит Эдмон Демолен, г-н Лафарг совершенно ошибается. Эти общества складывают в одно вовсе не людей и не работу, а только капиталы. Больше ничего. Как мало коммунистического в акционерных обществах, видно уже из того, что они действуют успешно лишь постольку, поскольку изгоняют собственно из производства всякое участие “коммунистического” элемента в виде акционеров. Акционеры ни в одном порядочном предприятии не участвуют собственно в деле. Их созывают раз в год... для формы, и они не протестуют, прекрасно понимая, что при их активном вмешательстве дело неизбежно погибнет. Вместо “коммунистического” ведения дела акционерные компании спешат возможно более приблизиться к хозяйственному. Они приискивают способного директора, облекают его огромной властью, и производство ведется на тех же началах, как чисто личное, собственническое. Акционерные компании дают таким образом доказательство против коммунистических идей, так как “коммунистического” производства не возникает даже здесь, где на одном деле объединились, “коммунизировались” капиталы. Все эти возражения Эдмона Демолена частично очень сильны. Но где у него общество? У Лафарга общества нет, потому что нет живого человека, а есть технический процесс природы, в котором вкраплены безвольные люди не с большим значением, нежели собаки и лошади, принадлежащие “нации”. Что же более сильного дает Демолен? У него мы видим патрона (хозяина) и рабочего, видим мастерскую, но общества нет. Понятие о коллективности не дается ни одной из спорящих сторон. Потому-то г-н Демолен не нашел в своем миросозерцании достаточно сильного опровержения коммунистической фразеологии Лафарга.
Дело в том, что Лафарг действительно неверно прилагает название “коммунизм” к современным формам производства, но ошибка его более глубока, чем простое непонимание роли патрона. Лафарг не умеет отличить производства коммунистического от коллективного. Вот корень его ошибки. Коммунистическое производство есть такое, при котором доля участия и характер участия работающих в создании продукта равны и одинаковы. Собственно говоря, коммунистического производства в чистом виде никогда не было и быть не может. Это понятие вполне отвлеченное, теоретическое. Но фактически к нему более подходят формы прежнего однообразного, неразвитого труда, почему лучшими достигнутыми формами коммунистического общежития были старинные семейные общества. Современное производство, напротив, высококоллективно, но не коммунистично. Оно построено на совместном труде, но в то же время очень сложном, расчлененном, специализированном. Оно объединяет огромные массы работников, но не в одном и том же положении, не на одной и той же отрасли общего труда, а в положениях и специальностях самых разнообразных. Современные социалисты, а отчасти и вообще экономисты, давно покинувшие научные привычки исследования, давно усвоившие манеру не подчиняться наблюдению, а подчинять его своей теории, воображают, будто бы господство машины упростило труд и облегчило переход рабочего
от одной отрасли труда к другой. Мы, русские, легче всего можем видеть ошибочность этого мнения. Наш рабочий, воспитанник старого, неразвитого, ручного труда, несравненно разностороннее европейского рабочего, воспитанника машинного производства. Ни в одной отрасли труда наш рабочий не может конкурировать с европейским. Он все будет делать медленнее и хуже. Но зато его можно посадить, сравнительно говоря, почти за любую работу, и всякую он кое-как схватит, кое-как, на авось да небось, сделает. Европейский рабочий несравним в своей специальности, но сравнительно с нашим — почти неспособен из нее выйти. Это потому, что развитое, машинное производство не упрощает, а усложняет труд, уменьшает количество труда, не требующего долгого навыка, и увеличивает количество чисто специального. Общественное влияние машины состоит в том, что она развивает привычки труда коллективного, но ничуть его не коммунизирует. На современной громадной фабрике неразрывно соединены люди существенно различного труда. Их участие в создании продукта в высшей степени неодинаково ни количественно, ни качественно. Это относится как к отдельной фабрике, так и к целому национальному производству и обмену. Его различные отрасли переплелись также тесно, как отдельные специальности на фабрике, и тонко испытывают влияние друг друга;
прекрасно поставленная фабрика может рухнуть только из-за того, что плохо пошли дела какой-нибудь другой, находящейся от нее за тысячи верст. Все производство переплетается между собою миллионами нитей связи и зависимости. Оно становится все более коллективным и все менее коммунистическим. Ни люди, ни фабрики не участвуют в общенациональном производстве одинаково и равно; ни люди, ни фабрики неспособны легко заменяться одни другими. Рабочий, которому цены нет на одной фабрике, никуда не годится на другой. Бесценный маклер не стоит гроша как рабочий или как надзиратель. Прекрасный химик или механик погубит все дело, если получит заведование коммерческой его стороной, и т. д. Повсюду растет требование на специальность и индивидуальность, в самых разнообразных сочетаниях и с самым различным значением вставляемых в одно коллективное дело.
Отсюда очень сложный рост общества в производственном отношении. Отсюда все более растущее вмешательство общественной власти в дело регуляции национального производства. Обстоятельство это совершенно ускользает из партикуляристского кругозора г-на Демолена. А также, видимо, выходит из рамок грубого, упрощенного коммунизма Лафарга, который в несколько месяцев убил бы все производство страны, если бы получил власть его “устраивать”.
IV
Возвратимся, однако, к схеме г-на Лафарга. Итак, он полагает, будто бы производство ныне коммунизируется и значение в нем каждой отдельной личности уравнивается. Значение хозяина исчезает, он будто бы становится не нужен. Он только собирает барыши, ничему не помогая. Количество собственников уменьшается, количество рабочих возрастает. Лишенные собственности, эти рабочие отвыкают от понятия о ней. В них развиваются понятия коммунистические. Они уже заявляют требование на принадлежность им “нации”, всей собственности капиталистов. Уменьшающееся число собственников все менее способно противиться рабочим. Ясно, что это должно кончиться захватом власти со стороны рабочих, которые и произведут “переход частной собственности класса капиталистов в общую собственность целой нации”.
Допустим, но что же дальше? Вопрос, замечает г-н Демолен, вовсе не в возможности захватить власть, а в том, будет ли умно или нелепо такое ее употребление. Не ясно ли, что водворение коммунистического строя до последней степени ослабляет всякую частную инициативу, всякое старание и усилие в труде и передает на попечение государства заботу кормить, одевать и чуть не умывать весь народ, который не только увольняется от необходимости самостоятельно заботиться о себе, но даже, с уничтожением личной собственности, теряет к этому возможность? Что же может получиться, кроме общего упадка?
Но Лафарг сияет оптимизмом. Все будет превосходно. Упрек в уродливом расширении власти государства и чиновничества при коммунистическом строе, говорит он, вполне несправедлив. Напротив, у коммунистов совсем не будет ни государства, ни чиновников. Это он доказывает той игрой слов, которую я уже разоблачал в “Социальных миражах” и которая сочинена К. Марксом, вероятно, просто для одурачивания рабочих. Такой умный человек, как К. Маркс, не мог не понимать, что это только игра слов. Лафарг, по-видимому, принимает ее искренно. Но все равно. Дело ставится так. “Государство есть организация репрессивных сил какого-либо привилегированного класса”. Но “в коммунистическом обществе привилегированных классов не будет”, следовательно, не будет и государства. Что же, однако, будет? “Нация, — говорит Лафарг, — передаст заведование фабриками рабочим синдикатам...” “Кого, однако, тут обманывают?” — воскликнул г-н Демолен. Разве не все равно, как назвать управителя и распорядителя? Действительно, на этом пункте социалистическая мысль обнаруживает замечательную слабость. Сущность государства состоит в принудительной власти целого над частями. Попадает ли эта власть в руки какого-либо привилегированного сословия или не попадет — это частность, рисующая только характер данного государственного строя. Но пока существует принудительная власть целого, до тех пор существует государство. В коммунистическом строе, по описанию самого Лафарга, принудительная власть “нации” существует — стало быть, ясно: существует и государство, хотя бы его назвали не l'etat, а как-нибудь иначе. То же самое относится и к чиновнику. Чиновник есть лицо, поставленное властью для обязательного восполнения какой-либо функции и облеченное для того соответственными полномочиями. Такие лица есть и в рабочих синдикатах, есть в синдикатах и канцелярии, и все, что угодно. “Нация”, передающая свои права синдикатам, также является в виде известных назначенных для того лиц, то есть, по современной терминологии, в виде “начальства”. Все это можно переименовать, как Наполеон переименовал рекрутов в конскрипты. Но если для удовлетворения желания социалистов достаточно переменить названия, то это с охотой и без труда сделает любая “буржуазная” палата, и незачем прибегать к социальной революции!
Для уяснения вопроса, усиливается ли государство и чиновничество в коммунистическом обществе Лафарга, следует, оставив слова, смотреть на функции. “В новом обществе, — говорит он, — будет определено количество труда, необходимого для широкого удовлетворения всех потребностей. Теперь умеют же определять, сколько хлеба нужно для страны. Еще легче определить, какое количество сапог необходимо произвести, чтобы обуть все французские ноги”. Определить, конечно, можно, но делать это будут, очевидно, специально назначенные “чиновники”, вооруженные всеми способами осведомления. Далее, определивши количество необходимых продуктов, сообразно с этим установят количество обязательного труда, который непременно должен быть исполнен “нацией”. Засим “on partagera” обязательное количество труда между всеми гражданами и определят количество рабочих часов, которые каждый должен отбыть для получения права на “свободное пользование” всеми богатствами, созданными общим трудом. Кто же эти таинственные “on”, которые будут определять отбытие обязательной повинности труда? Будет ли это особый “синдикат”, “делегация” — во всяком случае, власть это страшная. Отказаться от отбытия повинности — немыслимо, потому что самостоятельно работать негде, все принадлежит “нации”, нигде, помимо “нации” и ее синдикальных чиновников, не достанешь куска хлеба. Лафарг, однако, находит, что жизнь предстоит райская. Человек, мечтает он, тут впервые станет свободным, может путешествовать и по своему усмотрению постоянно меняет форму труда, по очереди пройдя, если угодно, все ремесла. Хорош, очевидно, будет работник! Лафарг не объясняет, кто будет следить за этой массой путешествующих и отмечать отбытие ими рабочей повинности сегодня в одном городе, завтра в другом. Вероятно, будет какой-нибудь “синдикат” рабочей полиции.
V
Едва ли нужно доказывать, что не свобода, а жесточайший деспотизм ждет последователей Лафарга в его коммунистическом строе.
Допустив действительно свободное передвижение и произвольную перемену занятий, мы бы получили совершенно невозможный хаос. Обществу нужно не просто, скажем, 100 миллионов часов рабочего труда, а именно, положим, 50 миллионов труда земледельческого, 30 миллионов промышленного, 20 миллионов нынешних свободных профессий и административного труда. Эти крупные рубрики распадаются на множество мелких. Так, в первой нужно столько-то миллионов часов труда по производству хлеба, столько-то миллионов часов для овощей, для сена, для винограда и т. д. Вторая рубрика распадается на несколько десятков тысяч подразделений, на каждое из которых нужно именно такое, а не иное число часов. Так, если нужно иметь пять миллионов пар сапог, то нельзя допустить, чтобы их произвели десять миллионов или только один миллион. Поэтому свободная перемена занятий, особенно с путешествиями, немыслима. Свободная перемена сделала бы то, что на каждую отрасль труда явилось бы не надлежащее число рабочих. На одной больше, на другой меньше, чем нужно. Этак спутается всякий расчет центрального правительства. Путешествия в мало-мальски больших размерах спутали бы расчеты еще более. Что касается третьей рубрики, то свободное принятие на себя ее обязанностей уже вовсе немыслимо, так как, например, в учителя математики нельзя же принять добровольца, не знающего твердо таблицы умножения. В администрацию также нельзя брать людей только по их собственному требованию. Итак, вообще свободный выбор занятий есть обещание ложное. “Нация” или погибнет с голоду в два-три месяца, или сделает для каждого обязательным труд именно на том месте, где ей нужно, и в той отрасли, какая ей необходима. Если ей нужно 20 000 сапожников, то она (в лице своего правительства) и прикажет двадцати тысячам человек шить сапоги, а не красить заборы и не путешествовать. Это ясно как день. Чтобы поступить иначе, управляющие синдикаты должны состоять даже не из сумасшедших, а из изменников, нарочно подготовляющих немедленную гибель нового строя.
Но, действуя в здравом уме и сообразно своим обязанностям, то есть распределяя обязательный труд не только вообще, а и в частности, по его отраслям, по отдельным городам, по членам отдельных ассоциаций, социалистическое управление совершает не что иное, как громадную организацию крепостного труда. Никакой “свободы” тут быть не может, труд обязательно закрепощается. Нельзя также допустить и вполне свободных перемен места жительства. В Париже, например, у “нации” есть громадные фабрики на миллион рабочих часов. В мелких провинциальных пунктах небольшие фабрики, способные занять по 300-400 человек. Очевидно, что если ленивцы или любители деревенской тишины отхлынут из Парижа, то фабрики “нации” не произведут декретированного количества продуктов. Между тем, скопившись по 1000 человек в таких местах, где есть орудия труда лишь на 400-500 рук, путешественники отбудут свои рабочие часы чисто формально, без пользы, а за это все-таки получат право на невозбранное потребление чего угодно и сколько угодно. Вести дела таким образом невозможно. Место жительства приходится также закрепить. Вообще, приходится создать порядок очень стеснительный. Необходимым последствием этого является создание силы, наблюдающей за исполнением предписанного и заставляющей нарушителей подчиниться порядку. Но экономические последствия этого чисто крепостного порядка тем не менее должны быть крайне неудовлетворительны. При всем деспотизме своем “нация” может вынудить у “граждан” только известное количество часов работы. Но ведь как работать! Плохая работа в шесть часов не произведет того, что старательная даст в один час. А возбудить старания — нечем. Оно ничем не вознаграждается, не поощряется. Леность тоже ничем не подавляется. Старательно ли отбыл “гражданин-рабочий” свои пять часов или кое-как — он все равно одинаково получает право потреблять что угодно и сколько угодно. Из-за чего же стараться? Свободный выбор занятия, конечно, несколько (хотя вовсе не много) способен поднять энергию работы. Но я уже доказывал, что обещание этой свободы невыполнимо. В общей сложности мы можем ожидать от коммунизма только строя крайне деспотического и в то же время со слабой продукцией; можем увидеть лишь “нацию” рабскую и бедную.
VI
Что же противопоставляет этому строю г-н Эдмон Демолен? Его частные возражения очень удачны. Но собственный идеал чрезвычайно односторонен, а исторические концепции отличаются неполнотой и даже произвольностью.
Аргументация его вкратце такова. Вообще, в целом развитие человечества идет не к коммунизму, а, наоборот, начинаясь с первобытного коммунизма, все более от него отходит, личность все менее зависит от общины, все более предоставляется собственным силам. В современную эпоху замечается возрождение коммунистических идей, но это вовсе не зависит от особенностей современного производства. Это зависит от ненормального усиления государственности и централизации. Но, допуская на минуту такое объяснение, мы не можем не спросить г-на Демолена, отчего же стала развиваться идея государственности и централизации? Ответ получается крайне странный. Г-н Демолен возлагает вину этого на Людовика XIV [30] (как в одной статье такую же вину возлагал в Германии на Фридриха Великого [31]). Это он развратил дворянство, оторвал его от земледелия и приучил жить службой, то есть “на счет общества”. Это существование “на счет общества”, так сказать “коммунистическое”, произвело на дворянство то действие, какое всегда производит коммунизм, то есть сделало его беспечным, ленивым и неподвижным. Поэтому оно было низвергнуто третьим сословием. Но, захватив власть дворянства, буржуазия пошла по следам его в любви к жизни на счет государства, развила чиновничество и не устает создавать новые места, чтобы жить на жалованье. Эта “коммунистическая” жизнь деморализирует буржуазию еще шире, нежели дворянство; она выпускает из рук роль руководителя и теперь оказывается перед четвертым сословием в том же положении, в каком 100-150 лет назад было дворянство пред нею самой. Четвертое сословие является с претензией на власть, но уже распространяет на весь народ идею проживания на счет государства. Вот источник современного коммунизма. Вот болезнь, от которой нужно лечить Францию... но не весь культурный мир, так как некоторые части его, а именно страны англосаксонской расы, ею не заражены.
Ставя такой диагноз, г-н Демолен относится к государству с чрезвычайной враждой. В одной статье своей (вне собеседования 21 мая) он даже признает здоровыми анархические идеи свободы и отрицания государства (порицая анархистов только за социалистические тенденции). Человек должен надеяться только на самого себя, должен жить своим трудом, искусством, усилиями; если ему нужно сотрудничество других людей, пусть складывается свободная ассоциация, точнее, союз, опирающийся опять же только на свои собственные силы. О государстве г-н Демолен не может вспомнить без желчи и раздражения. У него не проскальзывает ни тени допущения, чтобы государство было на что-нибудь нужно, для чего-нибудь полезно. Буржуазная школа политической экономии отводит государству, по крайней мере, полицейскую роль охранителя свободы договора, свободы труда и неприкосновенности собственности. Г-н Демолен не упоминает даже и о такой роли государства. Его партикуляризм, его идеал полной обособленности отдельных лиц и их свободных союзов доходит до какой-то анархической утопичности...
Можно ли, однако, быть столь близоруким? Ну, допустим, что есть эти миллионы энергичных, инициативных, “здоровых” лиц и групп... Где же, однако, общество? Чем связываются эти лица и группы, чем ставятся границы их взаимной борьбе? Оставаясь на почве политической экономии, мы спрашиваем: разве нынче связь между отдельными отраслями производства, между отдельными фабриками много меньше, нежели между различными отделениями одной и той же фабрики? Отдельная фабрика функционирует под управлением умного патрона, хозяина. Прекрасно. Но как же оставить без патрона, без некоторого хозяина совокупность этих фабрик? Партикуляризм не просто ошибочен, а утопичен тем, что не принимает в расчет действительности. Он требует обособленности и независимости того, что в действительности вовсе не обособлено, а связано тысячью нитей. Он понимает необходимость разума, и именно единого разума, для одной фабрики. Но как не понимать, что такой же объединяющий и соглашающий разум нужен и на пункте соприкосновения, содействия или борьбы десятков тысяч отдельных производственных ячеек?
VII
Экономические идеалы, выставленные г-ном Демоленом, столько раз и так разносторонне критиковались единомышленниками г-на Лафарга, что мне нет надобности на них останавливаться. Свобода как неприкосновенная основа производства не только не может подорвать идей коммунизма, но отчасти способствовала их развитию. Достаточно видеть бедствия промышленного кризиса, чтобы понять бессилие свободы как регулятора производства. А рабочие переживают их. И откуда налетает беда? Где-нибудь за десятки тысяч верст, в Китае, произошло возмущение или в Америке не уродился хлопок — а в Париже или Лондоне сотня тысяч человек оказывается выброшенной на улицу! Что могут тут наделать наиболее искусные и энергические хозяева? Хорошо говорить о предусмотрительности, но не всегда она помогает. Что касается классовой самопомощи, рабочих союзов и прочих средств свободной деятельности, то ведь именно это и производит разложение общества на противные лагери. Добившись их появления, нельзя проповедями г-на Демолена помешать междоусобной борьбе.
Современная промышленная жизнь, именно построенная на началах преувеличенной свободы, сама ведет к социальной революции. Несомненно, что необходим некоторый общий, национальный, а выражаясь конкретно — просто-напросто государственный разум, упорядочивающий производство. Промышленная анархия по своим последствиям не лучше коммунизма.
Между тем, как видим, европейская мысль только и способна колебаться между этими двумя полюсами. Собеседование 21 мая тем особенно поучительно, что не выставило ничего нового. Париж, Франция, Европа взволнованы признаками противообщественного разложения. И вот являются два представителя “социальной науки” и в тысячу первый раз излагают, только в несколько обострившемся виде, то же, на чем уже добрые полстолетия застряла европейская мысль. Оба прекрасно критикуют друг друга, оба, переходя к положительному, излагают невозможности. Это вполне картина европейской социальной мысли.
Чем же кончится такое положение?
Или, может быть, две противоположности практически дают нечто среднее? К сожалению, тут среднего нет, разве нуль, как между плюсом и минусом. Г-н Демолен все строит на обособленном патроне, а г-н Лафарг бунтует рабочих этого патрона и приводит в прах все его начинания. Г-н Демолен пытается убедить рабочего, что все спасение в труде, почине, самодеятельности. А отсутствие государственного устроения промышленности в тех ее пунктах, которые находятся вне всякого влияния обособленных патронов, ежедневно пускает прахом все плоды труда рабочего. Государство же господа Демолен и Лафарг подрывают совместно, с усердием, достойным лучшего дела. Ничего “среднего” в созидательном смысле не получается и не может получиться.
Где же выход, однако? Да еще есть ли он? В области собственных сил Европы трудно усмотреть его. Социальная жизнь, как здоровье человека, выдерживает расстройство только до поры до времени, до известных пределов. Перейдя их, не всегда можно исправить испорченное. Самое же главное: в этих односторонностях мы имеем пред собою не частичную ошибку экономической или политической доктрины, а проявление несравненно более глубокого расстройства в мыслях, чувствах и стремлениях людей. Исправление при этом крайне затрудняется, так как для борьбы с ложью не находится здорового опорного пункта. Против одной лжи выступает другая, и кто бы ни победил — хорошего ничего не получается. Безвыходность такого положения особенно важно понять тем, кто еще не совсем вошел в него. Мы еще имеем общенародные начала, на которых способны столковаться люди самых различных сословий, имеем и власть вне всяких партий, власть, способную проникать всею широтой народной мысли. Заговорит ли эта мысль наконец? Разработаем ли мы наконец сознательно те основы, какие надломаны в Европе, сумеем ли дать им сознательное употребление для избежания роковых “социальных противоречий” Европы?