Вы здесь

Гийемонт.

23 августа 1916 года нас поместили в грузовики, и мы отправились в Ле-Месниль. Мы уже знали, что должны осесть в легендарном центре битвы на Сомме — деревне Гийемонт, но несмотря на это настроение было отличным. Шутки, при общем смехе, перебрасывались с одной машины на другую.

Во время одной остановки шофер, заводя машину, раздробил себе большой палец. Вид этой раны вызвал у меня, всегда чувствительного к подобным вещам, почти тошноту. Тем удивительнее, что в последующие дни я был в состоянии вынести вид тяжелых увечий без всякого волнения. Это пример того, как целостный смысл определяет отдельные житейские впечатления.

С наступлением темноты мы вышли маршем из Ле-Месниля в направлении Сайи-Сайизеля, где батальон, расположившись на просторном лугу, снял ранцы и приготовил боевое снаряжение.

Впереди грохотали раскаты артиллерийского огня небывалой силы, тысячи сверкающих молний превращали западный горизонт в сплошное море бушующего огня. Непрерывным потоком возвращались раненые с бледными, осунувшимися лицами, часто бесцеремонно оттесняемые в кювет орудиями, с грохотом проносившимися мимо, или колоннами с боеприпасами.

Связной Вюртембергского полка представился мне, чтобы отвести мой взвод в знаменитый городок Комбль, где мы временно должны были оставаться в [125] качестве резерва. Это был первый немецкий солдат, на котором я видел стальную каску, и он тотчас показался мне жителем некоего нового, таинственного и сурового мира. Сидя рядом с ним в кювете, я жадно расспрашивал его о житье-бытье на позиции и услышал монотонный рассказ о длящемся целыми днями сидении в воронках без всякой связи и подходных путей, о беспрерывных атаках, о полях, усеянных трупами, о жажде, доводящей до безумия, о повальной смерти среди раненых и о многом другом. Обрамленное кантом стальной каски, его неподвижное лицо и монотонный, сопровождаемый шумом фронта голос производили на нас жуткое впечатление. За какой-то короткий срок в чертах этого вестника, который должен был сопровождать нас во властилище огня, запечатлелось клеймо, отличавшее его от нас чем-то, чего нельзя было выразить словами.

— Упадешь — останешься лежать. Никто не поможет. Никто не знает, вернется ли живым. Атаки — каждый день, но не прорваться. Всем ясно, что бой идет не на жизнь, а на смерть.

В этом голосе не осталось ничего, кроме великого мужского безразличия. С такими мужами можно идти в бой.

По широкой улице, при лунном свете белой лентой пролегавшей по темной местности, мы шагали навстречу канонаде, оглушительный рев которой становился все непомерней. Оставь надежду позади себя! Особую мрачность этому ландшафту придавало то, что все его дороги, как светящиеся жилы, проступали в лунном свете и что на них было не видать ни единой живой души. Мы шагали по ним, как по мерцающим тропам ночного кладбища.

Вскоре справа и слева от нас разорвались первые снаряды. Речи стали тише и наконец совсем смолкли. Каждый прислушивался к нарастающему вою снарядов с тем особым напряжением, которое наделяет слух крайней остротой. Прохождение Фрегикур-Ферма, [126] небольшой группы домов перед кладбищем Комбля, стало для нас первым испытанием. В этом месте мешок, в который был забран Комбль, уже туго затянулся. Каждый, кто хотел войти в город или оставить его, должен был прорываться здесь, поэтому непрекращающийся огонь непомерной силы, подобный лучам зажигательного стекла, был сосредоточен именно на этой жизненно важной артерии. Командир уже предупредил нас об этом пресловутом перевале; мы прошли по нему быстрым маршем, видя, как все вокруг с треском рушилось.

Над руинами, как и всюду над опасными зонами этой области, стоял густой смрад разлагающихся трупов, ибо огонь был таков, что о погибших уже никто не заботился. Речь шла о жизни и смерти, и когда я, проходя здесь, ощутил этот запах, то нисколько не удивился, — он был неотъемлемой принадлежностью данной местности. Впрочем, это тяжелое и сладковатое дыхание вовсе не казалось омерзительным; более того, оно возбуждало, смешиваясь с едкими парами взрывчатки, — то было состояние восторженной прозорливости, какое может вызывать только величайшая близость смерти.

Я сделал здесь одно наблюдение, и за всю войну, пожалуй, только в этой битве: бывает такая разновидность страха, который завораживает, как неисследованная земля. Так, в эти мгновения я испытывал не боязнь, а возвышающую и почти демоническую легкость; нападали на меня и неожиданные приступы смеха, который ничем было не унять.

Комбль, насколько можно было судить в кромешной тьме, был уже не поселком, а всего лишь его скелетом. Дрова, беспорядочно валявшиеся между развалинами, и вышвырнутая на дорогу домашняя утварь красноречиво говорили о том, что разрушение произошло совсем недавно. Преодолев несметные горы мусора с быстротой, подогретой очередной порцией шрапнели, мы добрались до нашей квартиры — большого, [127] изрешеченного пулями дома, где я поселился с тремя подразделениями; два же других устроились в подвале разрушенного дома, расположенного напротив.

Уже в четыре часа нас подняли с нашего ложа, кое-как составленного из обломков кроватей, и отправили получать стальные каски. Заодно мы нашли в нише погреба целый мешок кофейных зерен, — открытие, имевшее своим последствием усердную варку кофе.

Позавтракав, я немного осмотрелся. За короткий срок стараниями тяжелой артиллерии мирный этапный городок превратился в арену кошмара. Целые дома прямым попаданием были вмяты в землю или разворочены изнутри, так что комнаты вместе с обстановкой парили над хаосом, как театральные декорации. Из некоторых развалин несло трупным смрадом, ибо первый внезапный налет застал жителей врасплох, похоронив многих под руинами, прежде чем они успели выбежать из домов. У одного порога лежала маленькая мертвая девочка, распростертая в луже крови.

Больше всего досталось площади перед разрушенной церковью напротив входа в катакомбы — древнего пещерного коридора со взорванными нишами, в которых теснились почти все штабы боевых группировок. Рассказывали, будто жители в самом начале налетов кирками расчистили замурованный вход, в течение всей оккупации утаиваемый от немцев.

От улиц остались только узкие тропинки; змеясь, прорезали они мощные нагромождения из балок и каменной кладки. В развороченных садах погибло несметное количество фруктов и овощей.

После обеда, который мы сварили из неприкосновенных запасов, бывших у нас в изобилии, и который, как всегда, завершился крепким кофе, я улегся в кресло, чтобы отдохнуть. Из разбросанных вокруг писем я выяснил, что дом принадлежал владельцу пивоварни Лесажу. В комнате стояли раскрытые шкафы и комоды, валялись перевернутый умывальник, швейная машина [128] и детская коляска. На стенах висели разбитые картины и зеркала. На полу, беспорядочной грудой метровой высоты, лежали вывороченные из столов ящики, белье, корсеты, книги, газеты, ночные столики, осколки, бутылки, ноты, ножки от стульев, юбки, пальто, лампы, занавески, подоконники, вырванные из петель двери, кружева, фотографии, картины, писанные маслом, альбомы, расколотые сундуки, дамские шляпы, цветочные горшки и разодранные в клочья обои.

Сквозь разбитые вдребезги окна виднелся изрытый снарядами четырехугольник опустевшей площади, заваленной ветками покореженных лип. Этот хаос впечатлений дополнялся беспрерывным артиллерийским огнем, бушевавшим вокруг этого места. Время от времени шум перекрывался мощным разрывом пятнадцатидюймового снаряда. Осколки тучами летали над Комблем, хлопали о ветки деревьев или падали на те немногие крыши, которые еще уцелели, срывая с них листы шифера.

После полудня огонь достиг такой невероятной силы, что в ушах стоял сплошной чудовищный гул, поглощавший все остальные звуки. Начиная с семи часов площадь и дома вокруг каждые полминуты обстреливались шестидюймовыми снарядами. Среди них было множество неразорвавшихся, короткие, неприятные удары которых сотрясали дом до самого основания. Мы все это время сидели на обитых шелком креслах вокруг стола, оперев голову на руки, и считали минуты между взрывами. Остроты произносились все реже, наконец замолчали и самые лихие из нас. В восемь часов, после двух прямых попаданий, рухнул соседний дом; обвал дунул вверх мощным облаком пыли.

Между девятью и десятью часами огонь забился в дикой, бешеной ярости. Земля тряслась, небо казалось гигантским кипящим котлом.

Сотни тяжелых батарей грохотали вокруг Комбля и в нем самом, беспорядочные снаряды с шипением и воем проносились над нашими головами. Все было [129] окутано густым дымом, сквозь который высвечивались пестрые ракеты — вестники беды. Голова и уши болели так, что мы могли обмениваться только отрывистыми, похожими на рык фразами. Способность к логическому мышлению и чувство собственного достоинства, казалось, оставили нас. Ощущение неотвратимого и неизбежного вставало перед нами, как встреча с прорвавшейся стихией. Один из унтер-офицеров третьего взвода впал в буйное помешательство.

В десять часов этот адский карнавал начал утихать и перешел в ровный ураганный огонь, в котором, правда, все еще тонули единичные выстрелы.

В одиннадцать прибежал связной и принес приказ вывести взводы на церковную площадь. Потом мы соединились с двумя другими взводами для выступления на позицию. Для доставки продовольствия снарядили еще четвертый взвод под командованием лейтенанта Зиверса. Его люди окружили нас, когда мы, торопливо перекликаясь друг с другом, собрались в опасном месте, и снабдили хлебом, табаком и мясными консервами. Зиверс навязал мне целый котелок масла, пожал на прощание руку и пожелал всем самого наилучшего.

Затем мы выступили, построившись в затылок друг другу. У каждого был приказ непременно равняться на впередистоящего. Еще при выходе из поселка наш командир заметил, что заблудился. Невзирая на сильный шрапнельный огонь, мы были вынуждены вернуться. Затем короткими перебежками двинулись вдоль белой полосы, путеводной нитью проложенной через поле и разбитой взрывами на мелкие отрезки. Часто останавливались в самых неподходящих местах, если командир терял верное направление. Вдобавок ко всему, чтобы не терять друг друга из виду, было запрещено ложиться.

Тем не менее первый и третий взвод вдруг исчезли. Вперед! Оба подразделения застряли в ложбине, которая жестоко обстреливалась. Ложись! Омерзительный, навязчивый запах не оставлял сомнений, что проход [130] этого места стоил не одной жертвы. После смертельно опасной пробежки мы попали во вторую ложбину, где был спрятан блиндаж командующего, сбились с пути и в угнетенном состоянии духа повернули назад. Примерно в пяти метрах от лейтенанта Фогеля и от меня в заднюю насыпь попал снаряд среднего калибра и, разорвавшись с глухим грохотом, забросал нас огромными комьями земли, обдав волнами смертельного ужаса. Наконец командир нашел дорогу, определив направление по наиболее заметному скоплению трупов. Один из погибших лежал на меловом откосе, раскинув руки наподобие креста, — какая фантазия могла изобрести дорожный знак, более подходящий для такого ландшафта?

Вперед! Вперед! Люди совсем обессилели от бега, но мы подбадривали их жесткими окриками, выжимая последние силы из изможденных тел. Раненые, напрасно взывая о помощи, валились направо и налево в воронки от снарядов. Дальше, не спуская глаз с идущего впереди, пробирались через траншею глубиной по колено, образованную цепью огромных воронок, в которых покойники лежали один подле другого. Нехотя ступала нога по мягким, податливым телам, чья форма скрывалась от глаз темнотой. Вот и раненого, выбежавшего на дорогу, постигла участь быть раздавленным сапогами безоглядно шагающих вперед.

Да еще этот сладковатый запах! Не выдержал и мой связной, маленький Шмидт, постоянный спутник на опасных тропах, и стал пошатываться. Я вырвал у него из рук ружье, причем добрый малый даже в этот момент попытался из вежливости сопротивляться.

Наконец мы добрались до передовой, плотно занятой притаившимися в ямах людьми; когда они узнали, что пришла смена, их бесцветные голоса задрожали от радости. Баварский фельдфебель, сказав пару слов, передал мне участок и ракетницу.

Участок моего взвода образовывал правое крыло полковой позиции и состоял из плоского ущелья, превращенного [131] снарядами в лощину, которая в нескольких сотнях метров влево от Гийемонта и чуть меньше вправо от Буа-де-Трона врезалась в открытую местность. От правого соседа, 76-го пехотного полка, нас отделяло незанятое пространство, в котором из-за непомерно жестокого огня никто не мог находиться.

Баварский фельдфебель вдруг бесследно исчез, и я остался совершенно один, с ракетницей в руке, посреди жуткой, изрытой воронками местности, которую зловеще и таинственно скрывали стелющиеся по земле пары тумана. За мной послышался приглушенный, неприятный шум; с удивительной трезвостью я определил, что он исходил от огромного, начавшего разлагаться трупа.

Поскольку я даже приблизительно не знал, где находится противник, то отправился к своим ребятам и велел ни на минуту не терять боевой готовности. Никто не спал; я провел ночь с Паулике и обоими связными в «лисьей норе», пространство которой не превышало одного кубического метра.

Когда рассвело, незнакомая местность постепенно предстала перед изумленным взором.

Лощина оказалась всего лишь рядом огромных воронок, наполненных клочьями мундиров, оружием и мертвецами; местность вокруг, насколько хватало обзора, вся была изрыта тяжелыми снарядами. Напрасно глаза пытались отыскать хоть один жалкий стебелек. Разворошенное поле битвы являло собой жуткое зрелище. Среди живых бойцов лежали мертвые. Раскапывая «лисьи норы», мы обнаружили, что они располагались друг над другом слоями. Роты, плечом к плечу выстаивая в ураганном огне, подкашивались одна за другой, трупы засыпались землей, подбрасываемой снарядами, и новая смена тут же заступала на место погибших. Теперь подошла наша очередь.

Лощина и поле за нею были усеяны немцами, переднее поле — англичанами. Из насыпей торчали руки, ноги и головы; перед нашими норами лежали оторванные [132] конечности и тела; для того чтобы скрыть обезображенные лица, на некоторые из них накинули шинели или плащ-палатки. Несмотря на жару, никто и не подумал предать их земле.

Деревня Гийемонт, казалось, исчезла бесследно; только белесое пятно на изрытом поле обозначало место, где меловой камень домов был размолот в пыль. Прямо перед нами, скомканный, как детская игрушка, находился гийемонтский вокзал, а далеко за ним — превращенный в щепу Дельвильский лес.

Едва занялся день, как пожаловал английский летчик и коршуном закружился над нами в бреющем полете, так что мы все разбежались по норам и затаились там. Зоркий глаз разведчика все же высмотрел нас, так как вскоре вверху завыли тягучие, глухие звуки сирены, следующие друг за другом через краткие интервалы. Они походили на зовы сказочного существа, которое зловеще парит над пустыней.

Через некоторое время батарея приняла сигналы. Тяжелые снаряды один за другим, свистя по отлогой траектории, разрывались с невероятной яростью. Мы бездеятельно торчали в наших убежищах, время от времени закуривая и снова отшвыривая сигару, и вполне сознавали, что каждую минуту можем быть засыпаны землей. У Шмидта большим осколком разорвало рукав мундира.

При третьем ударе обитатель соседней норы был засыпан мощным попаданием. Мы его тотчас откопали; тем не менее масса земли так сдавила его, что он чуть не задохнулся, его лицо осунулось и походило на маску мертвеца. Это был ефрейтор Симон. Несчастье сделало его благоразумным: когда люди при дневном свете расхаживали на виду у летчиков, из отверстия его норы, завешанной брезентом, слышался бранчливый голос и высовывался грозящий кулак.

В три часа пополудни с левого фланга явились мои часовые, объявив, что держаться больше не могут, так как их норы разгромлены. Мне пришлось собрать всю [133] свою решительность, чтобы снова отправить их на посты. Ведь я, находясь в опаснейшем месте, обладал самой высшей властью, какую только можно себе представить.

Около десяти часов вечера на левом фланге полка начался огневой штурм, который через двадцать минут перекинулся и на нас. За короткое время мы были накрыты сплошным облаком пыли и дыма, но большинство попаданий приходилось на территорию либо перед самым окопом, либо позади него, если нашу развороченную лощину можно было удостоить таким названием. Во время бушующего вокруг нас урагана я обошел участок своего взвода. Люди, с каменной неподвижностью и с ружьями наперевес, стояли у переднего склона лощины и не отрываясь глядели вперед. Время от времени при вспышке осветительной ракеты я видел, как сверкал ряд касок и ружей, и меня наполняло чувство гордости, что я командую горсткой людей, которых можно уничтожить, но нельзя победить. В такие мгновения человеческий дух торжествует над властительнейшими проявлениями материального мира, и немощное тело, закаленное волей, готово противоборствовать самым страшным грозам.

В соседнем взводе слева фельдфебель X., незадачливый крысолов из Монши, собравшись запустить белую световую ракету, промахнулся, и красный заградительный сигнал, подхваченный всеми флангами, с шипением поднялся к небу. Наша артиллерия тут же открыла огонь, так что любо-дорого было смотреть. Из воздуха с воем падала одна мина за другой и разбивалась перед нами так, что осколки взлетали искрами. Смесь из пыли, удушливых газов и смрадного испарения поднятых взрывной волной трупов клокочущим вихрем вздымалась из воронок.

После этой оргии уничтожения огонь потек по своему обычному руслу. Судорожный выстрел одного человека запустил в действие всю мощную военную махину. [134]

X. не повезло еще раз; в ту же ночь, заряжая пистолет, он запустил себе пулю в голенище и с тяжелыми ожогами был доставлен на санитарный пункт.

На следующий день сильно дождило, что не было лишено для нас приятности, так как пыль улеглась, ощущение сухости во рту уже было не таким мучительным, а большие иссиня-черные мухи, которые огромными хлопьями, похожими на темные бархатные подушки, скапливались в солнечных местах, исчезли, рассеявшись. Почти целый день я просидел на дне своей норы, курил и, несмотря на окружающую обстановку, ел с большим аппетитом.

На следующее утро стрелок моего взвода Книке получил ружейное ранение в грудь, задевшее и позвоночник, так что у него отнялись ноги. Когда я пришел его проведать, он лежал в своей норе совершенно спокойный. Вечером его потащили сквозь артиллерийский огонь, и когда носильщики побежали в укрытие, он получил еще и перелом ноги. На перевязочной площадке он скончался.

После обеда меня окликнул солдат моего взвода и предложил, перекинув винтовку через оторванную ногу англичанина, взять под прицел территорию перед гийемонтским вокзалом. Сотни англичан спешно пробирались через плоскую траншею, не обращая внимания на слабый ружейный огонь, который я тут же направил на них. Эта сцена была знаменательной, она показала неравенство средств, бывших у нас в распоряжении. Если бы мы отважились на то же самое, то наши подразделения были бы уничтожены в считанные минуты. В то время как с нашей стороны не показывался ни один аэростат, у них одновременно скапливалось свыше тридцати, образуя крупную, светящуюся желтизной виноградную гроздь; неусыпно следили они за каждой движущейся мишенью, которая появлялась на развороченной местности, чтобы тотчас направить туда добрую порцию железа. [135]

Вечером большой осколок, жужжа, попал мне в область желудка; к счастью, он уже заканчивал свою траекторию и, сильно ударившись о застежку ремня, упал на землю. Это повергло меня в такой шок, что только озабоченные возгласы моих спутников, протягивающих мне фляжки, напомнили мне об опасности.

Едва начало смеркаться, как перед участком первого взвода появились двое английских подносчиков еды, явно сбившихся с дороги. Они благодушно приближались; один держал круглый бачок с едой, у другого в руке был продолговатый котел с чаем. Обоих застрелили с близкого расстояния; туловище одного из них запрокинулось в лощину, а ноги остались лежать на насыпи. Пленных брали неохотно: как перетаскивать их через зону заградительного огня, когда и сам едва с этим справляешься?

Около часу ночи меня растолкал Шмидт, вырвав из тяжелого сна. Взволнованный, я вскочил и схватился за ружье. Пришла смена. Мы ей передали все, что нужно, и как можно скорее покинули это дьявольское место.

Едва мы ступили в плоскую траншею, как нас тут же обдал первый шрапнельный огонь. Пуля прострелила моему направляющему запястье, откуда резво брызнула кровь. Он зашатался и стал клониться набок. Я схватил его за руку, заставил, несмотря на стоны, встать и только в санитарном блиндаже возле штольни командующего сдал с рук на руки.

В обоих ущельях обстановка была острой. Мы едва переводили дыхание. Худшим местом оказалась долина, куда мы попали и где без конца рвались шрапнель и легкие снаряды. Бабах! Бабах! — грохотал вокруг нас железный ураган, рассыпаясь дождем искр в ночи. Уиииии! Новая очередь! У меня перехватило дыхание, так как за доли секунды по тому вою, который становился все отчетливее, я определил, что отклонившаяся траектория снаряда должна была закончиться на мне. Тут же, возле моей ступни, ухнул тяжелый снаряд, [136] взметнув мягкие комья глины. И именно он не разорвался!

Здешняя обстановка предоставляла прекрасную возможность повысить авторитет офицера. Повсюду, пробираясь сквозь мглу и огонь, спешили отряды, либо идущие на смену, либо уже отстоявшие ее, частично сбившиеся с дороги, стонущие от возбуждения и усталости; среди всего этого раздавались возгласы, приказы и, монотонно повторяясь, протяжные крики о помощи забытых в воронках раненых. Заблудшим в этой бешеной беготне я объяснял дорогу, вытаскивал людей из ям, грозил тем, которые не желали подниматься, непрерывно выкрикивал свое имя, чтобы всех подтянуть к себе, — и чудом доставил свой взвод обратно в Комбль.

Из Комбля, минуя Сайи и Гувернеман-Ферм, мы должны были направиться к Эннуйскому лесу и встать там лагерем. Только теперь наша усталость дала о себе знать. Мы брели по дороге, тупо уставившись в землю, время от времени оттесняемые к обочинам автомобилями и колоннами с боеприпасами. В пылу болезненной раздражительности я убеждал себя, что грохочущие машины мчались так близко к краю назло нам, и не раз ловил свою руку, хватавшуюся за кобуру.

После марша мы разбили палатки и только тогда бросились на жесткую землю. Пока мы стояли в этом лесу, дождь все время лил как из ведра. Солома, втащенная в палатки, начала гнить, и многие заболели. Мы, пятеро ротных командиров, не очень страдали от сырости, сидя по вечерам на своих чемоданах вокруг пузатых бутылок, невесть откуда взявшихся. Красное вино в этом случае — незаменимое лекарство.

В один из таких вечеров гвардия в ответном штурме атаковала деревню Морепа. Пока обе артиллерии яростно сражались друг с другом на протяженном пространстве, разразилась ужасная гроза, и, совсем как у Гомера в битве людей с богами, взбунтовавшаяся земля состязалась с бунтующим небом. [137]

Через три дня мы снова двинулись на Комбль, где я со своим взводом занял четыре небольших подвала. Эти погреба были построены из меловых блоков и имели закругленную форму узких, удлиненных бочек, — они обещали надежное укрытие. По-видимому, когда-то их владельцем был винодел, — по крайней мере я так объяснил себе то обстоятельство, что они были украшены небольшими, выдолбленными в стене каминами. Я назначил часового, и мы вытянулись на куче матрасов, принесенных сюда нашими предшественниками.

В первый день было сравнительно тихо, и я имел возможность побродить по опустелым садам и пограбить увешанные превосходными персиками шпалеры. Блуждая, я забрел в дом, огороженный высоким забором, принадлежавший, по всей видимости, любителю красивых старинных вещей. В комнатах по стенам была развешана целая коллекция искусно расписанных тарелок, обнаруживающих вкус жителя Нормандии, и офорты; вдоль стен стояли кропильницы и деревянные скульптуры святых. В больших шкафах громоздился старинный фарфор, на полу валялись миниатюрные тома в кожаных переплетах, среди них — редкое старинное издание «Дон-Кихота». И все эти сокровища были обречены на тление. Я бы охотно взял себе что-нибудь на память, но стал бы похож на Робинзона со слитком золота; здесь эти вещи ничего не стоили. Так в какой-нибудь мануфактуре погибали целые рулоны наилучших шелков, брошенных на произвол судьбы. Стоило только подумать о пылающей перемычке у Фрегикур-Ферма, которая держала эту местность на запоре, как тут же становился лишним всякий новый багаж.

Когда я добрался до своего жилища, мои ребята, вернувшиеся из такой же прогулки по местным садам, изготовили из овощей, мясных консервов, картошки, гороха, моркови, артишоков и разной зелени суп, в котором спокойно могла стоять ложка. Пока мы ели, в дом [138] влетел снаряд, и еще три разорвались поблизости, после чего нас оставили в покое. От переизбытка впечатлений наши чувства сильно притупились. В доме уже произошло что-то кровавое, так как в средней комнате на груде мусора высился грубо сколоченный крест с вырезанным на дереве целым списком имен. На следующий день из дома коллекционера я принес связку иллюстрированных приложений к «Petit Journal»;{19} расположившись в уцелевшей комнате, разжег подручной мебелью камин и при свете огонька начал читать. То и дело приходилось качать головой, так как мне попались номера, изданные во времена Фашодского инцидента. Пока я читал, рядом с нашим домом через равномерные промежутки ухнули четыре снаряда. Приблизительно в семь часов я перевернул последнюю страницу и направился в помещение перед входом в погреб, где мои люди готовили на небольшой плите ужин.

Едва я появился, перед дверью дома раздался резкий треск, и в то же мгновение я почувствовал сильный удар в левую голень. С древним солдатским возгласом: «Схлопотал пулю!» я скатился, не выпуская изо рта трубки, вниз по ступенькам погреба.

Быстро зажгли свет и расследовали, в чем дело. Как и всегда в таких случаях, я, глядя в потолок, так как самому смотреть было неприятно, выслушал сначала доклад. Сквозь обмотку зияла дыра с зазубринами, из которой вытекала тонкая струйка крови. С другой стороны выпирало круглое утолщение застрявшей под кожей шрапнельной пули.

Поставить диагноз было несложно, — типичное ранение, обеспечивающее отправку на родину, не слишком легкое, но и не тяжелое. За это можно было уцепиться как за последнюю возможность побывать в Германии. Попадание было каким-то уж очень коварным, потому что шрапнель взорвалась по ту сторону [139] кирпичной стены, огибающей наш дом. Снаряд пробил в ней круглое окошко, перед которым стояла кадка с олеандром. Таким образом, сначала предназначенная мне пуля влетела в дыру, просверленную снарядом, затем, прорвав листья олеандра, пересекла двор, пробила дверь и, попав в сени, из всех стоявших там ног выбрала именно мою. Было ровно четверть восьмого.

Наскоро наложив повязку, мои ребята перенесли меня через улицу, беспрерывно обстреливаемую, в катакомбы и сразу же положили на операционный стол. Пока лейтенант Ветье, спешно прибежавший сюда, держал мне голову, главный штабной врач ножом и ножницами извлекал пулю, в конце поздравив, так как свинец застрял прямо между большой и малой берцовой костью, не задев их самих. «Habent sua fata libelli et balli»,{20} — провозгласил старый студент-корпорант, передавая меня санитару для перевязки.

Еще до наступления сумерек, пока я вот так лежал на носилках в одной из катакомбных ниш, меня, несказанно обрадовав, навестили свои, чтобы попрощаться. Ненадолго зашел и дорогой моему сердцу полковник фон Оппен.

Вечером вместе с другими ранеными меня отнесли к выезду из деревни и погрузили в санитарную машину. Не обращая внимания на крики жителей, шофер, перепрыгивая через воронки и другие препятствия, мчался по шоссе, по которому в районе Фрегикур-Ферма все еще сильно били снаряды, а затем его машину сменила другая, доставившая нас в церковь деревни Фен. Смена автомобилей происходила глубокой ночью у одинокой группы домов, где врач проверил наши повязки и определил, куда направить дальше. Сквозь начинающуюся лихорадку я разглядел еще молодого человека, совершенно седого, который с удивительной бережностью занимался нашими ранами. [140]

Церковь Фена была заполнена сотнями раненых. Сестра милосердия рассказала мне, что за последние недели в этом месте их перебывало более тридцати тысяч. По сравнению с такими цифрами я со своим жалким ранением показался себе вовсе ничтожным.

Из Фена вместе с четырьмя другими офицерами я был переведен в небольшой лазарет, устроенный в одном из бюргерских домов Кантена. Когда нас выгружали, во всех домах дребезжали стекла; это был именно тот час, когда на штурм Гийемонта англичане бросили все силы своей артиллерии.

Когда выносили моего соседа, я услышал один из тех безжизненных голосов, которые не забываются:

— Пожалуйста, скорее врача, — я очень болен, у меня газовая флегмона.

Этим словом обозначалась опаснейшая форма заражения крови; осложняя ранение, она губила и жизнь.

Меня внесли в палату, где двенадцать коек так тесно были прижаты друг к другу, что создавалось впечатление, будто комната наполнена одними белоснежными подушками. Большинство ранений были тяжелыми, и царила кутерьма, в которой я, будучи в бреду, принимал какое-то нереальное участие. Вскоре после моего появления молодой парень с повязкой на голове в виде тюрбана вскочил со своей постели, как бы собравшись произнести речь. Я ожидал какого-нибудь особого курьеза, как вдруг он повалился так же внезапно, как и вскочил. Его кровать при общем скорбном молчании выкатили через маленькую темную дверь. Моим соседом был офицер-сапер: находясь в окопе, он наступил на взрывную шашку, и та плюнула в него острым языком пламени, как из горелки. На его искалеченную ногу надели прозрачный марлевый колпак. Впрочем, у него было хорошее настроение и он радовался, что нашел во мне внимательного слушателя. Слева от меня лежал совсем еще юный фенрих, которого потчевали красным вином и яичным желтком: у него была крайняя степень дистрофии, какую только [141] можно было себе представить. Когда сестра поправляла его постель, она поднимала его, как перышко; под кожей у него проступали все кости, что есть в человеческом теле. Однажды вечером сестра спросила у него, не хочет ли он написать своим родителям, и я понял, что это означает; действительно, в ту же ночь и его кровать увезли через темную дверь в мертвецкую.

Уже на следующий день я был в санитарном поезде, увозившем меня в Геру, где в гарнизонном лазарете мне был уготован превосходный уход. Ровно через неделю, в один из вечеров, я тайно улизнул оттуда, но все время озирался, боясь попасться на глаза главному врачу.

Здесь я подписался на военный заем в размере трех тысяч марок — все, чем я владел, — чтобы их больше никогда не увидеть. Пока я держал купюры в руках, на них слетела небольшая ракета, отделившаяся от нечаянно пущенного сигнального огня, — зрелище, явно стоившее не меньше миллиона.

* * *

Вернемся еще раз в ту страшную лощину, чтобы полюбоваться последним актом, которым завершаются подобные драмы. Вот, что рассказали немногие уцелевшие раненые и среди них — мой связной Отто Шмидт.

После моего ранения командование взводом принял мой заместитель, фельдфебель Хайстерманн, за несколько минут доставивший отряд в изрытую воронками местность Гийемонта. Не считая нескольких людей, раненных еще во время марша и по мере сил вернувшихся в Комбль, команда бесследно исчезла в огненных лабиринтах боя.

Взвод, приняв смену, снова расположился в уже знакомых «лисьих норах». Брешь на правом фланге благодаря непрерывному огню на уничтожение расширилась настолько, что стала необозримой. На левом [142] фланге тоже появились дыры, так что позиция полностью походила на остров, опоясанный мощными потоками огня. Из таких же больших и малых островов, постепенно сливающихся друг с другом, состоял весь участок в широком смысле этого слова. Штурм натолкнулся на сеть, петли которой стали слишком широкими, чтобы его поймать.

Так, в нарастающем беспокойстве прошла ночь. Под утро явился патруль 76-го полка, состоящий из двух человек, пробирающихся сюда с невероятными усилиями. Он тут же исчез в огненном море, а вместе с ним исчезла и последняя связь с внешним миром. Огонь все яростней перекидывался на правый фланг и постепенно увеличивал брешь, вырывая из линии одно гнездо сопротивления за другим.

Около шести часов утра Шмидт, собравшись позавтракать, пошел за котелком, который хранил перед входом в старую нору, но смог найти только сплющенный, продырявленный кусок алюминия. Вскоре обстрел возобновился и начал обретать яростную силу, что было верным признаком близкого штурма. Появились самолеты и, как падающие на добычу коршуны, стали кружиться над самой землей.

Хайстерманн и Шмидт — единственные обитатели крошечной земляной пещеры, которая до сих пор выстаивала каким-то чудом, — поняли, что настал момент приготовиться к бою. Когда они вышли в лощину, наполненную дымом и пылью, то обнаружили себя среди совершенной пустыни. За ночь огонь сровнял с землей последние жалкие укрытия, отделявшие их от правого фланга, и тех, кто был внутри, похоронил под массами рухнувшей земли. Но и по левую от них руку край лощины оказался совершенно оголенным. Остатки гарнизона, в том числе и команда пулеметчиков, укрылись в узком, прикрытом только досками и тонким слоем земли блиндаже с двумя ходами, врытом в заднюю насыпь примерно посредине лощины. В это последнее прибежище и ринулись Хайстерманн со Шмидтом. Но [143] по дороге туда исчез фельдфебель, у которого в тот день как раз был день рождения. Он остался за поворотом, чтобы никогда больше не появиться.

Единственный человек, пришедший в блиндаж с правого фланга, был ефрейтор с забинтованным лицом; вдруг он сорвал с себя повязку, обдав людей и оружие потоком крови, и лег на землю, чтобы умереть. Все это время мощь огня непрерывно нарастала; в переполненном блиндаже, где давно уже не произносили ни слова, каждый момент ожидали прямого попадания.

Дальше по левому флангу еще несколько человек из третьего взвода вцепились в свои воронки, в то время как вся позиция справа, начиная с бывшей бреши, давно уже разросшейся до необозримой пропасти, была размолота. Эти люди, очевидно, первыми увидели английские разведывательные отряды, выступившие вслед за последним сокрушительным огневым ударом. Во всяком случае, о приближении противника гарнизон был предупрежден криками, раздавшимися слева от него.

Шмидт, пришедший в блиндаж последним и поэтому ближе всех сидевший к выходу, первым оказался в ущелье. Он попал под шрапнельный огонь разорвавшегося снаряда. Сквозь рассеивающееся облако он разглядел справа, как раз на месте прежней норы, которая была нам надежной защитой, несколько притаившихся фигур в хаки. В то же мгновение противник плотными рядами ворвался на левый фланг позиции. Но что происходило по ту сторону передней насыпи, из глубины лощины было не разглядеть.

В этом поистине отчаянном положении последние обитатели блиндажа, и прежде всех фельдфебель Зиверс с еще уцелевшим пулеметом и его командой, выскочили наружу. В считанные секунды орудие установили на дне ущелья и навели на противника. Как только наводчик, положив руку на патронную ленту, приготовился нажать на рукоятку заряжания, из-за передней насыпи полетели английские гранаты. Оба стрелка рухнули возле своего пулемета, не успев выстрелить. [144] Всех, кто выскакивал из блиндажа, тут же встречали винтовочные выстрелы, так что за несколько мгновений оба входа широким кольцом обнесли тела убитых.

Первый же гранатный залп повалил на землю и Шмидта. Один осколок попал ему в голову, другими оторвало три пальца. Он остался лежать с вдавленным в землю лицом вблизи блиндажа, который еще долгое время притягивал интенсивный ружейный и пулеметный огонь.

Наконец все стихло; англичане завладели и этой частью позиции. Шмидт, быть может, последняя живая душа во всем ущелье, слышал шаги, возвестившие о приближении захватчика. Сразу же над самой землей раздались гулкие ружейные выстрелы и взрывы ручных гранат, которыми очищали блиндаж. Но, несмотря на это, под вечер из него выбрались еще несколько уцелевших, прятавшихся в надежно защищенном углу. Они составили группу немногих пленных, попавших в руки штурмовых отрядов. Английские санитары собрали их и унесли.

Пал вскоре и Комбль, — после того как затянули мешок у Фрегикур-Ферма. Его последние защитники, сидевшие во время обстрела в катакомбах, были уничтожены в бою за церковные развалины.

Затем в этой местности наступило затишье, пока мы снова не захватили ее весной 1918-го.