Вы здесь

Абсолютная критическая критика, или критическая критика в лице г-на Бруно

1) Первый Поход Абсолютной Критики

а) «Дух» и «Масса»

До сих пор казалось, что критическая критика в большей или меньшей степени занята критической обработкой разнообразных массовых предметов. Теперь мы находим её занятой абсолютно критическим предметом — самой собой. До сих пор она черпала свою относительную славу из критического унижения, отвержения и преображения определённых массовых предметов и лиц. Теперь она черпает свою абсолютную славу из критического унижения, отвержения и преображения массы в её всеобщности. На пути относительной критики стояли отно­сительные границы. На пути абсолютной критики стоит абсолютная граница, граница в виде массы, масса как граница. Относительная критика, в своём противоположении определённым границам, сама по необходимости была ограниченным индивидуумом. Абсолютная критика, в своём противоположении всеобщей границе, границе как таковой, необходимо должна быть абсолютным индивидуумом. Подобно тому как в нечистом месиве «массы» слились воедино разнообразные массовые предметы и лица, точно так же и казавшаяся ещё предметной и личной критика преобразилась в «чистую критику». До сих пор казалось, что критика в большей или меньшей степени является свойством отдельных критических индивидуумов — Рейхардта, Эдгара, Фаухера и т. д. Теперь она — субъект, а г-н Бруно — её воплощение.

До сих пор массовость казалась, в большей или меньшей степени, свойством критикуемых предметов и лиц; теперь предметы и лица стали «массой», а «масса» стала предметом и лицом. Все прежние критические отношения растворились теперь в отношении абсолютной критической мудрости к абсолютной массовой глупости. Это основное отношение выступает как смысл, тенденция, разгадка прежних критических деяний и битв. В соответствии со своим абсолютным характером «чистая» критика уже при первом своём выступлении скажет своё отличительное «решающее слово»; но, несмотря на это, она, как абсолютный дух, должна будет проделать некоторый диалектический процесс. Лишь в конце её небесного движения воплотится истинным образом в действительность её первоначальное понятие (см. Гегель. «Энциклопедия»).

«Ещё несколько месяцев тому назад», — возвещает абсолютная критика, — «масса мнила себя гигантски сильной и предназначенной к мировому господству, приближение которого она готова была высчитывать по пальцам».

Кто же, как не сам г-н Бруно Бауэр в «Правом деле свободы» (разумеется, в своём «собственном» деле), в «Еврейском вопросе» и т. д., — кто, как не он сам, высчитывал по пальцам приближение мирового господства, хотя он и сознавался, что не может точно указать число? К реестру грехов массы он прибавляет массу своих собственных грехов.

«Масса воображала себя обладательницей множества истин, казавшихся ей само собой понятными». «Но истиной обладают целиком лишь тогда... когда последовали за ней через всю цепь её доказательств».

Истина для г-на Бауэра, как и для Гегеля, автомат, который сам себя доказывает. Человеку остаётся следовать за ней. Как и у Гегеля, результат действительного развития есть не что иное, как доказанная, т. е. доведённая до сознания, истина. Абсолютная критика может поэтому вместе с самым ограниченным теологом спрашивать:

«Для чего нужна была бы история, если бы её задача не заключалась в том, чтобы доказывать именно эти, самые простые из всех истин (как, например, движение земли вокруг солнца)?»

Как у прежних телеологов растения существовали для того, чтобы их пожирали животные, а животные для того, чтобы их пожирали люди, так и история существует для того, чтобы служить целям потребительского акта теоретического пожирания, доказательства. Человек существует для того, чтобы существовала история, история же для того, чтобы существовало доказательство истин. В этой критически тривиализированной форме повторяется та спекулятивная мудрость, которая утверждает, что человек и история существуют для того, чтобы истина пришла к самосознанию.

Подобно истине, история становится, таким образом, особой личностью, метафизическим субъектом, а действительные человеческие индивидуумы превращаются всего лишь в носителей этого метафизического субъекта. Поэтому абсолютная критика пользуется такими выражениями, как:

«история не позволяет насмехаться над собой... история употребила величайшие усилия для того, чтобы... история занялась... для чего же и нужна была история?, история выразительно доказывает нам... история выдвигает истины» и т. д.

Если, как утверждает абсолютная критика, до сих пор историю занимали только такого рода две-три наипростейшие истины, которые в конце концов сами собой понятны, то эта скудость, приписываемая критикой всему прежнему человеческому опыту, прежде всего доказывает только собственную скудость абсолютной критики. С некритической точки зрения результат истории, напротив, тот, что самая сложная истина, квинтэссенция всякой истины — люди — начинают в конце концов сами собой понимать себя.

«Истины же», — продолжает доказывать дальше абсолютная критика, — «истины же, которые кажутся массе столь очевидными, что они уже с самого начала сами собой понятны и не нуждаются, по мнению массы, в доказательствах, не стоят того, чтобы история представляла ещё нарочитые доказательства их значимости; они вообще не входят в круг той задачи, разрешением которой занимается история».

В пылу священного негодования против массы абсолютная критика говорит массе самые утонченные комплименты. B самом деле, если истина потому очевидна, что она кажется таковой массе, если история определяет своё отношение к истинам на основании мнения массы, то в таком случае суждение массы абсолютно, непогрешимо: оно имеет силу закона для истории, которая доказывает лишь то, что для массы не очевидно и потому кажется массе нуждающимся в дока­зательстве. Масса, таким образом, предписывает истории её «задачу» и её «занятие».

Абсолютная критика говорит об «истинах, которые с самого начала понятны сами собой». В своей критической наивности она изобретает абсолютное «с самого начала» и абстрактную, неизменную «массу». «С самого начала» для массы XVI столетия и «с самого начала» для массы XIX столетия — оба эти «с самого начала» в глазах абсолютной критики столь же мало отличаются друг от друга, как сами эти массы. Характерная особенность такой истины, которая понятна сама собой, которая достигла осуществления и очевидности, в том именно и заключается, что она «с самого начала понятна сама собой». Полемика абсолютной критики против истин, которые с самого начала сами собой понятны, есть полемика против истин, которые вообще «понятны сами собой».

Истина, которая понятна сама собой, потеряла для абсолютной критики, как и для божественной диалектики, всю свою соль, весь свой.смысл и, всякую ценность. Она сделалась безвкусной, как застоявшаяся вода. Поэтому абсолютная критика, с одной стороны, доказывает всё, что понятно само собой, и, кроме того, много таких вещей, которые имеют счастье быть неудобопонятными и никогда поэтому не станут понятными сами собой. С другой же стороны, она объявляет понятным само собой всё то, что нуждается в выведении и доказательстве. Почему? Потому, что действительные задачи, как это само собой понятно, не являются чем-то понятным само собой.

Так как «истина», как и история, есть эфирный, оторванный от материальной массы субъект, то она адресуется не к эмпирическим людям, а к «недрам души». Чтобы быть «поистине познанной», она воздействует не на грубое тело человека, проживающее где-нибудь в глубине английского подвала или же на чердаке французского многоэтажного дома, а «тянется» через весь его идеалистический кишечник. Абсолютная критика выдаёт, правда, «массе» свидетельство в том, что до сего времени последняя на свой манер, т. е. поверхностно, была затронута теми истинами, которые милостиво «выдвигала» история; но в то же время критика пророчествует, что

«отношение массы к историческому прогрессу коренным образом изменится».

Тайный смысл этого критического пророчества не преминет сделаться для нас «ясным, как день».

«Все великие дела прежней истории», — узнаём мы, — «потому именно были с самого начала неудачны и лишены действительного успеха, что масса была в них заинтересована, что они вызывали ентузиазм массы. Другими словами, дела эти должны были иметь жалкий конец потому, что идея, ле­жавшая в основе этих дел, была такого рода, что она должна была довольствоваться поверхностным пониманием себя, а следовательно п рассчитывать на одобренпе массы».

Казалось бы, что понимание, которым довольствуется идея, т. е. которое соответствует идее, тем самым перестаёт быть поверхностным. Г-н Бруно только для виду приводит отношение между идеей и её пониманием, точно так же как он только для виду приводит отношение неудачного исторического дела к массе. Если поэтому абсолютная критика действительно что-нибудь осуждает за «поверхностность», так это именно всю прежнюю историю вообще, дела и идеи которой были идеями и делами «масс». Она отвергает массовую историю и на её место намерена поставить критическую историю (см. статьи г-на Жюля Фаухера о злободневных вопросах английской жизни). Согласно прежней, некритической истории, т. е. истории, писанной не в том смысле, какой придаёт ей абсолютная критика, следует, далее, строго различать две вещи: насколько масса была «заинтересована» в тех или иных целях и насколько эти цели «вызывали энтузиазм» массы. «Идея» неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса». С другой стороны, нетрудно понять, что всякий массовый, добивающийся истори­ческого признания «интерес», когда он впервые появляется на мировой сцене, далеко выходит в «идее», или «представлении», за свои действительные границы и легко, смешивает себя с человеческим интересом вообще. Эта иллюзия образует то, что Фурье называет тоном каждой исторической эпохи. Интерес буржуазии в революции 1789г., далёкий от того, чтобы быть «неудачным», всё «выиграл» и имел «действительный успех», как бы впоследствии ни рассеялся дым «пафоса» и как бы ни увяли «энтузиастические» цветы, которыми он украсил свою колыбель. Этот интерес был так могущественен, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, равно как и католицизм и чистокровность Бурбонов. «Неудачной» революция была только для той массы, для которой политическая «идея» не была идеей её действительного «интереса», истинный жизненный принцип которой не совпадал поэтому с жизненным принципом революции, — для той массы, реальные условия освобождения которой существенно отличны от тех условий, в рамках которых буржуазия могла освободить себя и общество. Если, стало быть, револю­ция, которая может служить представительницей всех великих исторических «дел», неудачна, — то она неудачна потому, что та масса, жизненными условиями которой по существу ограничилась революция, была массой исключительной, не охватывающей всей совокупности населения, ограниченной массой. Если, значит, революция неудачна, то не потому, что революция «вызывала энтузиазм» массы, не потому, что масса была «заинтересована» в ней, а потому, что для самой многочисленной части массы, части, отличной от буржуазии, принцип революции не был её действительным интересом, не был её собственным революционным принципом, а был только «идеей», следовательно только предметом временного энтузиазма п только кажущегося подъёма.

Вместе с основательностью исторического действия будет, следовательно, расти и объём массы, делом которой оно является. В критической истории, согласно которой в исторических делах речь идёт не о действующих массах, не об эмпирическом действии и не об эмпирическом интересе этого действия, а, напротив, только об «идее», пребывающей «в них», —в такой истории всё должно происходить, конечно, совершенно иначе.

«В массе», — поучает нас критика, — «а не в чём-либо другом, как думают её прежние либеральные защитники, следует искать истинного врага духа».

Врагами прогресса, вне массы, являются как раз получившие самостоятельное существование, наделённые собственной жизнью продукты самоунижения, самоотвержения и самоотчуждения массы. Поэтому масса, восставая против самостоятельно существующих» продуктов её самоунижения, восстаёт тем самым против своего собственного недостатка, подобно тому как человек, выступая против существования бога, тем самым выступает против своей собственной религиозности. Но так как эти практические результаты самоотчуждения массы существуют в действительном мире внешним образом, то масса вынуждена бороться с ними также и внешним образом. Она отнюдь не может считать эти продукты своего самоотчуждения только идеальными фантасмагориями, простыми отчуждениями самосознания, и не может желать уничтожить материальное отчуждение при помощи чисто внутреннего спиритуалистического действия. Уже газета Лустало 1789г. имела девизом:

«Великие кажутся нам великими лишь потому,
Что мы сами стоим на коленях.
Поднимемся!»

Но чтобы подняться, недостаточно сделать это в мысли, оставляя висеть над действительной, чувственной головой действительное, чувственное ярмо, которого не сбросишь с себя никакими идеями. А между тем абсолютная критика научилась из «Феноменологии» Гегеля, по крайней мере, одному искусству — превращать реальные, объективные, вне меня существующие цепи в исключительно идеальные, исключительно субъективные, исключительно во мне существующие цепи и поэтому все внешние, чувственные битвы превращать в битвы чистых идей.

Это критическое превращение обосновывает предустановленную гармонию критической критики и цензуры. С критической точки зрения борьба писателя с цензором не есть борьба «человека с человеком». Цензор, напротив, есть не что иное, как моё собственное, руками заботливой полиции персонифицированное для меня чувство такта, моё собственное чувство такта, ведущее борьбу с моей бестактностью и некритичностью. Борьба писателя с цензором есть только по видимости, только в глазах дурной чувственности нечто другое, нежели внутренняя борьба писателя с самим собой. Цензор, поскольку я его принимаю за действительно, индивидуально отличное от меня существо, за полицейского палача, обезображивающего творение моего духа применением к нему внешнего, чуждого самой вещи масштаба, есть не более, как плод массового воображения, некритичная химера. Если фейербаховские «Тезисы к реформе философии» были запрещены цензурой, то виной тому было не официальное варварство цензуры, а некультурность фейербаховских «Тезисов». Не загрязнённая всяческой массой и материей, «чистая» критика видит также и в цензоре чисто «эфирный», оторванный от всякой массовой действительности образ. Абсолютная критика объявила «массу» истинным врагом духа. Развивая эту свою мысль, она говорит:

«Дух знает теперь, где ему искать своего единственного противника,— в самообманах и дряблости массы».

Абсолютная критика исходит из догмы абсолютной правомочности «духа». Она исходит, далее, из догмы внемирового существования духа, т. е. из существования духа вне массы человечества. Наконец, она превращает, с одной стороны, «дух», «прогресс», с другой — «массу» в застывшие сущности, в понятия, и противопоставляет их затем друг другу как данные неизменные крайности. Абсолютной критике не приходит в голову исследовать самый «дух», исследовать, не служат ли его собственная спиритуалистическая природа, его воздушные претензии источником «фразы», «самообмана», «дряблости». Дух, напротив, абсолютен, но, к несчастью, он в то же время постоянно превращается в духовную пустоту: его расчёты всегда сделаны без хозяина. Он поэтому обязательно должен иметь противника, интригующего против него. Этим противником и оказывается масса.

Точно так же обстоит дело и с «прогрессом». Вопреки претензиям «прогресса», постоянно наблюдаются случаи регресса и кругового движения. Не догадываясь, что категория «прогресса» лишена всякого содержания и абстрактна, абсолютная критика настолько глубокомысленна, что признаёт «прогресс» абсолютным для того, чтобы в целях объяснения регресса можно было подставить «личного противника» прогресса, массу. Так как «масса» — не более как «противоположность духа», прогресса, «критики», то она и может быть определена только посредством этой мнимой своей противоположности. Отвлекаясь же от этой противоположности, критика может сказать о смысле и бытии массы лишь нечто совершенно неопределённое, а потому бессмысленное:

«Масса в том смысле, в каком это «слово» охватывает также и так называемый образованный мир».

Какое-нибудь «также» или «так называемый» вполне достаточны для критической дефиниции. «Масса» отличается, таким образом, от действительных масс и существует как «масса» только для «критики».

Все коммунистические и социалистические писатели исходили из наблюдения, что, с одной стороны, даже самым благоприятным образом обставленные блестящие деяния видимо остаются без блестящих результатов и вырождаются в тривиальности; с другой же стороны, что всякий прогресс духа был до сих пор прогрессом в ущерб массе человечества, которая попадала во всё более и более бесчеловечное положение. Они объявили поэтому «прогресс» (см. Фуръе) неудовлетворительной абстрактной фразой; они догадывались (см., в числе других, Оуэна) о существовании основного порока цивилизованного мира; они подвергли поэтому действительные основы современного общества беспощадной критике. Этой коммунистической критике с самого же начала соответствовало на практике движение широкой массы, в ущерб которой происходило до сих пор историческое развитие. Нужно быть знакомым с тягой к науке, с жаждой знания, с нравственной энергией и неутомимым стремлением к саморазвитию у французских и английских рабочих, чтобы составить себе представление о человеческом благородстве этого движения.

Как же безгранично остроумна должна быть «абсолютная критика», чтобы перед лицом всех этих фактов из области духовной и практической жизни суметь усмотреть лишь одну сторону дела, постоянное крушение духа, и в досаде на это обстоятельство пуститься ещё в поиски противника «духа», которого она и находит в «массе»! В конце концов всё это великое критическое открытие сводится к тавтологии. По мнению критики дух до сих пор всегда наталкивался на преграду, на препятствие, — иными словами, всегда имел противника. Почему? Потому, что у него был противник. Кто же является противником духа? Духовная пустота. Ведь критика определяет массу только как «противоположность» духа, как духовную пустоту, а если взять более детальные определения духовной пустоты,—как «леность мысли», «поверхностность», «самодовольство». Какое огромное преимущество перед коммунистическими писателями — избавить себя от исследования источников духовной пустоты, лености мысли, поверхностности и самодовольства и, открыв в этих качествах противоположность духа, прогресса, заняться их моральным посрамлением! Когда эти качества объявляются свойствами массы, как некоторого ещё отличного от них субъекта, то подобное различение — не что иное, как «критическая» видимость различения. Только видимостью является то, что абсолютная критика, кроме абстрактных свойств духовной пустоты, лености мысли и т.д., оперирует ещё и некоторым определённым конкретным субъектом, ибо «масса» в критическом понимании есть не что иное, как эти абстрактные свойства: «масса» — это только другое их название, их фантастическая персонификация.

Отношение «духа и массы» имеет, однако, ещё и другой, скрытый смысл, который вполне раскроется в дальнейшем ходе рассуждений. Мы здесь его только наметим. Открытое г-ном Бруно отношение «духа» и «массы» на самом деле есть не что иное, как критически-карикатурное завершение гегелевского понимания истории, которое, в свою очередь, есть не что иное, как спекулятивное выражение христианско-германской догмы о противоположности духа и материи, бога и мира. В пределах истории, в пределах самого человечества этой противоположности придаётся то выражение, что немногие избранные индивидуумы, в качестве активного духа, противостоят остальному человечеству как неодухотворённой массе, как материи.

Гегелевское понимание истории предполагает существование абстрактного, или абсолютного, духа, который развивается таким образом, что человечество представляет собой лишь массу, являющуюся бессознательной или сознательной носительницей этого духа. Внутри эмпирической, экзотерической истории Гегель заставляет поэтому разыгрываться спекулятивную, эзотерическую историю. История человечества превращается в историю абстрактного и потому для действительного человека потустороннего духа человечества.

Параллельно с этой гегелевской доктриной развивалось во Франции учение доктринёров, которые провозглашали суверенность разума в противоположность суверенности народа, чтобы исключить массы и господствовать одним. Это было вполне последовательно. Если деятельность действительного человечества есть не что иное, как деятельность массы человеческих индивидуумов, то, наоборот, абстрактная всеобщность — разум, дух — должна найти себе абстрактное выражение, исчерпывающееся в немногих индивидуумах. От положения и силы воображения каждого отдельного индивидуума зависит тогда, желает ли он выдавать себя за такого рода представителя «духа».

Уже у Гегеля абсолютный дух истории обладает в массе нужным ему материалом, соответственное же выражение он находит себе лишь в философии. Философ является, однако, лишь тем органом, в котором творящий историю абсолютный дух по завершении движения ретроспективно приходит к сознанию самого себя. Этим ретроспективным сознанием философа ограничивается его участие в истории, ибо действительное движение совершается абсолютным духом бессознательно. Таким образом, философ приходит post festum [после праздника, т. е. с опозданием].

Гегель виновен в двоякой половинчатости: во-первых, объявляя философию наличным бытием абсолютного духа, он в то же время отказывается объявить действительного философского индивидуума абсолютным духом; во-вторых, абсолютный дух, в качестве абсолютного духа, он только по видимости делает творцом истории. Так как абсолютный дух лишь post festum, в философе приходит к сознанию себя как творческого мирового духа, то его фабрикация истории существует лишь в сознании, в мнении, в представлении философа, лишь в спекулятивном воображении. Г-н Бруно устраняет эту половинчатость Гегеля.

Во-первых, он объявляет критику абсолютным духом, а себя самого критикой. Как элемент критики изгнан из массы, так и элемент массы изгнан из критики. Критика считает себя поэтому воплощённой не в какой-нибудь массе, а исключительно в небольшой кучке избранных людей, в г-не Бауэре и его учениках.

Г-н Бруно устраняет далее и другую половинчатость Гегеля: если гегелевский дух творит историю лишь post festum, в фантазии, то г-н Бауэр, в противоположность массе остального человечества, сознательно разыгрывает роль мирового духа; он уже в настоящем становится в драматическое отношение к этой массе, изобретает и осуществляет историю с определённым намерением и после зрелого размышления.

На одной стороне стоит масса как пассивный, неодухотворённый, неисторический, материальный элемент истории; на другой стороне — дух, критика, г-н Бруно и компания как элемент активный, от которого исходит всякое историческое действие. Дело преобразования общества сводится к мозговой деятельности критической критики.

Мало того! Отношение критики, — значит, и воплощённой критики, г-на Бруно и компании,—к массе есть в действительности единственное историческое отношение нашего времени. Вся теперешняя история сводится к движению обеих этих сторон по отношению друг к другу. Все противоположности растворились в этой критической противоположности.

Так как критическая критика обретает для себя предметность только в своём противоположении массе, глупости, то она вынуждена постоянно порождать для себя эту свою противоположность, и гг. Фаухер, Эдгар и Шелига представили нам достаточно доказательств той виртуозности, которой она отличается в своей специальности — массовом пропитывании глупостью как лиц, так и вещей.

Последуем теперь за абсолютной критикой в её походах против массы.

b) Еврейский Вопрос, №1. Постановка Вопросов

В противоположность массе «дух» тотчас же показывает свою критичность, рассматривая своё собственное ограниченное произведение, «Еврейский вопрос» Бруно Бауэра, как абсолютное и лишь противников этого произведения — как грешников. В реплике №1 на нападки, которым подверглось это произведение, он не обнаруживает ни малейшего представления о недостатках последнего; напротив, он всё ещё утверждает, что раскрыл «истинное» и «всеобщее» (!) значение еврейского вопроса. В своих позднейших репликах, как мы увидим, он вынужден признать свои «промахи».

«Приём, оказанный моей работе, есть начало доказательства того, что именно те, которые до сих пор ратовали за свободу и теперь ещё продолжают ратовать за неё, больше всех должны восставать против духа. Предпринимаемая мной теперь защита этой работы представит дальнейшие доказательства того, насколько бедны мыслью загиитники массы, возомнившие себя бог весть сколь великими оттого, что они выступили сторонниками эмансипации и догмы о «правах человекам.»

Выход в свет произведения абсолютной критики необходимо должен был побудить «массу» начать доказывать своё враждебное отношение к духу, так как самое существование «массы» обусловлено ведь и доказывается наличностью противоположности между «массой» и абсолютной критикой.

Полемика некоторых либеральных и рационалистических евреев против «Еврейского вопроса» г-на Бруно имеет, конечно, совершенно другой критический смысл, нежели массо-видная полемика либералов против философии и рационалистов против Штрауса. О степени оригинальности вышеприведённого замечания можно, впрочем, судить по следующему месту из Гегеля:

«Можно при этом отметить особую форму нечистой совести, проявляющуюся в том виде красноречия, которым эта поверхностность» (поверхностность либералов) «важничает; она сказывается прежде всего в том, что там, где в этой поверхностности более всего отсутствует дух, она чаще всего говорит о духе; там, где она наиболее мертвенно-суха, она чаще всего употребляет слово жизнь» и т. д.

Что касается «прав человека», то г-ну Бруно было уже доказано («К еврейскому вопросу» в «Deutsch-Französische Jahrbücher»), что не защитники массы, а, наоборот, «он сам» не понял сущности этих «прав» и догматически обошёлся с ни­ми. В сравнении с его открытием, что права человека не «прирождены», — открытием, которое в Англии за последние 40 с лишним лет открывалось бесконечное число раз, — в сравнении с этим открытием следует назвать гениальным утверждение Фурье, что рыбная ловля, охота и т. д. суть прирождённые права человека.

Мы приведём только несколько примеров из спора г-на Бруно с Филипсоном, Хиршем и т. д. Даже эти жалкие противники не окажутся побеждёнными абсолютной критикой. Вопреки уверению абсолютной критики, г-н Филипсон отнюдь не говорит какой-либо нелепости, когда бросает ей следующий упрёк:

«Бауэр мыслит себе особого рода государство... философский идеал государства».

Г-н Бруно, смешавший государство с человечеством, права человека с самим человеком, политическую эмансипацию с эмансипацией человеческой, неизбежно должен был, если и не мыслить, то воображать себе государство особого рода, философский идеал государства.

«Декламатор» (г-н Хирш) «сделал бы лучше, если бы, вместо донельзя утомительного изложения своей мысли, он опроверг моё доказательство, что христианское государство... не может предоставить последователям какой-либо другой определённой религии полного равенства в правах с христианскими сословиями, так как его жизненным принципом является одиа определённая религия».

Если бы декламатор Хирш действительно опроверг доказательство г-на Бруно и — как это сделано в «Deutsch-Französische Jahrbücher» — показал, что государство сословий и исключительного христианства есть не только незавершённое государство вообще, но и незавершённое христианское государство, то г-н Бруно ответил бы так же, как он отвечает на приведённое в «Deutsch-Französische Jahrbücher» опровержение:

«Упрёки в этом деле лишены всякого значения».

В противовес утверждению г-на Бруно, что

«евреи своим давлением на пружины истории вызвали противодействующее давление»,

г-н Хирш вполне правильно замечает:

«В таком случае евреи должны были составлять нечто в деле формирования истории, и если сам Бауэр утверждает это, то он не вправе, с другой стороны, утверждать, что они ничего своего не внесли в дело формиро­вания новейшей эпохи».

Г-н Бруно отвечает:

«Сучок в глазу тоже составляет нечто. Вносит ли он в силу этого что-либо в развитие моего чувства зрения?»

Сучок, который, подобно еврейству среди христианского мира, со дня рождения моего сидит у меня в глазу, остаётся там сидеть, вместе с глазом растёт и развивается, не есть какой-нибудь обыкновенный сучок: это какой-то диковинный, неотъемле­мый от моего глаза сучок, который обязательно должен был бы обусловить собой в высшей степени оригинальное развитие моего чувства зрения. Таким образом, критический «сучок» не пронзает декламирующего «Хирша». К тому же, в вышеупомянутой критической статье г-ну Бруно было показано значение еврейства для «формирования новейшей эпохи».

Теологическая душа абсолютной критики почувствовала себя настолько оскорблённой замечанием одного депутата рейнского ландтага, будто «евреи чудят на свой, еврейский, а не на наш, так называемый христианский, лад», что она й теперь ещё не забывает «призвать депутата к порядку за употребление такого аргумента».

По поводу утверждения другого депутата, что «гражданское равноправие евреев возможно лишь там, где само иудейство уже не существует больше», г-н Бруно замечает:

«Правильно, и правильно именно в том случае, если вместе с тем принято во внимание проведённое в моей книжке другое соображение критики», т. е. соображение о том, что и христианство, в свою очередь, должно было бы перестать существовать.»

Отсюда видно, что абсолютная критика в №1 своих реплик на нападки, которым подверглась книжка «Еврейский вопрос», всё ещё смотрит на упразднение религии, на атеиам, как на необходимое условие гражданского равенства. Таким образом, в своей первой стадии абсолютная критика ещё не сделала ни одного шага вперёд по пути к пониманию сущности государства и «промаха» в своём «труде».

Абсолютная критика обижается, когда кто-нибудь доказывает, что задуманное ею «новейшее» научное открытие — не что иное, как повторение давно уже общераспространённого взгляда. Один рейнский депутат замечает:

«Никому ещё не приходило в голову утверждать, что Франция и Бельгия обнаружили особую ясность принципов при организации своих политических учреждений».

Абсолютная критика могла бы возразить, что это утверждение переносит настоящее в прошедшее, выдавая ставшее теперь тривиальным мнение о неудовлетворительности французских политических принципов за традиционное мнение. Это — возражение по существу дела, но такое возражение не могло бы устроить абсолютную критику. Она, наоборот, должна изобразить устаревшее мнение как мнение, господствующее в настоящее время, а господствующее теперь мнение превратить в критическую тайну, которую ей предстоит ещё раскрыть массе при помощи своих исследований. Она должна поэтому сказать:

«Это» (т. е. устаревший предрассудок) «утверждалось весьма многими» (т. е. массой); «ко основательное исследование истории докажет, что даже после больших работ, выполненных Францией, для познания принципов ещё многого остаётся достигнуть».

Итак, основательное исследование истории само не «достигнет» познания принципов. Нет, благодаря своей основательности оно докажет лишь то, что «ещё многого остаётся достигнуты». Великое достижение! Особенно великое после трудов социалистов. Однако для познания существующего теперь общественного строя г-н Бруно делает уже многое следующим своим замечанием:

«Господствующая в теперешнее время определённость есть неопределённость».

Если Гегель говорит, что господствующая китайская определённость есть «Бытие», господствующая индийская определённость есть «Ничто» и т. д., то абсолютная критика «чистым» образом примыкает к Гегелю, сводя характер теперешнего времени к логической категории «Неопределённости», — тем более чистым образом, что наравне с «Бытием» и «Ничто» «Неопределённость» также входит в первую главу спекулятивной логики, в главу о «Качестве».

Мы не можем расстаться с №1 «Еврейского вопроса», не сделав одного общего замечания.

Одна из главных задач абсолютной критики состоит прежде всего в том, чтобы дать всем вопросам современности правильную постановку. А именно, она не отвечает на действительные вопросы, а подсовывает совершенно другие вопросы. Так как она делает всё, то и «вопросы современности» она должна предварительно сделать, т. е. должна сделать их своими, критически-критическими вопросами. Если бы речь шла о кодексе Наполеона, она бы доказала, что, в сущности, речь идёт о «Пятикнижии». Её постановка «вопросов современности» есть критическое искажение и извращение этих вопросов. Так, она извратила и «еврейский вопрос» в таком духе, что ей уже не было надобности заниматься исследованием политической эмансипации, составляющей содержание этого вопроса, и она могла, напротив, удовольствоваться критикой еврейской религии и описанием христианско-германского государства.

Подобно всем прочим оригинальным проявлениям абсолютной критики, и этот метод представляет собой повторение спекулятивного фокуса. Спекулятивная философия, особенно гегелевская философия, считала необходимым переводить все вопросы из формы здравого человеческого рассудка в форму спекулятивного разума и превращать действительный вопрос в спекулятивный, чтобы суметь ответить на него. Извратив мои вопросы и вложив мне в уста свои собственные вопросы, наподобие того как это делает катехизис, спекулятивная философия могла, конечно, как и катехизис, на каждый из моих вопросов иметь в запасе готовый ответ.

с) Хинрикс, №1. Таинственные Намеки Относительно Политики, Социализма и Философии

«Политическое»! Абсолютную критику буквально приводит в негодование самое присутствие этого слова в лекциях профессора Хинрикса.

«Кто следил за общественным развитием новейшего времени и знакдм с историей, тот должен знать также, что политические движения, проис­ходящие в настоящее время, имеют совершенно другое» (!) «значение, а никак не политическое: в основе своей» (в основе!., дальше следует ос­новательная мудрость) «движения эти имеют общественное» (!) «значение, которое, как известно» (!), «такого рода» (!), «что перед ним все политические интересы оказываются лишёнными значения» (!).

За несколько месяцев до появления на свет критической «Literatur-Zeitung» появилось, как известно (!), фантастическое политическое произведение г-на Бруно «Государство, религия и партия».

Если политические движения имеют общественное значение, то каким же образом политические интересы могут оказаться «лишёнными значения» перед лицом своего собственного общественного значения?

«Г-н Хинрикс не является сведущим лицом ни у себя дома, ни где бы то ни было на свете... Он ни в чём не мог ориентироваться, потому что... потому что критика, которая в последние четыре года начала и делала свою никоим образом не «политическую», а общественную» (!) «работу, осталась для него совершенно» (!) «неизвестной».

Критика, которая, по мнению массы, делала «никоим образом не политическую», а «всяческим образом теологическую» работу, довольствуется и теперь ещё, — когда она впервые не только за все эти четыре года, а впервые со дня своего литературного рождения произносит слово «общественный», — всего лишь этим словом!

С тех пор как социалистические сочинения распространили в Германии взгляд, что все человеческие стремления и дела, все без исключения, имеют общественное значение, с тех пор г-н Бруно может и свои теологические работы тоже называть общественными. Но что за критическое требование, чтобы профессор Хинрикс почерпал социализм из знакомства с сочинениями Бауэра, когда все писания Б. Бауэра, появившиеся до опубликования лекций Хинрикса, повсюду, где эти писания приходят к практическим выводам, приходят к выводам политическим! Говоря некритически, профессор Хинрикс никак не мог дополнить появившиеся уже писания г-на Бруно его ещё не появившимися писаниями. С критической точки зрения масса, конечно, обязана как «политические», так и все массовидные «движения» абсолютной критики истолковывать в духе будущего и в духе абсолютного прогресса. Но для того, чтобы г-н Хинрикс после своего ознакомления с «Literatur-Zeitung» никогда больше не забывал слова «общественный» и никогда не отказывался признавать «общественный» характер критики, она перед лицом всего мира в третий раз налагает запрет на слово «политический» и в третий раз торжественно повторяет слово «общественный»

«О политическом значении не может быть больше речи, если принимать по внимание истинную тенденцию новейшей истории, но... но общественное значение» и т. д.

Будучи козлом отпущения за прежние «политические» движения абсолютной критики, профессор Хинрикс является также козлом отпущения за все её «гегельянские» движения и обороты речи, преднамеренно применявшиеся до появления «Literatur-Zeitung» и непреднамеренно применяемые в этой последней.

Один раз критика бросает Хинриксу в лицо кличку «истый гегельянец» и дважды — кличку «философ-гегельянец». Мало того! Г-н Бруно «надеется» даже, что «банальные обороты речи, совершившие такой утомительный кругооборот через все книги гегелевской школы» (в особенности через книги самого Бруно), при том большом «изнеможении», которое они обнаруживают в лекциях профессора Хинрикса, в дальнейшем своём путешествии вскоре дойдут до своего конечного пункта. Г-н Бруно ожидает от «изнеможения» профессора Хинрикса разрушения гегелевской философии и своего собственного освобождения от неё.

Итак, в своём первом походе абсолютная критика низвергает собственных богов, которым она так долго поклонялась, «политику» и «философию», объявляя их кумирами профессора Хинрикса.

Славный первый поход!

2) Второй Поход Абсолютной Критики

а) Хинрикс, №2. «Критика» и «Фейербах». Осуждение Философии

В итоге первого похода абсолютная критика может считать «философию» уничтоженной и отнести её прямо-таки к сонму союзников «массы».

«Философы были предназначены к тому, чтобы исполнять сердечное желание массы». А именно, «масса требует простых понятий, чтобы не иметь никакого дела с самой вещью, — трафаретов, чтобы со всеми вопросами разделаться наперёд, — фраз, чтобы ими уничтожить критику».

И «философия» удовлетворяет это вожделение «массы»!

Опьянённая своими победными деяниями, абсолютная критика разражается против философии с неистовством пифии. Фейербаховская «Философия будущего» является тем скрытым паровым котлом, пары которого приводят в бешеный экстаз упоённого победой главаря абсолютной критики. В марте она прочла произведение Фейербаха. Плодом этого чтения и в то же время критерием той серьёзности, с которой производилось это чтение, является статья №2 против профессора Хинрикса.

Абсолютная критика, которая никогда не переставала быть пленницей гегелевского образа мыслей, с бешенством ополчается здесь на железную решётку и стены своей тюрьмы. «Простое понятие», терминология, весь способ мышления философии, больше того — вся философия отвергаются здесь с отвращением. На её место становятся вдруг «действительное богатство человеческих отношений», «необъятное содержание истории», «значение человека» и т. д. «Тайна системы» объявляется «открытой».

Но кто же открыл тайну «системы»? Фейербах. Кто уничтожил диалектику понятий — эту войну богов, знакомую одним только философам? Фейербах. Кто поставил на место старой рухляди, в том числе и на место «бесконечного самосознания» — не «значение человека» (как будто человек имеет ещё какое-то другое значение, чем то, что он человек!), а самого «человека»? Фейербах и только Фейербах. Он сделал ещё больше. Он давно уничтожил те категории, которыми теперь швыряется «критика»: «действительное богатство человеческих отношений, необъятное содержание истории, борьба истории, борьба массы с духом» и т. д. и т. д.

После того как человек познан как сущность, как базис всей человеческой деятельности и всех человеческих отношений, одна только «критик а» способна изобретать новые категории и превращать самого человека, как она это и делает, снова в некую категорию и в принцип целого ряда категорий. Этим, правда, она вступает на единственный путь спасения, какой ещё оставался в распоряжении растревоженной и преследуемой теологической нечеловечности. История не делает ничего, она «не обладает никаким необъятным богатством», она «не сражается ни в каких битвах»! Не «история», а именно человек, действительный, живой человек — вот кто делает всё это, всем обладает и за всё борется. «История» не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека. После гениальных открытий Фейербаха абсолютная критика позволяет себе ещё заниматься восстановлением для нас всего старого хлама в новом виде. И это она делает в тот самый момент, когда обрушивается с ругательствами на этот старый хлам как на «массовый» хлам, — на что она имеет тем меньше прав, что пальцем не пошевельнула для разрушения философии. Одного этого факта достаточно, чтобы разоблачить «тайну» критики, чтобы оценить по достоинству критическую наивность, заставляющую её сказать по адресу профессора Хинрикса, «изнеможение» которого уже оказало ей такую огромную услугу, следующее:

«Ущерб терпят те, которые не проделали никакого процесса развития, которые, следовательно, не могут измениться, даже если бы, захотели зтого. Если дело заходит далеко, они пытаются видоизменить новый принцип... Но нет! Новое не может быть превращено в фразу, из него нельзя заимствовать отдельных оборотов мысли».

Абсолютная критика похваляется перед профессором Хинриксом раскрытием «тайны факультетских наук». Уж не раскрыла ли она «тайну» философии, юриспруденции, политики, медицины, политической экономии и т. д.? Никоим образом. Она показала (обратите внимание!), она показала в «Правом деле свободы», что наука как источник дохода и свободная наука, свобода преподавания и факультетские статуты противоречат друг другу.

Если бы «абсолютная критика» была честна, она созналась бы, откуда взялось её воображаемое просветление насчёт «тайны философии», хотя всё же хорошо, что она не влагает в уста Фейербаху, как она это делала в отношении других людей, такого вздора, как те непонятые и искажённые ею положения, которые она позаимствовала у этого философа. Для теологической точки зрения «абсолютной критики» весьма характерно к тому же, что, в то время как немецкие филистеры начинают теперь понимать Фейербаха и усваивать его выводы, она, напротив, не в состоянии правильно понять и удачно использовать ни одного его положения.

Подвиги первого похода критики поистине бледнеют перед её новыми шагами на том же поприще. Теперь она «определяет» борьбу «массы» с «духом» как щель» всей прежней истории; «массу» она объявляет «чистым ничто» «убожества», называет её прямо-таки «материей» и противопоставляет «материи» «дух» как истинное. Итак, разве абсолютная критика не является воистину христианско-германской? После того как старая противоположность спиритуализма и материализма во всех направлениях исчерпала себя в борьбе и раз навсегда преодолена Фейербахом, «критика» снова превращает её, и притом в самой отвратительной форме, в основную догму и доставляет победу «христиажт-германскому духу».

Наконец, как на дальнейшее развитие её тайны, во время первого похода ещё скрытой, следует смотреть на то обстоятельство, что критика отождествляет теперь противоположность духа и массы с противоположностью «критики» и массы. Впоследствии она сделает ещё шаг вперёд и, отождествив самоё себя с «критикой вообще», объявит себя «Духом», Абсолютом, Бесконечным, массу же, напротив,—конечной, грубой, неотёсанной, мёртвой и неорганической, ибо так «критика», понимает материю.

Как необъятно должно быть богатство истории, если оно исчерпывается отношением человечества к г-ну Бауэру!

b) Еврейский Вопрос, №2. Критические Открытия Относительно Социализма, Юриспруденции и Политики (Найиональности)

Массовым, материальным евреям проповедуется христианское учение о духовной свободе, о свободе в сфере теории, о той спиритуалистической свободе, которая воображает себя свободной даже в оковах, которая чувствует себя счастливой даже тогда, когда это счастье существует только «в идее», и которую всякое массовое существование только стесняет.

«В той мере, в какой евреи продвинулись теперь в сфере теории, они действительно эмансипированы; в той мере, в какой они хотят быть свободными, они свободны».

Это положение даёт возможность сразу же измерить ту критическую бездну, которая отделяет массовый, земной коммунизм и социализм от абсолютного социализма. Первое же положение земного социализма отвергает эмансипацию исключительно в сфере теории как иллюзию и требует для действительной свободы, кроме идеалистической «воли», ещё весьма осязательных, весьма материальных условий. Как низко по сравнению со святой критикой стоит «масса», — масса, которая считает материальные, практические перевороты необходимыми даже для того, чтобы завоевать время и средства, нужные хотя бы только для занятия «теорией»!

Оставим на минуту чисто духовный социализм и обратимся к политике.

Г-н Риссер указывает в противовес Б. Бауэру на то, что его государство (т. е. критическое государство) с необходимостью должно исключать как «евреев», так и «христиан». Г-н Риссер совершенно прав. Так как г-н Бауэр смешивает политическую эмансипацию с человеческой и так как государство на противодействие враждебных ему элементов (а христианство и еврейство квалифицируются в «Еврейском вопросе» как изменнические элементы) умеет отвечать только насильственным исключением тех лиц, которые представляют эти элементы (как, например, террор стремился уничтожить скупку хлеба обезглавливанием скупщиков), — то г-н Бауэр должен был бы в своём «критическом государстве» послать на виселицу и евреев и христиан. Смешивая политическую эмансипацию с человеческой, он, последовательности ради, должен был бы также смешать политические средства эмансипации с человеческими средствами эмансипации. Но как только кто-нибудь указывает абсолютной критике на действительный смысл её выводов, она отвечает совершенно то же самое, что некогда ответил Шеллинг всем тем своим противникам, которые на место его фраз поставили действительные мысли:

«Противники критики потому являются её противниками, что они не только мерят критику своей догматической меркой, но даже считают её догматической; иначе говоря: они сражаются против критики по той причине, что она отказывается признать их догматические различения, дефиниции и уловки».

Догматическое отношение к абсолютной критике, как и к г-ну Шеллингу, действительно имеет место тогда, когда ей приписывают определённый, действительный смысл, мысли и взгляды. Из желания приспособляться и чтобы доказать г-ну Риссеру свою гуманность, «к р и т и к а» решается, однако, прибегнуть к догматическим различениям, дефинициям и, в особенности, к «уловкам».

Так, например, мы читаем:

«Если бы я в той работе» (в «Еврейском вопросе») «хотел или имея право выйти за пределы критики, я должен» (!) «был бы говорить» (!) «не о государстве, а об «обществе», которое никого не исключает, но из которого себя исключают только те, кто не желает принимать участия в его развитии».

Абсолютная критика проводит здесь догматическое различение между тем, что она должна была бы сделать, если бы она не сделала противоположного, и тем, что она действительно сделала. Она объясняет ограниченность своей книжки «Еврейский вопрос» «догматическими уловками» хотения и правомочия, которые запрещали ей выйти «за пределы критики». Как? Чтобы «критика» вышла за пределы «критики»? К этой целиком массовидной уловке абсолютная критика прибегает вследствие догматической необходимости, с одной стороны, утвердить абсолютность своего понимания еврейского вопроса, «критичность» этого понимания, с другой же стороны — признать возможность более широкого понимания.

Тайна её «нехотения» и «неправомочия» найдёт себе впоследствии объяснение в той критической догме, согласно которой все кажущиеся проявления ограниченности «критики» представляют собой не что иное, как необходимые виды приспособления к способности понимания массы.

Она не хотела! Она не имела права выйти за пределы своего ограниченного понимания еврейского вопроса! Но если бы она хотела или имела право, что она тогда сделала бы? — Она дала бы догматическую дефиницию. Вместо того чтобы го­ворить о «государстве», она говорила бы об «обществе», — стало быть, отнюдь не занималась бы исследованием действительного отношения еврейства к современному гражданскому обществу! В отличие от «государства» она догматически определила бы «общество» в том смысле, что, в то время как из государства исключает государство, из общества, напротив, исключают сами себя те, кто не желает принимать участия в его развитии!

Что касается исключения из своей среды, то общество поступает так же, как и государство, но только делает это в бо­лее вежливой форме: общество не выбрасывает вас за дверь, но создаёт для вашего существования в данном обществе такие невыносимые условия, что вы предпочитаете добровольно уйти из него.

В сущности, государство поступает не иначе, ибо и оно не исключает того, кто исполняет все его требования и предписания и не препятствует его развитию. В своей завершённой форме государство даже закрывает на многое глаза и объявляет действительные противоположности неполитическими, ничуть ему не мешающими противоположностями. Кроме того, абсолютная критика сама развивала ту мысль, что государство потому лишь и постольку исключает евреев, поскольку евреи исключают государство, т. е. сами себя исключают из государства. Если это взаимоотношение получает в критическом «обществе» более галантную, более лицемерную и более коварную форму, то это только свидетельствует о большем лицемерии и менее развитом строении «критического» «общества».

Так, например, г-н Риссер требует от критика, чтобы он «.от­личал то, что относится к области права», от того, «что лежит за пределами последнего».

Критик возмущается наглостью этого юридического требования.

«Однако до сих пор», — возражает он, — «чувство и совесть вторгались в право, всегда его дополняли и, ввиду характера права, обусловленного его догматической формой» (стало быть, не его догматической сущностью?), «всегда должны были дополнять».

Критик забывает только, что, с другой стороны, само право весьма определённо отличает себя от «чувства и совести»; что это различение находит своё объяснение в односторонней сущности права, равно как в его догматической форме, и составляет даже одну из главных догм права; что, наконец, практическое осуществление этого различения настолько же образует высшую ступень в развитии права, насколько отделение религии от всякого земного содержания делает религию абстрактной, абсолютной религией. Тот факт, что «чувство и совесть» вторгаются в право, служит для «критик а» достаточным основанием для того, чтобы говорить о чувстве и совести там, где речь идёт о праве, и о теологической догматике там, где речь идёт о юридической догматике.

«Дефиниции и различения» абсолютной критики подготовляют нас в достаточной степени к восприятию её новейших «открытий» относительно «общества» и «права».

«Та мировая форма, которую критика подготовляет и идею которой она даже впервые начала подготовлять, не есть просто правовая форма, а» (читатель, соберись с духом!) «общественная, о которой по меньшей мере столько» (столь мало?) «может быть сказано, что кто не внёс ничего своего в дело её построения, кто не живёт в ней своею совестью и чувством, тот не может чувствовать себя в ней как дома и не может принимать участия в её истории».

Подготовляемая «критикой» мировая форма определяется как не просто правовая, а общественная. Это определение может быть истолковано двояким образом. Либо это положение должно быть истолковано в том смысле, что мировая форма есть «не правовая, а общественная» форма, либо — что она «не просто правовая, но также и общественная». Рассмотрим содержание этого положения в обоих толкованиях и начнём с первого. Абсолютная критика определила выше эту отличную от «государства» новую «мировую форму» как «общество». Теперь она определяет существительное «общество» прилагательным «общественное». Если г-н Хинрикс в противовес своему «политическое» получил от критики трижды слово «общественное», то г-н Риссер в противовес своему «правовое» получает «общественное общество». Если по отношению к г-ну Хинриксу критические разъяснения свелись к формуле: «общественное» + «общественное» + «общественное» = 3а, то в своём втором походе абсолютная критика переходит от сложения к умножению, и г-н Риссер отсылается к помноженному на само себя обществу, ко второй степени общественного, к общественному обществу = а2. Чтобы завершить свои выводы об обществе, абсолютной критике остаётся только перейтп к дробям, начать извлекать квадратный корень из общества и т. д.

А теперь возьмём второе толкование: «не просто правовая, но также и общественная» мировая форма. В таком случае эта двоякая мировая форма — не что иное, как ныне существующая мировая форма, мировая форма нынешнего общества. То обстоятельство, что «критик а» в своём домировом мышлении только ещё подготовляет будущее существование ныне существующей мировой формы, есть великое, достойное почитания критическое чудо. Но как бы ни обстояло дело с «не про­сто правовым, а общественным обществом», критика ничего пока не может сказать о нём, кроме своего «fabula docet» [басня учит], кроме своего нравоучения. В этом обществе «не будет себя чувствовать как дома тот», кто не живёт в нём своим чувством и совестью. В конечном итоге, в этом обществе не будет жить никто, кроме «чистого чувства» и «чистой совести», т. е. «духа», «критик и» и её присных. Масса тем или иным способом будет исключена из общества, так что в результате «массовое общество» будет пребывать вне «общественного общества».

Одним словом, это общество есть не что иное, как критическое небо, откуда изгнан, как некритический ад, действительный мир. Абсолютная критика в своём чистом мышлении подготовляет эту преображённую мировую форму противоположности «массы» и «духа».

Разъяснения, даваемые г-ну Риссеру по вопросу о судьбе наций, отличаются той же критической глубиной, как и разъяснения по вопросу об «обществе».

Стремление евреев к эмансипации и стремление христианских государств «занести евреев в определённые рубрики своей правительственной схемы» (как будто евреи давно уже не занесены в определённые рубрики христианской правительственной схемы!) дают абсолютной критике повод к пророчествам об упадке национальностей. Мы видим, каким сложным окольным путём абсолютная критика приходит к современному историческому движению, а именно — окольным путём теологии. О важности достигнутых таким путём результатов можно судить по следующему излучающему свет оракульскому изречению:

«Будущее всех национальностей... очень... темно!»

Но пусть, критики ради, будущее национальностей будет как угодно темно! Одно, и самое главное, ясно: будущеедело рук критики.

«Судьба», — восклицает она,— «может решать, как хочет; мы знаем теперь, что она — дело наших рук».

Подобно богу, наделившему своё творение, человека, собственной волей, критика тоже наделяет своё творение, судьбу, собственной волей. Критика, творящая судьбу, всемогуща, как бог. Даже «встречаемое» ею внешнее «сопротивление» — тоже дело её рук. «Критика создаёт своих противников». «Массовое возмущение» против неё «угрожает» поэтому «опасностью» лишь самой «массе».

Но если критика всемогуща, как бог, то она также, подобно богу, и всеведуща и умеет соединять своё всемогущество со свободой, волей и природными задатками человеческих индивидуумов:

«Она не была бы создающей эпоху силой, если бы не производила того действия, что каждый выходит из её рук тем, чем он хочет быть, и что каждому неукоснительно предуказывается та точка зрения, которая соответствует его природе и его воле».

Сам Лейбниц не мог бы с большим успехом установить предустановленную гармонию божественного всемогущества с человеческой свободой и природными задатками человека.

Если «критика», повидимому, впадает в противоречие с психологией, которая различает волю быть чем-нибудь от способности быть чем-нибудь, то нужно принять во внимание, что у неё имеются серьёзные основания объявить это «различение» «догматическим».

Соберёмся с силами для третьего похода! Вспомним ещё раз, что критика «создаёт своего противника»! Но как она могла бы создать своего противника — «фразу», если бы она не занималась фразёрством?

3) Третий Поход Абсолютной Критики

а) Самоапология Абсолютной Критики. Ее «Политическое» Прошлое

Абсолютная критика начинает свой третий поход против «массы» вопросом:

«Что является теперь предметом критики?»

В том же выпуске «Literatur-Zeitung» мы находим поучение:

«Критика не хочет ничего кроме познання вещей».

Согласно этому заявлению, все вещи должны были бы быть предметом критики. Вопрос о каком-то особом, специально для критики предназначенном предмете не имел бы смысла. Противоречие это разрешается просто, если принять во внимание, что все вещи «сливаются» в критические вещи, а все критические вещи «сливаются» в массу как «предмет» абсолютной критики.

Прежде всего г-н Бруно изображает своё безграничное сострадание к «массе». Он делает «бездну, отделяющую его от толпы», предметом «настойчивого изучения». Он хочет «познать значение этой бездны для будущего» (в этом именно и заключается вышеупомянутое познание «всех» вещей) и в то же время «упразднить её». Стало быть, на самом деле ему уже известно значение этой бездны. Значение бездны состоит именно в том, чтобы быть им упразднённой.

Так как для каждого человека самым близким существом является он сам, то «критика» прежде всего приступает к упразднению своей собственной массовидности, подобно христианским аскетам, которые поход духа против плоти начинали с умерщвления собственной плоти. «Плотью» абсолютной критики является её действительно массовидное (охватывающее от 20 до 30 томов) литературное прошлое. Г-н Бауэр должен поэтому освободить историю литературной жизни «критики», точнейшим образом совпадающую с историей его собственной литературной деятельности, от её массовой видимости, задним числом улучшить и разъяснить эту историю и с помощью этого апологетического комментария «упрочить прежние работы критики».

Он начинает с того, что объясняет ошибку массы, которая до гибели «Deutsche Jahrbücher» и «Rheinische Zeitung» принимала г-на Бауэра за одного из своих, двоякой причиной. Во-первых, масса была неправа, принимая литературное движение не за «чисто литературное». В то же время масса совершала противоположную ошибку, принимая литературное движение за «исключительно» или «чисто» литературное. Не подлежит ни малейшему сомнению, что во всяком случае «масса» была неправа уже потому, что она одновременно делала две взаимно исключающие ошибки.

По этому поводу абсолютная критика, обращаясь к тем, которые осмеивали «немецкую нацию» как «литераторшу», восклицает:

«Назовите мне хотя бы одну историческую эпоху, которая не была бы властно предначертана «пером» и не должна была бы предоставить перу решить вопрос о её ликвидации!»

Но так как критика, — которая для разнообразия названа здесь теорией, — не приходит ни к чему, а напротив, от неё исходит всё; так как она развивается не внутри, а вне мира и в своём божественном, всегда себе равном сознании всё наперед предопределила, — то и разрыв с её прежним союзником был с её стороны «новым поворотом» не в себе, не для неё самой, а только по видимости, только для других.

«Но этот поворот не был даже, собственно говоря, новым. Теория постоянно работала над критикой самой себя» (известно, сколько при­шлось разделывать эту теорию, чтобы заставить её заняться критикой самой себя), «она никогда не льстила массе» (но зато тем более льстила самой себе), «она всегда остерегалась запутаться в предпосылках своего противника».

«Христианский теолог должен выступать осторожно» (Бруно Бауэр. «Раскрытое христианство», стр. 99). Как же случилось, что «осторожная» критика всё-таки запуталась и не высказала уже тогда отчётливо и внятно своего «настоящего» мнения? Почему она не говорила напрямик? Почему она не покончила с иллюзией о её братстве с массой?

«Почему ты поступил так со мной? — спросил фараон Авраама, возвращая ему жену его, Сарру. — Почему ты сказал мне, что она твоя сестра?» (Бруно Бауэр. «Раскрытое христианство», стр. 100.)

«Долой разум и язык! — говорит теолог: ведь в таком случае Авраам был бы лжецом. Откровению было бы нанесено смертельное оскорбление» (там же).

Долой разум и язык! —говорит критик: если бы г-н Бауэр действительно, а не для видимости только, смешался с массой, то тогда ведь абсолютная критика не была бы абсолютна в своих откровениях, а следовательно ей было бы нанесено смертельное оскорбление.

«Её старания» (т. е. старания абсолютной критики) просто не были замечены», — продолжает абсолютная критика, — «и, кроме того, существовала такая стадия критики, когда последняя вынуждена была искренне считаться с предпосылками своего противника и на момент принять их всерьёз, короче—когда критика ещё не вполне обладала способностью отнять у массы убеждение, что у неё есть общее дело и общий интерес с критикой».

Старания «критики» просто не были замечены; следовательно, вина лежала на массе. С другой же стороны, критика сознаётся, что её старания не могли быть замечены, потому что она сама ещё не обладала «способностью» сделать их заметными. Таким образом, вина лежит как будто на критике.

Боже сохрани! Критика была «вынуждена» (над ней произведено было насилие) «искренне считаться с предпосылками своего противника и на момент принять их всерьёз». Великолепная искренность, истинно теологическая искренность, которая в действительности несерьёзно относится к делу и только «на момент принимает его всерьёз»; которая всегда, а значит и в каждый данный момент, остерегалась запутаться в предпосылках своего противника и, тем не менее, «на один момент» «искренне» считается с этими же предпосылками. «Искренность» принимает ещё большие размеры в заключительной части цитированной выше фразы. Критика «искренне стала считаться с предпосылками массы» в тот самый момент, когда «она ещё не вполне обладала способностью» разрушить иллюзию о единстве дела критики и дела массы. Она ещё не обладала способностью, но у неё уже имелись желание и мысль. Она не могла ещё порвать с массой внешним образом, но разрыв уже совершился внутри её, в её душе, совершился в тот самый момент, когда она искренне симпатизировала массе!

Критика, при всей своей причастности к предрассудкам массы, в действительности не была причастна к ним; напротив, она, собственно говоря, была свободна от собственной ограниченности и только «ещё не вполне» обладала «способностью» показать это массе. Вся ограниченность «критики» была поэтому чистой видимостью, — видимостью, которая без ограниченности массы была бы излишня и, следовательно, во­все не существовала бы. Вина, стало быть, опять-таки ложится на массу.

Однако поскольку эта видимость поддерживалась «неспособностью», «бессилием» критики высказаться настоящим образом, постольку сама критика была несовершенна. Она признаётся в этом на свойственный ей, настолько же искренний, насколько апологетический, лад.

«Несмотря на то, что она» (критика) «сама подвергла либерализм уничтожающей критике, её можно было ещё считать особым видом этого самого либерализма, — пожалуй, крайним выражением его; несмотря на то, что её истинные и решающие выводы выходили уже за пределы политики, она должна была ещё сохранить в чужих глазах видимость, будто она занимается политикой, и эта несовершенная видимость дала ей возможность приобрести большую часть её вышеупомянутых друзей».

Критика приобрела себе друзей при помощи несовершенной видимости, будто она занимается политикой. Если бы эта видимость была совершенна, то критика непременно потеряла бы своих политических друзей. В своём апологетическом трусливом стремлении смыть с себя все грехи, она обвиняет обманчивую видимость в том, что последняя была несовершенной обманчивой видимостью, а не была совершенной обманчивой видимостью. При этой замене одной видимости другою «критика» может утешить себя тем, что если она обладала «со­вершенной видимостью» желания заниматься политикой, то она, напротив, не обладает даже и «несовершенной видимостью» того, чтобы она хоть где-нибудь и когда-нибудь уничтожила политику.

Абсолютная критика, не вполне удовлетворённая «несовершенной видимостью», спрашивает себя ещё раз:

«Как это случилось, что критика была тогда втянута в «массовые, политические» интересы, что она... даже» (!) ... «должна была» (!) ... «заниматься политикой» (!).

Теологу Бауэру кажется вполне само собой разумеющимся, что критика должна была бесконечно долго заниматься спекулятивной теологией, ибо он, олицетворённая «критика», является ведь теологом ex professo. Но заниматься политикой? Это должно быть мотивировано совершенно особыми, политическими, личными обстоятельствами.

Почему же «критика» должна была заниматься даже политикой? «Ей предъявлены были обвинения — вот что служит ответом на вопрос». По крайней мере, в этом разгадка «тайны» «бауэровской политики», и, по крайней мере, нельзя будет назвать неполитической ту видимость, которая в «Правом деле свободы и моём собственном деле» Бруно Бауэра соединяет массовое «дело свободы» с его «собственным делом» посредством союза «и». Но если критика занималась не «собственным делом» в интересах политики, а политикой в интересах собственного дела, то следует признать, что не критика была обманута политикой, а, наоборот, политика — критикой.

Итак, Бруно Бауэр должен был быть удалён со своей теологической кафедры: он был обвинён. «Критика» принуждена была заниматься политикой, т. е. она должна была вести «свой» процесс, т. е. процесс Бруно Бауэра. Не г-н Бауэр вёл процесс критики, а «критика» вела процесс г-на Бауэра. Почему «критика» должна была вести свой процесс?

«Чтобы оправдать себя?» Пожалуй, что и так. Но «критика» далека от того, чтобы ограничиться таким личным, земным мотивом. Пусть так. Но не только поэтому, «а главным образом для того, чтобы выявить противоречия её противников», и — могла бы добавить критика — для того ещё, чтобы переплести в одну книгу старые статьи против различных теологов, как, например, свою многословную перебранку с Планком, эту семейную спору между теологией «Бауэр» и теологией «Штраус».

Облегчив душу признанием, касающимся истинного интереса её «политики», абсолютная критика, при воспоминании о своём «процессе», снова пережёвывает старую гегелевскую жвачку, (см. в «Феноменологии» борьбу Просвещения с верой, см. всю «Феноменологию»), на разные лады пережёванную уже в «Правом деле свободы», о том, что «старое, сопротивляющееся новому, на самом деле не есть уже старое». Критическая критика — жвачное животное. Некоторые упавшие со стола гегелевские крохи, как, например, только что приведённое положение о «старом» и «новом» или же «развитие одной крайности из противоположной ей крайности» и т. п., постоянно вновь подогреваются критикой, без того чтобы она когда-нибудь почувствовала хотя бы только потребность разделаться со «спекулятивной диалектикой» каким-нибудь иным способом, нежели с помощью «изнеможения» профессора

Хинрикса. Но зато она беспрестанно «критически» преодолевает Гегеля тем, что повторяет его, как, например:

«Критика, выступая на сцену и придавая исследованию новую форму, т. е. такую форму, которая уже не поддаётся превращению во внешнее ограничение» и т. д.

Когда я подвергаю нечто каким-нибудь превращениям, то я делаю это нечто существенно другим. Так как каждая форма есть в то же время и «внешнее ограничение», то никакая форма не «поддаётся» превращению во «внешнее ограничение», так же как яблоко не поддаётся «превращению» в яблоко. Впрочем, форма, придаваемая «критикой» исследованию, по совершенно другой причине не поддаётся превращению во «внешнее ограничение»: выходя за пределы всякого «внешнего ограничения», она расплывается в пепельно-сером, сизом тумане бессмыслицы.

«Она» (борьба старого с новым) «была бы, однако, и тогда» (т. е. в тот момент, когда критика «придаёт» исследованию «новую форму») невозможна, если бы старое исследовало вопрос о совместимости или несовместимости... теоретически».

Почему же старое не исследует этого вопроса теоретически? Потому, что «оно, однако, менее всего в состоянии сделать это с самого начала, так как в момент неожиданности», т. е. в самом начале, оно «не знает ни себя, ни нового», т. е. не исследует теоретически ни себя, ни нового. Итак, борьба старого с новым была бы невозможна, если бы эта «невозможность», к сожалению, не была невозможна!

Когда «критик» теологического факультета «признаётся» далее, что он «согрешил преднамеренно», что он «совершил свою ошибку по свободному выбору и после зрелого размышления» (всё, что переживает, испытывает или делает критика, превращается для неё в свободный, чистый продукт её рефлексии, преднамеренно ею созданный), то это признание критика имеет только «несовершенную видимость» истины. Так как «Критика синоптиков» всецело стоит на теологической почве, так как она всецело теологическая критика, то г-н Бауэр, приват-доцент теологии, мог писать её и учить ей, не совершая «ни греха, ни ошибки». Напротив, грех и ошибка имели место со стороны теологических факультетов, которые не поняли, до какой степени строго г-н Бауэр выполнил своё обещание, данное им в предисловии к «Критике синоптиков», том I стр. XXIII:

«Если отрицание и в этом первом томе может ещё показаться чересчур смелым и далеко заходящим, то мы напоминаем о том, что истинно положительное может родиться лишь тогда, когда ему предшествовало серьёзное и всеобщее отрицание... В конечном итоге станет ясно, что только самая уничтожающая в мире критика позволит нам познать творческую силу Иисуса и его принципа».

Г-н Бауэр преднамеренно отделяет господа «Иисуса» от его «принципа», чтобы отнять у положительного смысла своего обещания всякую видимость двусмысленности. И г-н Бауэр, действительно, настолько осязательно изображал «творческую» силу господа Иисуса и его принципа, что в результате всего этого его «бесконечное самосознание» и «дух» оказались не чем иным, как христианскими творениями.

Пусть спор критической критики с теологическим факультетом в Бонне в достаточной мере объясняет тогдашнюю «политику» критики; но почему она, после завершения этого спо­ра, продолжала заниматься политикой? А вот послушайте:

«Дойдя до этого пункта, критика должна была бы либо остановиться, либо тотчас же двинуться вперёд, исследовать сущность политики и пред­ставить её как своего противника, — если бы только возможно было, чтобы она могла остановиться среди тогдашней борьбы, и если бы только, в другой стороны, не существовало слишком строгого исторического закона, на основании которого принцип, впервые испытывающий свои силы в борьбе со своей противоположностью, неминуемо должен позволить по­следней подавлять себя...»

Прелестная апологетическая фраза! «Критика долмсна была бы остановиться», если бы только было возможно... «иметь возможность остановиться»! Кто «должен» остановиться? И кто должен был бы сделать то, что «невозможно было бы... мочь»? С другой стороны! Критика должна была бы двинуться вперёд, «если бы только, с другой стороны, не существовало слишком строгого исторического закона» и т. д. Исторические законы «слишком строги» и к абсолютной критике! Если бы только эти законы не стояли на противной стороне, как блестяще продвигалась бы вперёд критическая критика! Но a la guerre comme a la guerre! [на войне как на войне] В истории критика должна позволить сделать из себя печальную «историю»!

«Если критика» (всё тот же г-н Бауэр) «должна была... то всё же нельзя не признать вместе с тем, что она всегда чувствовала себя неуверенной, когда она откликалась на требования этого» (т. е. политического) «рода, и что она, вследствие этих требований, становилась в противоречие со своими истинными элементами, — противоречие, которое нашло уже своё разрешение именно в этих самых элементах».

Слишком строгие законы истории заставили критику поддаться политическим слабостям; но,—умоляет она, — нельзя же не признать вместе с тем, что она, если не в действительности, то всё же в себе была выше этих слабостей. Во-первых, она преодолела их «в чувстве», ибо «она всегда чувствовала себя неуверенной по отношению к этим требованиям», она плохо себя чувствовала в политике, она сама не знала, что с ней. Более того! Она становилась в противоречие со своими истинными элементами. Наконец, — и это самый важный пункт, — то противоречие, в которое она становилась со своими истинными элементами, получало своё разрешение не в ходе её развития, а, наоборот, «нашло уже» разрешение в её истинных элементах, существующих независимо от противоречия! Эти критические элементы могут с гордостью сказать о себе: прежде чем родился Авраам, жили мы. Прежде чем развитие породило нашу противоположность, она, не рождённая ещё, покоилась уже в нашем хаотическом лоне, разрешённая, умершая, погибшая. А так как в истинных элементах критики противоречие между критикой и её истинными элементами «уже нашло, своё разрешение» и так как разрешённое противоречие не есть противоречие, то критика, выражаясь точно, вовсе не находилась в противоречии со своими истинными элементами, в противоречии с самой собой, — и таким образом общая цель её самоапологии как будто достигнута.

Самоапология абсолютной критики имеет в своём распоряжении целый апологетический словарь:

«даже не собственно», «только не замечено», «кроме того, имелось», «ещё не вполне», «несмотря на это — тем не менее», «не только, но глав­ным образом», «в такой же мере собственно лишь», «критика должна была бы, если бы только это было возможно и если бы, с другой стороны...», «если... то всё это нельзя не признать вместе с тем», «разве это не было естественно, разве это не было неизбежно», «также и не»... и т. д.

Не так уж давно абсолютная критика по поводу аналогичных апологетических оборотов выразилась следующим образом:

««Хотя» и «тем не менее», «правда» и «но», небесное «нет» и земное «да»— вот основные устои новейшей теологии, ходули, на которых она шествует, фокус, которым ограничивается вся её мудрость, оборот, который повторяется во всех её оборотах, её альфа и омега» («Раскрытое христианство», стр. 102).

b) Еврейский Вопрос, №3

«Абсолютная критика» не удовлетворяется тем, чтобы доказать своей автобиографией свойственное ей всемогущество, которое «в такой мере собственно впервые создаёт старое, как и новое». Она не довольствуется тем, чтобы самолично написать апологию своего прошлого. Она ставит теперь третьим лицам, всему прочему непосвящённому миру абсолютную «задачу» — «задачу, которая теперь и является главной»: а именно, задачу апологии бауэровских деяний и «трудов».

Журнал «Deutsch-Französische Jahrbücher» поместил критический разбор книжки г-на Бауэра «Еврейский вопрос». В статье этой была вскрыта основная ошибка Бауэра — смеше­ние «политической» эмансипации с «человеческой». Правда, старому еврейскому вопросу там «сперва» не была дана «правильная его постановка»; но зато «еврейский вопрос» был рассмотрен и разрешён в той постановке, которую новейшее время даёт всем старым вопросам и благодаря которой они из «вопросов» прошлого превращаются в «вопросы» современности.

В своём третьем походе абсолютная критика, повидимому, сочла необходимым ответить журналу «Deutsch-Französische Jahrbücher». Прежде всего абсолютная критика делает здесь следующее признание:

«В «Еврейском вопросе» был сделан тот же «промах» — политическая сущность была отождествлепа с человеческой сущностью».

Критика замечает, что

«было бы слишком поздно упрекать критику за ту позицию, которую она ещё отчасти занимала два года тому назад». «Задача сводится, напротив, к тому, чтобы дать объяснение того обстоятельства, что критика вынуждена была даже... заниматься политикой».

«Два года тому назад»? Давайте считать по абсолютному летосчислению, приняв за исходную точку год рождения критического спасителя мира — бауэровской «Literatur-Zeitung». Критический спаситель мира родился в 1843 году. В том же году увидело свет второе, дополненное издание «Еврейского вопроса». «Критическое» исследование «еврейского вопроса» в сборнике «Двадцать один лист из Швейцарии» появилось ещё позже в том же 1843г. по старому стилю. После гибели журнала «Deutsche Jahrbücher» и «Rheinische Zeitung» в том же замечательном 1843г. старого стиля, или в первом году критического летосчисления, появилось в свет фантастически-политическое произведение г-на Бауэра «Государство, религия и партия», которое повторяет слово в слово старые ошибки Бауэра в вопросе о «политической сущности». Апологет вынужден фальсифицировать хронологию.

«Объяснение» того обстоятельства, почему г-н Бауэр «вынужден» был «даже» заниматься политикой, представляет общий интерес только при известных условиях. А именно, если наперёд принять за основную догму непогрешимость, чистоту и абсолютность критической критики, то, конечно, все факты, противоречащие этой догме, должны превратиться в такие же трудные, достопримечательные и таинственные загадки, какими для теолога представляются явным образом небожественные действия бога.

Напротив, если рассматривать «критика» как конечный индивидуум, если не отделять его от границ его времени, то ответ на вопрос, почему «критик» вынужден был даже развиваться внутри границ мира, становится излишним, потому что уже сам вопрос перестаёт существовать.

Если же, тем не менее, абсолютная критика будет настаивать на своём требовании, то мы готовы написать схоластический трактатец, посвященный следующим «вопросам современности»:

«Почему факт зачатия пресвятой девы Марии от святого духа должен был быть доказан именно г-ном Бруно Бауэром?» «Почему г-н Бауэр необходимо должен был доказать, что ангел, явившийся Аврааму, был действительной эманацией бога, — эманацией, которой, однако, недоставало ещё консистенции, необходимой для переваривания пищи?» «Почему г-н Бауэр должен был написать апологию прусского королевского дома и возвести прусское государство в ранг абсолютного государства?» «Почему г-н Бауэр в своей «Критике синоптиков» должен был поставить «бесконечное самосознание» на место человека?» «Почему г-н Бауэр в «Раскрытом христианстве» должен был повторить в гегелевской форме христианскую теорию сотворения мира?» «Почему г-н Бауэр должен был требовать от себя и других людей «объяснения» того чуда, что он должен был ошибаться?»

А пока что, до доказательства всех этих столь же «критических», сколь и «абсолютных» необходимостей, взглянем ещё на апологетические уловки «критики».

«Еврейский вопрос... должен был... сперва получить правильную постановку, как вопрос религиозный и теологический и как вопрос политический». «При рассмотрении и решении этих двух вопросов критика не стоит ни на религиозной, ни на политической точке зрения».

Дело в том, что в «Deutsch-Französische Jahrbücher» бауэровская трактовка «еврейского вопроса» была охарактеризована как действительно-тёологическая и фантастически-политическая.

Прежде всего, на «упрёк» в теологической ограниченности «критика» отвечает:

«Еврейский вопрос — вопрос религиозный. Просвещение полагало, что разрешило еврейский вопрос, объявив религиозный антагонизм чем-то безразличным или даже вовсе отрицая его. Критика, напротив, должна была изобразить этот антагонизм во всей его чистоте».

Когда мы подойдём к политической стороне еврейского вопроса, мы увидим, что теолог, г-н Бауэр, даже в политике занят не политикой, а теологией.

А когда журнал «Deutsch-Französische Jahrbücher» выступил против бауэровской трактовки еврейского вопроса как «чисто религиозной», то речь шла специально о статье Бруно Бауэра в сборнике «Двадцать один лист из Швейцарии», озаглавленной:

«Способность современных евреев и христиан стать свободными».

Статья эта не имеет никакого отношения к старому «Просвещению». Она содержит в себе положительный взгляд г-на Бауэра на способность современных евреев к эмансипации, т. е. на возможность их эмансипации.

«Критика» говорит:

«Еврейский вопрос — вопрос религиозный».

Спрашивается, что такое религиозный вопрос и, в частности, что такое религиозный вопрос в настоящее время?

Теолог готов судить по внешней видимости и в религиозном вопросе усматривает религиозный вопрос. Но пусть «критика» вспомнит разъяснение, данное ею профессору Хинриксу, что политические интересы настоящего времени имеют общественное значение: о политических интересах, — говорила критика, — «не может быть больше речи».

С таким же правом журнал «Deutsch-Französische Jahrbücher» говорил критике: Религиозные вопросы дня имеют теперь общественное значение. О религиозных интересах как таковых не может быть больше речи. Только теолог способен ещё полагать, что речь идёт о религии как религии. Правда, журнал «Deutsch-Französische Jahrbücher» совершил при этом ту «ошибку», что он не пожелал успокоиться на слове «общественный», а представил характеристику действительного положения евреев в современном гражданском обществе. После того как еврейство было очищено от скрывавшей его сущность религиозной оболочки и вскрыто было его эмпирическое, земное, практическое ядро, оказалось возможным наметить ту практическую, действительно общественную форму, в которой теперь это ядро подлежит упразднению. Г-н же Бауэр успокаивается на том, что «религиозный вопрос» есть «вопрос религиозный».

Г-н Бауэр создаёт такую видимость, будто в «Deutsch-Französische Jahrbücher» отрицалось, что еврейский вопрос является также и религиозным вопросом. Отнюдь нет. Там было, напротив, показано, что г-н Бауэр понимает лишь религиозную сущность еврейства, но не светскую, реальную основу этой религиозной сущности. Он борется против религиозного сознания как против какого-то самостоятельного существа. Г-н Бауэр объясняет поэтому действительного еврея из еврейской религии, вместо того чтобы объяснить тайну еврейской религии из действительного еврея. Г-н Бауэр понимает поэтому еврея лишь постольку, поскольку еврей составляет непосредственный предмет теологии или поскольку еврей является теологом.

Г-н Бауэр не подозревает вследствие этого, что действительное, светское еврейство, а потому и религиозное еврейство, постоянно порождается теперешней грамсданской жизнью и находит своё высшее развитие в денежной системе. Он не мог подозревать этого, потому что знал еврейство не как звено действительного мира, а только как звено его мира — теологии; потому что он, как благочестивый, преданный богу человек, видел действительного еврея не в деятельном еврее будней, а в ханжеском еврее субботы. Для г-на Бауэра, как христиански-верующего теолога, всемирно-историческое значение еврейства должно было прекратиться в час рождения христианства. Он должен был поэтому повторить старый ортодоксальный взгляд, что еврейство сохранилось наперекор истории; а старый теологический предрассудок, будто еврейство существует лишь как подтверждение божеского проклятия, как наглядное доказательство христианского откровения, должен был возродиться у Бауэра в критически-теологической форме, согласно которой еврейство существует и существовало лишь как грубое религиозное сомнение в неземном происхождении христианства, т. е. как наглядное доказательство против христианского откровения.

В противоположность всему этому в «Deutsch-Französische Jahrbücher» доказывалось, что еврейство сохранилось и развилось благодаря истории, е истории и вместе с историей, но что это развитие можно увидеть не глазом теолога, а только глазом светского человека, не в религиозной теории, а только в торговой и промышленной практике. В «Deutsch-Französische Jahrbücher» было объяснено, почему практическое еврейство достигает завершённости лишь в завершённом христианском мире; более того, там было показано, что оно — не что иное, как завершённая практика самого христианского мира. Жизнь современного еврея объяснена была не его религией (словно религия — особая, самодовлеющая сущность); наоборот, живучесть еврейской религии была объяснена практическими основами гражданского общества, находящими себе фантастическое отражение в еврейской религии. Эмансипирование еврея в человека, или человеческая эмансипация от еврейства, выставлено было поэтому не специальной задачей еврея, как это было сделано г-ном Бауэром, а общей практической задачей современного мира, до мозга костей пропитанного еврейством. Доказано было, что задача преодоления еврейской сущности на самом деле есть задача упразднения еврейского духа гражданского общества, бесчеловечности современной жизненной практики, кульминационным пунктом которой является денежная система.

Г-н Бауэр, как истый, хотя и критический, теолог, или теологический критик, не мог подняться выше религиозной противоположности. В отношении евреев к христианскому миру он мог усмотреть лишь отношение еврейской религии к христианской религии. Он должен был даже критически восстановить религиозную противоположность между еврейской религией и христианской в виде противоположности между отношением еврея, с одной стороны, и отношением христианина, с другой, к критической религии — к атеизму, последней ступени теизма, негативному признанию бога. Он должен был, наконец, в своём теологическом фанатизме ограничить способность «современных евреев и христиан», т. е. современного мира, «стать свободными» их способностью постигнуть «критику» теологии и подвизаться на поприще этой «критики». Для ортодоксального теолога весь мир сводится к «религии и теологии». (С таким же успехом он мог бы свести мир к политике, политической экономии и т. д. и назвать теологию, например, небесной политической экономией, так как она есть учение о производстве, распределении, обмене и потреблении «духовного богатства» и небесных сокровищ!) Подобным же образом для радикального, критического теолога способность мира освободить себя сводится единственно к абстрактной способности критиковать «религию и теологию» как «религию и теологию». Единственно знакомая ему борьба—это борьба против религиозной ограниченности самосознания, критическая «чистота» и «бесконечность» которого в не меньшей степени представляют собой теологическую ограниченность.

Г-н Бауэр рассматривал, стало быть, религиозный и теологический вопрос религиозным и теологическим образом уже по одному тому, что он в «религиозном» вопросе современности видел «чисто религиозный» вопрос. Его «правильная постановка вопроса» заключалась только в том, что вопрос был поставлен в «правильное» положение по отношению к его «собственной способности» — отвечать!

Перейдём теперь к политической стороне еврейского вопроса.

Евреи (как и христиане) в некоторых государствах политически вполне эмансипированы. Евреи и христиане весьма далеки от того, чтобы быть эмансипированными в человеческом смысле. Должна, стало быть, существовать разница между политической и человеческой эмансипацией. Необходимо поэтому исследовать сущность политической эмансипации, т. е. сущность развитого современного государства. Напротив, те государства, которые ещё не могут политически эмансипировать евреев, в свою очередь должны быть оценены на основании сравнения с завершённым политическим государством и должны быть отнесены к разряду неразвитых государств.

Вот та точка зрения, которая должна была бы лечь в основу исследования вопроса о «политической эмансипации» евреев и с которой вопрос этот рассматривался в «Deutsch-Französische Jahrbücher».

Г-н Бауэр защищает «Еврейский вопрос» «критики» следующим образом:

«Евреям показывается, что они имели иллюзорное представление о том порядке, к которому они обращались с требованием свободы».

Г-н Бауэр в самом деле показал, что со стороны немецких евреев иллюзией было требовать участия в общественно-политической жизни в такой стране, где не существует никакой общественно-политической жизни, требовать политических прав там, где существуют только политические привилегии; По этому поводу г-ну Бауэру было показано, что и сам он, ничуть не менее евреев, проникнут «иллюзиями» насчёт «немецких политических порядков». А именно, он объяснял положение евреев в немецких государствах тем, что «христианское государство» не может политически эмансипировать евреев. Он искажал фактическое положение вещей, он конструировал государство привилегий, христианско-германское государство, в качестве абсолютного христианского государства. В противоположность этому ему было доказано, что политически завершённое, современное государство, не знающее никаких религиозных привилегий, есть также и завершённое христианское государство; что, стало быть, завершённое христианское государство не только может эмансипировать евреев, но и действительно эмансипировало их и по природе своей должно их эмансипировать.

«Евреям показывается... что они в сильнейшей степени проникнуты иллюзиями насчёт самих себя, когда они думают, что требуют свободы и признания свободной человечности, между тем как речь идёт и может идти только об особой привилегии, которой они добиваются для себя».

Свобода! Признание свободной человечности! Особая привилегия! Поучительные слова. Как с их помощью не обойти, в целях апологии, определённых вопросов!

Свобода? Речь шла о политической свободе. Г-ну Бауэру было показано, что, когда еврей требует свободы и тем не менее не хочет отказаться от своей религии, он «занимается политикой» и не ставит никаких условий, противоречащих политической свободе. Г-ну Бауэру было показано, что распадение человека на нерелигиозного гражданина государства и религиозное частное лицо отнюдь не противоречит политической эмансипации. Ему было показано, что, подобно тому как государство эмансипируется от религии, эмансипируясь от государственной религии и предоставляя религию самой себе в пределах гражданского общества, точно так же и отдельный человек политически эмансипируется от религии, относясь к ней уже не как к публичному, а как к своему частному делу. Наконец, было показано, что террористическое отношение французской революции к религии далеко не опровергает этого взгляда, а, напротив, подтверждает его.

Вместо того чтобы исследовать действительное отношение современного государства к религии, г-н Бауэр счёл нужным вообразить себе критическое государство — государство, которое есть не что иное, как раздутый в его фантазии до размеров государства критик теологии. Когда г-н Бауэр увязает в политике, он всегда снова отдаёт политику в плен своей вере, критической вере. В той мере, в какой он занимался государством, он всегда превращал его в аргумент против «противника», некритической религии и теологии. Государство служит у него исполнителем сердечных желаний критической теологии.

Когда г-н Бауэр впервые освободился от ортодоксальной, некритической теологии, политический авторитет занял у него место религиозного авторитета. Его вера в Иегову превратилась в веру в прусское государство. В книжке Бруно Бауэра «Евангелическая церковь в Пруссии» были возведены в абсолют не только прусское государство, но, что было вполне последовательно, также и прусский королевский дом. Однако на самом деле государство это вызывало у г-на Бауэра не политический интерес: заслуга этого государства в глазах «критики» заключалась, напротив, в упразднении религиозных догм при посредстве церковной унии и в полицейском преследовании диссидентских сект.

Политическое движение, начавшееся в 1840г., освободило г-на Бауэра от его консервативной политики и подняло его на один момент до либеральной политики. Но и тут политика была, собственно говоря, только предлогом для теологии. В произведении «Правое дело свободы и моё собственное дело» свободное государство является критиком теологического факультета в Бонне и аргументом против религии. В «Еврейском вопросе» главный интерес сосредоточивается на противоположности между государством и религией, так что критика политической эмансипации превращается в критику еврейской религии. В последнем политическом произведении Бауэра «Государство, религия и партия» выступает, наконец, наружу самое сокровенное сердечное желание критика, раздувшегося до размеров государства. Религия приносится в жертву государству, или, вернее, государство есть только средство дли того, чтобы покончить с противником «критики», с некритической религией и теологией. Наконец, после того как критика, благодаря распространившимся с 1843г. в Германии социалистическим идеям, освободилась, хотя только по видимости, от всякой политики, подобно тому как она, благодаря политическому движению после 1840г., освободилась от своей консервативной политики, - после этого она может, наконец, провозгласить свои писания против некритической теологии общественными и беспрепятственно заняться своей собственной критической теологией — противопоставлением духа массе, — равно как провозвещением пришествия критического спасителя и искупителя мира.

Вернёмся к нашей теме!

Признание свободной человечности? «Свободная человечность», признания которой евреи действительно добивались, а не только думали, что добиваются, есть та самая «свободная человечность», которая нашла своё классическое признание в так называемых всеобщих правах человека. Сам г-н Бауэр рассматривал стремление евреев добиться признания своей свободной человечности именно как их стремление к получению всеобщих прав человека.

В «Deutsch-Französische Jahrbücher» доказывалось г-ну Бауэру, что эта «свободная человечность» и её «признание» суть не что иное, как признание эгоистического гражданского индивидуума и необузданного движения духовных и материальных элементов, образующих содержание жизненного положения этого индивидуума, содержание современной гражданской жизни; что поэтому права человека не освобождают человека от религии, а только предоставляют ему свободу религии; что они не освобождают его от собственности, а предоставляют ему свободу собственности, не освобождают его от грязной погони за наживой, а только предоставляют ему свободу промысла.

Ему было показано, что признание прав человека современным государством имеет такой же смысл, как признание рабства античным государством. А именно, подобно тому как античное государство имело своей естественной основой рабство, точно так же современное государство имеет своей естественной основой гражданское общество, равно как и человека гражданского общества, т. е. независимого человека, связанного с другим человеком только узами частного интереса и бессознательной естественной необходимости, раба своего промысла и своей собственной, а равно и чужой своекорыстной потребности. Современное государство признало эту свою естественную основу как таковую во всеобщих правах человека. Оно не создало её. Будучи продуктом гражданского общества, в силу собственного своего развития вынужденного вырваться из старых политических оков, современное государство, со своей стороны, признало путём провозглашения прав человека своё собственное материнское лоно и свою собственную основу. Политическая эмансипация евреев и предоставление им прав человека» — это, стало быть, такой акт, в котором обе стороны взаимно обусловливают друг друга. Г-н Риссер правильно толкует смысл стремления евреев добиться признания свободной человечности, когда он говорит, между прочим, о свободе хождения, жительства, передвижения, промысла и т. п. Все эти проявления «свободной человечности» весьма определённо признаны таковыми во французской Декларации прав человека. Еврей имеет тем большее право на признание своей «свободной человечности», что «свободное гражданское общество» носит насквозь коммерческий, еврейский характер и еврей наперёд уже является его необходимым членом. Далее, в «Deutsch-Französisehe Jahrbücher» было показано, почему член гражданского общества именуется «человеком» par excellence и почему права человека называются «прирождёнными правами». «Критика» не сумела сказать о правах человека ничего более критического, чем то, что права эти не прирождены, а возникли историческим путём, что было сказано уже Гегелем. Наконец, её утверждению, что евреи и христиане — для того чтобы предоставить другим и получить самим всеобщие права человека — должны пожертвовать привилегией веры (критический теолог толкует все вещи с точки зрения своей единственной навязчивой идеи), был специально противопоставлен тот факт, фигурирующий во всех некритических декларациях прав человека, что право верить во что угодно, право отправлять культ любой религии весьма определённо признано как всеобщее право человека. Кроме того «критика» должна была бы знать, что предлогом к разгрому партии Эбера послужило главным образом приписанное ей покушение на права человека ввиду её посягательства на свободу религии и что при позднейшем восстановлении свободы культа точно таким же образом ссылались на права человека.

«Что касается политической сущности, то критика проследила ей противоречия вплоть до того пункта, где противоречие между теорией и практикой вот уже 50 лет как было разработано наиболее основательным образом, — вплоть до французской представительной системы, в которой свобода теории опровергается практикой, а свобода практической жизни тщетно ищет своего выражения в теории.

После того как была вскрыта ещё и основная иллюзия, необходимо было бы показать, что обнаруженное критикой противоречие в дебатах французской палаты, противоречие между свободной теорией и практическим значением привилегий, между законодательным освящением привилегий и таким публичноправовым состоянием, где эгоизм чистого индивидуума старается овладеть привилегированной замкнутостью, — что это противоречие есть всеобщее противоречие в этой области».

Противоречие, открытое критикой в дебатах французской палаты, было не чем иным, как противоречием конституционализма. Если бы критика поняла его как всеобщее противоречие, она поняла бы общее противоречие конституционализма. Если бы она пошла ещё дальше, чем она «должна была бы», по её мнению, пойти, а именно — если бы она дошла до мысли об упразднении этого всеобщего противоречия, то она пришла бы от конституционной монархии прямо к демократическому представительному государству, к завершённому современному государству. Будучи весьма далёкой от того, чтобы критически проанализировать сущность политической эмансипации и раскрыть её отношение к человеческой сущности, критика пришла бы только к факту политической эмансипации, к развитому современному государству, т. е. пришла бы только к тому пункту, где существование современного государства соответствует его сущности, где поэтому могут быть наблюдаемы и охарактеризованы не только относительные, но и абсолютные, образующие его сущность, пороки.

Цитированное выше «критическое» место тем более ценно, чем более оно со всей очевидностью доказывает, что в тот самый момент, когда критика считает себя решительно возвысившейся над «политической сущностью», она, напротив, стоит гораздо ниже этой сущности, всё ещё продолжает искать в политической сущности разрешения своих противоречий и всё ещё упорствует в своём полном непонимании современного государственного принципа.

Критика противопоставляет «свободной теории» — «практическое значение привилегий» и «законодательному освящению привилегий» — «публичноправовое состояние».

Чтобы не истолковать ложно мнение критики, восстановим в памяти открытое ею противоречие в дебатах французской палаты, то самое противоречие, которое «должно было бы быть понято» как всеобщее противоречие. Речь шла, между прочим, о том, чтобы установить один день в неделю, в который дети должны быть освобождены от работы. В качестве такого дня было предложено воскресенье. Один депутат в ответ на это внёс предложение опустить в законе упоминание о воскресном дне, рассматривая такое упоминание как неконституционное. Министр Мартен (дю Нор) увидел в этом предложении попытку провозгласить, что христианство прекратило своё существование. Г-н Кремьё от имени французских евреев заявил, что евреи, из уважения к религии громадного большинства французов, ничего не имеют против упоминания о воскресном дне. Итак, согласно свободной теории евреи и христиане равны, согласно же этой практике христиане обладают привилегией по сравнению с евреями, ибо иначе каким образом могло христианское воскресенье найти себе место в законе, предназначенном для всех французов? И разве еврейская суббота не имела такого же права и т. д.? Или же бывает и так, что в практической французской жизни еврей на деле не страдает от христианских привилегий, но закон не осмеливается открыто признать это практическое равенство. Таковы все противоречия политической сущности, приводимые г-ном Бауэром в «Еврейском вопросе», противоречия конституционализма, который вообще представляет собой противоречие между современ­ным представительным государством и старым государством привилегий.

Г-н Бауэр делает весьма основательный промах, полагая, что пониманием и критикой этого противоречия, как «всеобщего» противоречия, он восходит от политической сущности к сущности человеческой. Такое понимание этого противоречия означало бы лишь восхождение от половинчатой политической эмансипации к полной политической эмансипации, от конституционной монархии к демократическому представительному государству.

Г-н Бауэр полагает, что, упраздняя привилегию, он упраздняет предмет привилегии. По поводу заявления г-на Мартена (дю Нора) он замечает:

«Нет вообще больше религии, раз нет никакой привилегированной религии. Отнимите у религии её дух исключительности, — и религия перестанет существовать».

Промышленная деятельность не уничтожается уничтожением привилегий ремёсел, цехов и корпораций; напротив, только после уничтожения этих привилегий начинает развиваться настоящая промышленность. Земельная собственность не уничтожается уничтожением привилегий землевладения; напротив, только после уничтожения привилегий земельной собственности начинается её универсальное движение путём свободного парцеллирования и свободного отчуждения. Торговля не уничтожается уничтожением торговых привилегий; напротив, только в свободной торговле она получает своё истинное осуществление. Точно таким же образом и религия развёртывается во всей своей практической универсальности лишь там, где нет никакой привилегированной религии (вспомним о Североамериканских Штатах).

Основу современного «публичноправового состояния», основу современного развитого государства составляет не такое общество, где господствуют привилегии, как думает критика, а такое общество, где привилегии упразднены и уничтожены, развитое гражданское общество, в котором находят себе свободный простор жизненные элементы, ещё скованные политически при господстве привилегий. Никакая «привилегированная замкнутость» не противостоит здесь ни другой замкнутости, ни публичноправовому состоянию. Свободная промышленность и свободная торговля упраздняют привилегированную замкнутость, а тем самым и борьбу привилегированных замкнутостей между собой; наоборот, на место привилегий, которые отделяют людей от общественного целого, но в то же время сплачивают их в какую-нибудь меньшую по размерам исключительную корпорацию, — они ставят человека, освобождённого от привилегий и уже не связанного с другим человеком хотя бы видимостью общих уз, и порождают всеобщую борьбу человека против человека, индивидуума против индивидуума. Таким же точно образом и всё гражданское общество есть эта война отделённых друг от друга уже только своей индивидуальностью индивидуумов друг против друга и всеобщее необузданное движение освобождённых от оков привилегий стихийных жизненных сил. Противоположность демократического представительного государства и гражданского общества есть завершение классической противоположности публичноправового союза и рабства. В современном мире каждый человек одновременно — член рабского строя и публичноправового союза. Именно рабство гражданского общества по своей видимости есть величайшая свобода, потому что оно кажется завершённой формой независимости индивидуума, который принимает необузданное, не связанное больше ни общими узами, ни человеком, движение своих отчуждённых жизненных элементов, как, например, собственности, промышленности, религии и т. д., за свою собственную свободу, между тем как оно, наоборот, представляет собой его завершённое рабство и полную противоположность человечности. На место привилегии здесь стало право.

Итак, только здесь, где не существует никакого противоречия между свободной теорией и практическим значением привилегий, где, наоборот, «свободной теории» соответствует практическое уничтожение привилегий, свободная промышленность, свободная торговля и т. д., где публичноправовому состоянию не противостоит никакая привилегированная замкнутость, где упразднено обнаруженное критикой противоречие, —только здесь имеется налицо завершённое современное государство.

Здесь царит закон, как раз противоположный тому, который г-н Бауэр, в полном согласии с г-ном Мартеном (дю Нором), провозглашает по поводу дебатов во французской палате:

«Точно так же как г-н Мартен (дю Нор) истолковал предложение опустить в законе упоминание о воскресном дне как предложение возвестить, что христианство прекратило своё существование, с таким же правом, — а это право совершенно обосновано, — декларация о том, что закон о субботе не имеет больше обязательной силы для евреев, была бы провозглашением прекращения существования иудейства».

В развитом современном государстве дело обстоит как раз наоборот. Государство провозглашает, что религия, как и прочие элементы гражданской жизни, начинает существовать в своём полном объёме лишь с того момента, когда оно объявляет их неполитическими и поэтому предоставляет их самим себе. Прекращению их политического бытия, как, например, прекращению политического бытия собственности путём уничтожения избирательного ценза, политическому упразднению религии путём упразднения государственной церкви, — именно этому провозглашению их политической смерти соответствует колоссальное развитие жизни этих элементов, которая отныне беспрепятственно подчиняется своим собственным законам и развёртывается во всю ширь.

Анархия есть закон гражданского общества, эмансипированного от расчленяющих общество привилегий, а анархия гражданского общества составляет основу современного публичноправового состояния, равно как публичноправовое состояние, со своей стороны, является гарантией этой анархии. Поскольку и в какой степени они противоположны друг другу, постольку и в той же степени они друг друга обусловливают.

Из всего этого можно видеть, насколько критика способна усвоить «новое». Если же мы решим не выходить за пределы «чистой критики», то у нас возникнет вопрос: почему же она, открыв вышеуказанное противоречие в дебатах французской палаты, не постаралась постигнуть его как всеобщее противоречие, что, по её собственному мнению, «должно было бы» случиться?

«Но шаг этот был тогда невозможен, — не только потому... не только потому... но и потому, что критика была невозможна без этого последнего остатка внутренней переплетённости со своей противоположностью, и потому, что без этого она не могла бы прийти к тому пункту, откуда оставалось ещё сделать один только шаг».

Было невозможно... потому что... было невозможно! Критика уверяет к тому же, что невозможен был роковой «один шаг», необходимый для того, «чтобы можно было прийти к тому пункту, откуда оставалось ещё сделать один только шаг». Кто же станет оспаривать это? Чтобы прийти к пункту, откуда остаётся ещё только сделать «один шаг», абсолютно невозможно сделать ещё тот «один шаг», который должен вывести нас за пункт, позади которого остаётся ещё «один шаг».

Всё хорошо, что хорошо кончается! В заключение своего сражения с массой, враждебной «Еврейскому вопросу» г-на Бауэра, критика сознаётся, что её понимание «прав человека», её «оценка религии в эпоху французской революции», та «свободная политическая сущность, на которую она иногда указывала в заключение своих рассуждений», одним словом, вся «эпоха французской революции была для критики не более и не менее как символом, — стало быть, не эпохой рево­люционных опытов французов в точном и прозаическом смысле, — символом, а значит и не больше как фантастическим выражением для тех образов, которые критика видела перед собой в конце». Мы не станем отнимать у критики утешения, что если она и грешила политически, то это всегда имело место только в «заключение» и в «конце» её работ. Один известный пьяница имел обыкновение утешать себя тем, что он никогда не бывал пьян раньше полуночи.

На территории «еврейского вопроса» критика бесепорно отвоёвывала у врага всё большее и большее пространство. В №1 «еврейского вопроса» взятое г-ном Бауэром под свою защиту произведение критики было ещё абсолютным и раскрывало «истинное» и «всеобщее» значение «еврейского вопроса». В №2 критика «не хотела и не имела права» выйти за пределы критики. В №3 она должна была бы сделать ещё «один шаг», но он был «невозможен»... потому что... был «невозможен». Не её «хотение и правомочие», а то обстоятельство, что она запуталась в сетях своей «противоположности», помешало ей сделать этот «один шаг». Она весьма охотно перескочила бы через последний барьер, но, к несчастью, к её критическим сапогам-скороходам прилип последний остаток массы.

с) Критическое Сражение с Французской Революцией

Ограниченность массы вынудила «дух», критику, г-на Бауэра принять французскую революцию не за эпоху революционных опытов французов в «прозаическом смысле», а «только» за «символ и фантастическое выражение» его собственных критических химер. Критика кается в своём «промахе», подвергая революцию новому исследованию. Вместе с тем она наказывает соблазнителя своей невинности, «массу», сообщая последней результаты этого «нового исследования».

«Французская революция была экспериментом, который всецело еще принадлежал к XVIII веку».

Что эксперимент XVIII века, каким была французская революция, есть всецело ещё эксперимент XVIII века, а не, скажем, эксперимент XIX века, — эта хронологическая истина, казалось бы, «всецело ещё» принадлежит к числу тех истин, которые «с самого начала сами собой понятны». Но на языке критики, чувствующей большое предубеждение против истин, «ясных, как день», такая хронологическая истина называется «исследованием» и, естественно, находит себе место в «новом исследовании революции».

«Идеи, порождённые французской революцией, не выводили, однако, за пределы того порядка, который она хотела насильственно ниспровергнуть».

Идеи никогда не могут выводить за пределы старого мирового порядка: во всех случаях они могут выводить только за пределы идей старого мирового порядка. Идеи вообще ничего не могут осуществить. Для осуществления идей требуются люди, которые должны употребить практическую силу. Таким образом, в своём буквальном смысле приведённое критическое положение опять-таки представляет собой такую истину, которая сама собой понятна, т. е. опять-таки «исследование».

Не затронутая этим исследованием, французская революция породила идеи, выводящие за пределы идей всего старого мирового порядка. Революционное движение, которое началось в 1789г. в Cercle social, которое в середине своего пути имело своими главными представителями Леклерка и Ру и, наконец, потерпело на время поражение вместе с заговором Бабёфа, — движение это породило коммунистическую идею, которая после революции 1830г. снова введена была во Франции другом Вабёфа, Буонарроти. Эта идея, при последовательной её разработке, есть идея нового мирового порядка.

«После того как революция упразднила поэтому» (!) «феодальные перегородки внутри народной жизни, она вынуждена была удовлетворить чистый эгоизм нации и даже разжечь его; с другой же стороны, она вынуждена была обуздать этот эгоизм при посредстве его необходимого до­полнения, признания верховного существа, этого высшего подтверждения всеобщего государственного порядка, который должен сцеплять между собой отдельные эгоистические атомы».

Эгоизм нации есть стихийный эгоизм всеобщего государственного порядка в противоположность эгоизму феодальных сословий. Верховное существо представляет собой высшее подтверждение всеобщего государственного порядка, а стало быть — и нации. Верховное существо должно, тем не менее, обуздывать эгоизм нации, т. е. эгоизм всеобщего государственного порядка! Поистине критическая задача — обуздывать эгоизм путём его подтверждения и, вдобавок, религиозного подтверждения, т. е. путём признания его сверхчеловеческим и потому освобождённым от человеческой узды существом! Творцы верховного существа ничего не знали об этом своём критическом намерении.

Г-н Бюше[Buchez] , по мнению которого национальный фанатизм опирается на фанатизм религиозный, лучше понимает своего героя Робеспьера.

Национализм привёл к крушению Рим и Грецию. Критика не говорит, следовательно, ничего специфического о французской революции, когда она утверждает, что национализм привёл к крушению революции. Точно так же она ничего пе говорит о нации, определяя эгоизм последней как чистый эгоизм. Этот чистый эгоизм оказывается, напротив, очень тёмным, отягощенным плотью и кровью, стихийно-грубым эгоизмом, если его сравнить, например, с чистым эгоизмом фихтевского «я». Если же его чистота только относительна, в противоположность эгоизму феодальных сословий, то не было надобности ни в каком «новом исследовании революции», чтобы обнаружить, что эгоизм, имеющий своим содержанием нацию, является более общим или более чистым, чем тот эгоизм, который имеет своим содержанием какое-нибудь особое сословие и какую-нибудь особую корпорацию.

Разъяснения критики относительно всеобщего государственного порядка не менее поучительны. Они ограничиваются утверждением, что всеобщий государственный порядок должен сцеплять между собой отдельные эгоистические атомы.

Выражаясь точно и прозаически, члены гражданского общества вовсе не атомы. Характерное свойство атома состоит в том, что он не обладает никакими свойствами и поэтому не связан никаким необходимо обусловленным его собственной природой соотношением с другими, вне его находящимися существами. Атом лишён потребностей, он есть нечто самодовлеющее; мир вне его — абсолютная пустота, т. е. лишён всякого содержания, всякого смысла, всякого значения именно потому, что атом обладает внутри самого себя всей полнотой существующего. Пусть эгоистический индивидуум гражданского общества в своём нечувственном представлении и безжизненной абстракции воображает себя атомом, т. е. не стоящим в отношении к чему бы то ни было, самодовлеющим, лишённым потребностей, абсолютно полным, блаженным существом. Нечестивой чувственной действительности и дела нет до его воображения. Каждое из его чувств заставляет его верить в существование мира и других индивидуумов вне его, и даже его грешный желудок ежедневно напоминает ему о том, что мир вне его не пуст, а, напротив, есть то, что, собственно, его наполняет. Каждое деятельное проявление его существа, каждое его свойство, каждое его жизненное стремление становится потребностью, нуждой, которая делает его себялюбие любовью к другим вещам и другим людям, находящимся вне его. А так как потребность одного индивидуума не имеет для другого эгоистического индивидуума, обладающего средствами для удовлетворения этой потребности, никакого само собой разумеющегося смысла, т. е. не находится ни в какой непосредственной связи с удовлетворением потребности, то каждый индивидуум должен создать эту связь, становясь в свою очередь сводником между чужой потребностью и предметами этой потребности. Таким образом, естественная необходимость, свойства человеческого существа, в каком бы отчуждённом виде они ни выступали, интерес, — вот что сцепляет друг с другом членов гражданского общества. Реальной связью между ними является не политическая, а гражданская жизнь. Не государство, стало быть, сцепляет между собой атомы гражданского общества, а именно то обстоятельство, что они атомы только в представлении, на небе своего воображения, а в действительности — существа, сильнейшим образом отличающиеся от атомов, что они не божественные эгоисты, а эгоистические люди. Только политическое суеверие способно ещё воображать в наше время, что государство должно скреплять гражданскую жизнь, между тем как в действительности, наоборот, гражданская жизнь скрепляет государство.

«Величественная идея Робеспьера и Сен-Жюста создать «свободный народ», который жил бы исключительно по правилам справедливости и добродетели, — см., например, доклад Сен-Жюста о преступлениях Дантона и другой его доклад об общей полиции, — могла держаться в течение некоторого времени исключительно благодаря террору и была противоречием, на которое низкие и себялюбивые элементы народной сущности реагировали в такой степени трусливо и коварно, как только и можно было ждать от них».

Насколько абсолютно пуста эта абсолютно-критическая фраза, характеризующая «свободный народ» как «противоречие», на которое должны реагировать элементы «народной сущности», можно видеть из того, что, по мысли Робеспьера и Сен-Жюста, свобода, справедливость, добродетель могут быть, напротив, только жизненными проявлениями «народа» и только свойствами «народной сущности». Робеспьер и Сен-Жюст весьма определённо говорят об античных, присущих только «народной сущности», «свободе, справедливости, добродетели». Спартанцы, афиняне, римляне в эпоху своего величия — «свободные, справедливые, добродетельные народы».

«Каков», — спрашивает Робеспьер в своей речи о принципах общественной морали (заседание Конвента от 5 февраля 1794г.), — «каков основной принцип демократического, или народного, правления? Добродетель. Я говорю об общественной добродетели, которая совершила такие чудеса в Греции и Риме и которая совершит ещё более достойные изумления чудеса в республиканской Франции. Я говорю о добродетели, которая есть не что иное, как любовь к отечеству и его законам».

Вслед за тем Робеспьер специально называет афинян и спартанцев «свободными народами». Он беспрестанно воскрешает в памяти слушателей античную «народную сущность» и приводит имена как её героев, так и её губителей: Ликурга, Демосфена, Мильтиада, Аристида, Брута — и Каталины, Цезаря, Клодия, Пизона.

В своём докладе об аресте Дантона (на этот доклад ссылается критика) Сен-Жюст весьма определённо заявляет:

«Мир опустел после римлян, и только воспоминание о них наполняет его содержанием и пророчествует ещё о свободе».

Его обвинение на античный манер направлено против Дантона как против нового Катилины.

В другом докладе Сен-Жюста (об общей полиции) республиканец изображается совершенно в античном духе — непреклонным, скромным, простым и т. д. Полиция, по существу своему, должна стать учреждением, соответствующим римской цензуре. Он приводит имена Кодра, Ликурга, Цезаря, Катона, Катилины, Брута, Антония, Кассия. Под конец Сен-Жюст характеризует «свободу, справедливость, добродетель», которых он требует, одним-единственным словом, говоря:

«Революционеры должны стать римлянами».

Робеспьер, Сен-Жюст и их партия погибли потому, что они смешали античную реалистически-демократическую республику, основанную на действительном рабстве, с современным спиритуалистически-демократическим представительным государством, основаннымна эмансипированном рабстве, на буржуазном обществе. Какое колоссальное заблуждение — быть вынужденными признать и санкционировать в правах человека современное буржуазное общество, общество промышленности, всеобщей конкуренции, свободно преследующих свои цели частных интересов, анархии, самоотчуждённой природной и духовной индивидуальности, — быть вынужденными признать и санкционировать всё это и вместе с тем желать аннулировать вслед за тем в лице отдельных индивидуумов жизненные проявления этого общества и в то же время желать построить по античному образцу политическую верхушку этого общества!

Заблуждение это представляется трагическим, когда Сен-Жюст, в день своей казни, указывая на висящую в зале Кон-сьержери большую доску с «Декларацией прав человека», с гордым чувством собственного достоинства произносит: «А всё-таки создал это я». Именно на этой доске провозглашались права человека, которой в такой же мере не может быть человеком античной республики, в какой его экономические и промышленные отношения не являются античными.

Здесь не место исторически оправдывать заблуждение террористов.

«После падения Робеспьера политическое просвещение и движение стали быстро приближаться к тому пункту, где они сделались добычей Наполеона, который вскоре после 18 брюмера мог сказать: «С моими префектами, жандармами и попами я могу сделать с Францией всё, что хочу»».

Грешная история, напротив, сообщает: После падения Робеспьера впервые начинается прозаическое осуществление политического просвещения, которое раньше хотело превзойти само себя и ударялось в фантастику. Революция освободила буржуазное общество от феодальных оков и официально признала его, как ни старался терроризм принести это общество в жертву антично-политическому строю жизни. При Директории стремительно вырывается наружу и бьёт ключом настоящая жизнь буржуазного общества. Буря и натиск по части создания торговых и промышленных предприятий, страсть к обогащению, сутолока новой буржуазной жизни, где на первых порах наслаждение этой жизнью принимает дерзкий, легкомысленный, фривольный и опьяняющий характер; действительное просвещение французской земли, феодальная структура которой была, разбита молотом революции и которую многочисленные новые собственники, в первых порывах лихо­радочной деятельности, подвергли теперь всесторонней обработке; первые движения освободившейся промышленности, — таковы некоторые из проявлений жизни только что народивщвгося буржуазного общества. Буржуазное общество находит своего действительного представителя в буржуазии. Буржуазия начинает, таким образом, своё господство. Права .человека перестают существовать исключительно только в теории.

Не революционное движение вообще сделалось 18 брюмера добычей Наполеона, как думает критика, принимая на веру слова какого-нибудь г-на фон Роттека или Велькера; добычей Наполеона стала либеральная буржуазия. Стоит только почитать речи тогдашних законодателей, чтобы убедиться в этом. Читая эти речи, получаешь впечатление, словно ты перенесён из Национального конвента в какую-нибудь теперешнюю палату депутатов.

Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашённого той же революцией буржуазного общества и его политики. Правда, Наполеон понимал уже истинную сущность современного государства; он уже понимал, что государство это имеет своей основой беспрепятственное развитие буржуазного общества, свободное движение частных интересов и т. д. Он решился признать эту основу и взять её под свою защиту. Он не был мечтательным террористом. Но в то же время Наполеон рассматривал ещё государство как самоцель, а гражданскую жизнь исключительно лишь как казначея и своего подчинённого, который не вправе иметь свою собственную волю. Он завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну. Он. удовлетворил до полного насыщения эгоизм французской нации, но требовал также, чтобы дела буржуазии, наслаждения, богатство и т. д. приносились в жертву всякий раз, когда это диктовалось политической целью завоевания. Деспотически подавляя либерализм буржуазного общества — политический идеализм его повседневной практики, — он не щадил равным образом и его существеннейших материальных интересов, торговли и промышленности, как только они приходили в столкновение с его, Наполеона, политическими интересами. Его презрение к промышленным дельцам было дополнением к его презрению к идеологам. И в области внутренней политики он боролся против буржуазного общества как против противника государства, олицетворённого в нём, Наполеоне, всё ещё в качестве абсолютной самоцели. Так, например, он заявил в государственном совете, что не потерпит, чтобы владельцы обширных земельных угодий по произволу возделывали или не возделывали их. Тот же смысл имел и его план — путём передачи в руки государства гужевого транспорта подчинить торговлю государству. Французские купцы подготовили то событие, которое впервые потрясло могущество Наполеона. Парижские биржевики путём искусственно созданного голода заставили Наполеона отложить русский поход почти на два месяца и таким образом перенести его на слишком позднее время года.

Если в лице Наполеона либеральная буржуазия ещё раз столкнулась с революционным терроризмом, то в лице Бурбонов, Реставрации, она ещё раз столкнулась с контрреволюцией. Наконец, в 1830г. она осуществила свои желания 1789г., с той только разницей, что её политическое просвещение теперь было завершено, что она не видела больше в конституционном представительном государстве идеала государства, не думала больше, что, добиваясь конституционного представительного государства, она стремится к спасению мира и к достижению общечеловеческих целей, а, напротив, рассматривала это государство как официальное выражение своей исключительной власти и как политическое признание своих особых интересов.

Жизненная история французской революции, ведущей своё летосчисление с 1789г., не закончилась ещё 1830 годом, когда одержал победу один из её моментов, обогащенный теперь сознанием своего социального значения.

d) Критическое Сражение с Францнзским Материализм

«Спинозизм господствовал в XVIII веке как в своей позднейшей фран­цузской разновидности, сделавшей материю субстанцией, так и в деизме, давшем материи более духовное наименование... Французская школа Спинозы и сторонники деизма были лишь двумя сектами, которые вели между собой спор об истинном смысле системы Спинозы... Простая судьба обрекла это Просвещение на гибель — оно растворилось в романтике, после того как вынуждено было отдаться в плен реакции, начавшейся со времени французского движения».

Так говорит критика.

Мы противопоставим в кратких чертах критической истории французского материализма его земную массовидную историю. Мы почтительнейшим образом признаем бездну, отделяющую историю, как она происходила в действительности, от истории, как она происходит по декрету «абсолютной критики», в одинаковой мере созидающей как новое, так и старое. Наконец, повинуясь предписаниям критики, мы сделаем «предметом настойчивого исследования» вопросы: «почему?», «откуда?» и «куда?» критической истории.

«Выражаясь точно и прозаически», французское Просвещение XVIII века и в особенности французский материализм были борьбой не только против существующих политических учреждений, а вместе с тем против существующей религии и теологии, но и открытой, ясно выраженной борьбой против метафизики XVII века и против всякой метафизики, особенно против метафизики Декарта, Малъбранша, Спинозы и Лейбница. Философия была противопоставлена метафизике, подобно тому как Фейербах при своём первом решительном выступлении против Гегеля противопоставил трезвую философию пьяной спекуляции. Метафизика XVII века, побитая французским Просвещением и в особенности французским материализмом XVIII века, пережила свою победоносную и содержательную реставрацию в немецкой философии и особенно в спекулятивной немецкой философии XIX века. После того как Гегель гениально соединил её со всей последующей метафизикой и немецким идеализмом и основал метафизическое универсальное царство, наступлению на теологию снова, как и в XVIII веке, соответствовало наступление на спекулятивную метафизику и на всякую метафизику вообще. Она будет навсегда побеждена материализмом, достигшим теперь благодаря работе самой спекуляции своего завершения и совпадающим с гуманизмом. А подобно тому как Фейербах явился выразителем материализма, совпадающего с гуманизмом, в теоретической области, французский и английский социализм и коммунизм явились выразителями этого материализма в практической области.

«Выражаясь точно и прозаически», существуют два направления французского материализма: одно ведёт своё происхождение от Декарта, другое — от Локка. Последнее направление материализма составляет, по преимуществу, французский образовательный элемент и ведёт прямо к социализму. Первый, механистический материализм вливается во французское естествознание в собственном смысле слова. В ходе развития оба направления перекрещиваются. Нам нет надобности входить в подробное рассмотрение французского материализма, ведущего своё происхождение непосредственно от Декарта; точно так, же нам незачем останавливаться на французской школе Ньютона и на развитии французского естествознания вообще.

Заметим поэтому лишь следующее:

В своей физике Декарт наделил материю самостоятельной творческой силой и механическое движение рассматривал как проявление жизни материи. Он совершенно отделил свою физику от своей метафизики, В границах его физики материя представляет собой единственную субстанцию, единственное основание бытия и познания.

Заметим поэтому лишь следующее:

В своей физике Декарт наделил материю самостоятельной творческой силой и механическое движение рассматривал как проявление жизни материи. Он совершенно отделил свою физику от своей метафизики, В границах его физики материя представляет собой единственную субстанцию, единственное основание бытия и познания.

Механистический французский материализм примкнул к физике Декарта в противоположность его метафизике. Его ученики были по профессии антиметафизики, а именно — физики.

Врач Леруа кладёт начало этой школе, в лице врача Кабаниса она достигает своего кульминационного пункта, врач Ламетри является её центром. Декарт был ещё жив, когда Леруа перенёс декартовскую конструкцию животного на человека (нечто подобное в XVIII веке сделал Ламетри) и объявил душу модусом тела, а идеимеханическими движениями. Леруа думал даже, что Декарт скрыл своё истинное мнение. Декарт протестовал. В конце XVIII века Кабанис завершил картезианский материализм в своей книге «Соотношение физического и духовного в человеке».

Картезианский материализм существует ещё и поныне во Франции. Значительных успехов он достиг в механистическом естествознании, которое менее всего можно, «выражаясь точно и прозаически», упрекнуть в романтике.

Метафизика XVII века, главным представителем которой во Франции был Декарт, имела со дня своего рождения своим антагонистом материализм. Материализм выступил против Декарта в лице Гассенди, восстановившего эпикурейский материализм. Французский и английский материализм всегда сохранял тесную связь с Демокритом и Эпикуром. Другого противника картезианская метафизика встретила в лице английского материалиста Гоббса. Гассенди и Гоббс победили свою противницу спустя долгое время после своей смерти, в то самое время, когда она официально господствовала уже во всех французских школах.

Вольтер заметил, что равнодушие французов XVIII века к спорам иезуитов с янсенистами вызвано было не столько философией, сколько финансовыми спекуляциями Ло. И в самом деле, низвержение метафизики XVII века может быть объяснено влиянием материалистической теории XVIII века лишь постольку, поскольку само это теоретическое движение находит себе объяснение в практическом характере тогдашней французской жизни. Жизнь эта была направлена на непосредственную действительность, на мирское наслаждение и мирские интересы, на земной мир. Её антитеологической, антиметафизической, материалистической практике должны были соответ­ствовать антитеологические, антиметафизические, материалистические теории. Метафизика практически потеряла всякое доверие. Нам необходимо здесь в кратких чертах отметить лишь теоретический ход этой эволюции.

Метафизика XVII века ещё заключала в себе положительное, земное содержание (вспомним Декарта, Лейбница и др.). Она делала открытия в математике, физике и других точных науках, которые казались неразрывно связанными с нею. Но уже в начале XVIII века эта мнимая связь была уничтожена. Положительные науки отделились от метафизики и отмежевали себе самостоятельные области. Всё богатство метафизики ограничивалось теперь только мысленными сущностями и боже­ственными предметами, и это как раз в такое время, когда реаль­ные сущности и земные вещи начали сосредоточивать на себе весь интерес. Метафизика стала плоской. В том самом году, когда скончались последние крупные французские метафизики XVII века, Мальбранш и Арно, родились Гельвеции и Кондилъяк.

Человеком, теоретически подорвавшим всякое доверие к метафизике XVII века и ко всякой метафизике вообще, был Пьер Вейлъ. Его оружием был скептицизм, выкованный из волшебных формул самой метафизики. Он сам исходил на первых порах из картезианской метафизики. Подобно тому как Фейербаха борьба против спекулятивной теологии толкнула на борьбу против спекулятивной философии именно потому, что он увидел в спекуляции последнюю опору теологии и вынужден был заставить теологов вернуться обратно от мнимой науки к грубой, отталкивающей вере, точно так же религиозное сомне­ние привело Бейля к сомнению в метафизике, служившей опорой для этой веры. Он подверг поэтому критике всё историческое развитие метафизики. Он стал её историком, для того чтобы написать историю её смерти. Он опровергал главным образом Спинозу и Лейбница.

Пьер Вейлъ не только разрушил метафизику с помощью скептицизма, подготовив тем самым почву для усвоения материализма и философии здравого смысла во Франции. Он возвестил появление атеистического общества, которому вскоре суждено было начать существовать, посредством доказательства того, что возможно существование общества, состоящего из одних только атеистов, что атеист может быть почтенным человеком, что человека унижает не атеизм, а суеверие и идолопоклонство.

По выражению одного французского писателя, Пьер Бейль был «последним метафизиком в смысле XVII века и первым философом в смысле XVIII века».

Кроме отрицательного опровержения теологии и метафизики XVII века необходима была ещё положительная антиметафизическая система. Чувствовалась необходимость в такой книге, которая привела бы в систему тогдашнюю жизненную практику и дала бы ей теоретическое обоснование. Сочинение Локка о происхождении человеческого разума очень кстати явилось с того берега Ла-Манша. Оно встречено было с энтузиазмом, как давно и страстно ожидаемый гость.

Спрашивается: не был ли Локк учеником Спинозы? «Грешная» история может на это ответить:

Материализм — прирождённый сын Великобритании. Уже её схоластик Дуне Скот спрашивал себя: «не способна ли материя мыслить?»

Чтобы сделать возможным такое чудо, он прибегал к всемогуществу божьему, т. е. он заставлял самоё теологию проповедовать материализм. Кроме того он был номиналистом. Номинализм был одним из главных элементов у английских материалистов и вообще является первым выражением материализма.

Настоящий родоначальник английского материализма и всей современной экспериментирующей науки — это Бэкон. Естествознание является в его глазах истинной наукой, а физика, опирающаяся на чувственный опыт, — важнейшей частью естествознания. Анаксагор с его гомеомериями и Демокрит с его атомами часто приводятся им как авторитеты. Согласно его учению, чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания. Наука есть опытная наука и состоит в применении рационального метода к чувственным данным. Индукция, анализ, сравнение, наблюдение, эксперимент суть главные условия рационального метода. Первым и самым важным из прирождённых свойств материи является движение, — не только как механическое и математическое движение, но ещё больше как стремление, жизненный дух, напряжение, или, употребляя выражение Якоба Бёме, мука [Qual] материи. Первичные формы материи суть живые, индивидуализирующие, внутренне присущие ей, создающие специфические различия сущностные силы.

У Бэкона, как первого своего творца, материализм таит ещё в себе в наивной форме зародыши всестороннего развития.

Материя улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человеку. Само же учение, изложенное в форме афоризмов, ещё кишит, напротив, теологическими непоследовательностями.

В своём дальнейшем развитии материализм становится односторонним. Гоббс является систематиком бэконовского материализма. Чувственность теряет свои яркие краски и превращается в абстрактную чувственность геометра. Физическое движение приносится в жертву механическому или математическому движению; геометрия провозглашается главной наукой. Материализм становится враждебным человеку. Чтобы преодолеть враждебный человеку бесплотный дух в его собственной области, материализму приходится самому умертвить свою плоть и сделаться аскетом. Он выступает как рассудочное существо, но зато с беспощадной последовательностью разв­вает все выводы рассудка.

Если наши чувства являются источником всех наших знаний,— рассуждает Гоббс, отправляясь от Бэкона, — то идея, мысль, представление и т. д.—всё это не что иное, как фантомы телесного мира, освобождённого в большей или меньшей степени от своей чувственной формы. Наука может только дать названия этим фантомам. Одно и то же название может быть применено ко многим фантомам. Могут даже существовать названия названий. Но было бы противоречием, с одной стороны, видеть в чувственном мире источник всех идей, с другой же стороны — утверждать, что слово есть нечто, большее, чем только слово, что, кроме представляемых нами всегда единичных сущностей, имеются ещё какие-то всеобщие сущности. Бестелесная субстанция — это такое же противоречие, как бестелесное тело. Тело, бытие, субстанция — всё это одна и та же реальная идея. Нельзя отделить мышление от материи, которая мыслит. Материя является субъектом всех изменений. Слово бесконечныйбессмысленно, если оно не означает способности нашего духа без конца прибавлять к какой-нибудь данной величине. Так как только материальное воспринимаемо, познаваемо, то ничего не известно о существовании бога. Только моё собственное существование достоверно. Всякая человече­ская страсть есть кончающееся или начинающееся механическое движение. Объекты стремлений — вот то, что мы называем благом. Человек подчинён тем же законам, что и природа. Могущество и свобода — тождественны.

Гоббс систематизировал Бэкона, но не дал более детального обоснования его основному принципу — происхождению знаний и идей из мира чувств.

Локк обосновывает принцип Бэкона и Гоббса в своём сочинении о происхождении человеческого разума.

Как Гоббс уничтожил теистические предрассудки бэконовского материализма, так Коллинз, Додуэлл, Кауард, Гартли, Пристли и т. д. уничтожили последние теологические границы локковского сенсуализма. Деизм — по крайней мере для материалиста — есть не более, как удобный и лёгкий способ отделаться от религии.

Мы уже упоминали о том, насколько кстати явилось для французов произведение Локка. Локк обосновал философию , bon sens, здравого человеческого смысла, т. е. сказал косвенным образом, что не может быть философии, отличной от рассудка, опирающегося на показания здоровых человеческих чувств.

Непосредственный ученик и французский истолкователь Локка, Кондилъяк, немедленно направил локковский сенсуализм против метафизики XVII века. Он доказал, что французы с полным правом отвергли эту метафизику как неудачный плод воображения и теологических предрассудков. Он опубликовал опровержение систем Декарта, Спинозы, Лейбница и Мальбранша.

В своём произведении «Опыт о происхождении человеческих знаний» он развивал точку зрения Локка, доказывая, что не только душа, но и чувства, не только искусство создавать идеи, но и искусство чувственного восприятия являются делом опыта и привычки. От воспитания и внешних обстоятельств зависит поэтому всё развитие человека. Кондильяка вытеснила из французских школ только эклектическая философия.

Различие французского и английского материализма соответствует различию между этими нациями. Французы наделили английский материализм остроумием, плотью и кровью, красноречием. Они придали ему недостававшие ещё темперамент и грацию. Они цивилизовали его.

У Гельвеция, который тоже исходит из Локка, материализм получает собственно французский характер. Гельвеции тотчас же применяет его к общественной жизни (Гельвеции. «О человеке»). Чувственные впечатления, себялюбие, наслаждение и правильно понятый личный интерес составляют основу всей морали. Природное равенство человеческих умственных способностей, единство успехов разума с успехами промышленности, природная доброта человека, всемогущество воспитания — вот главные моменты его системы.

Произведения Ламетри представляют собой соединение картезианского и английского материализма. Ламетри пользуется физикой Декарта вплоть до деталей. Его «Человек-машина» построен по образцу животного-машины Декарта. В «Системе природы» Гольбаха часть, посвященная физике, также представляет собой соединение французского и английского материализма, теория же нравственности, по существу, опирается на мораль Гельвеция. Робине («О природе»), тот французский материалист, который больше всех сохранил ещё связь с метафизикой и за это удостоился похвалы Гегеля, весьма определённо ссылается на Лейбница.

О Вольнее, Дюпюи, Дидро и других, а равно и о физиократах нам нет надобности говорить, после того как мы, с одной стороны, выяснили двойное происхождение французского материализма от физики Декарта и английского материализма, а с другой стороны — установили противоположность французского материализма метафизике XVII века, метафизике Декарта, Спинозы, Мальбранша и Лейбница; Немцы могли заметить эту противоположность только после того, как сами вступили в борьбу со спекулятивной метафизикой.

Как картезианский материализм вливается в естествознание в собственном смысле слова, так другое направление французского материализма вливается непосредственно в социализм и коммунизм.

Не требуется большой остроты ума, чтобы усмотреть необходимую связь между учением материализма о прирождённой склонности людей к добру и равенстве их умственных способностей, о всемогуществе опыта, привычки, воспитания, о влиянии внешних обстоятельств на человека, о высоком значении промышленности, о правомерности наслаждения и т. д.— и коммунизмом и социализмом. Если человек черпает все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от этого мира, то надо, стало быть, так устроить окружающий мир, чтобы человек в нём познавал и усваивал истинно человеческое, чтобы он познавал себя как человека. Если правильно понятый интерес составляет принцип всей морали, то надо, стало быть, стремиться к тому, чтобы частный инте­рес отдельного человека совпадал с общечеловеческими интересами. Если человек несвободен в материалистическом смысле, т. ё. если он свободен не вследствие отрицательной силы избегать того или другого, а вследствие положительной силы проявлять свою истинную индивидуальность, то должно не наказывать преступления отдельных лиц, а уничтожить антисоциальные источники преступления и предоставить каждому необходимый общественный простор для его насущных жизненных проявлений. Если характер человека создаётся обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства человечными. Если человек по природе своей общественное существо, то он, стало быть, только в обществе может развить свою истинную природу, и о силе его природы надо судить не по силе отдельных индивидуумов, а по силе всего общества.

Эти и им подобные положения можно найти почти дословно даже у самых старых французских материалистов. Здесь не место входить в их оценку. Для социалистической тенденции материализма характерна апология пороков у Мандевиля, одного из ранних английских учеников Локка. Он доказывает, что в современном обществе пороки необходимы и полезны. Это отнюдь не было апологией современного общества.

Фурье исходит непосредственно из учения французских материалистов. Бабувисты были грубыми, неразвитыми материалистами, но и развитой коммунизм ведёт своё происхождение непосредственно от французского материализма. Материализм этот в той именно форме, какую ему придал Гельвеции, возвращается на свою родину, в Англию. Свою систему правильно понятого интереса Бентам основывает на морали Гельвеция, а Оуэн, исходя из системы Бентама, обосновывает английский коммунизм. Француз Кабе, изгнанный в Англию, испытывает на себе влияние тамошних коммунистических идей и, по возвращении во Францию, становится самым популярным, хотя и самым поверхностным представителем коммунизма. Более научные французские коммунисты, Дезами, Гей и другие, развивают, подобно Оуэну, учение материализма как учение реального гуманизма и как логическую основу коммунизма.

Где же г-н Бауэр, или критика, раздобыл себе материалы для критической истории французского материализма?

1) «История философии» Гегеля изображает французский материализм как реализацию субстанции Спинозы, что, во всяком случае, несравненно вразумительнее, чем «французская школа Спинозы».

2) Г-н Бауэр когда-то вычитал из гегелевской «Истории философии», будто французский материализм есть школа Спинозы. Если он теперь в другом произведении Гегеля нашёл, что деизм и материализм представляют собой две партии в понимании одного и того же основного принципа, то у г-на Бауэра получилось, что у Спинозы было две школы, которые вели между собой спор о смысле его системы. Г-н Бауэр мог найти то разъяснение, которое мы имеем в виду, в «Феноменологии» Гегеля. Здесь сказано буквально следующее:

«В вопросе об абсолютной сущности Просвещение вступает в спор о самим собой... и распадается на две партии... Одна... называет лишённое всяких предикатов абсолютное... верховным абсолютным существом... другая определяет его как материю... И то и другое есть одно и то же понятие, — различие лежит не в самом предмете, а исключительно только в различных исходных пунктах обеих конструкций» (Гегель. «Феноменология», стр. 420, 421, 422).

3) Наконец, г-н Бауэр мог опять-таки вычитать у Гегеля, что если субстанция в своём дальнейшем развитии не переходит в понятие и самосознание, то она делается достоянием «романтики». Нечто подобное утверждал в своё время журнал «Hallische Jahrbücher».

Но, во всяком случае, «дух» должен был, во что бы то ни стало, предназначить своему «противнику», материализму, некую «простоватую судьбу».

Примечание. Связь французского материализма с Декартом и Локком и противоположность философии XVIII века метафизике XVII века обстоятельно освещены в большинстве новейших французских историй философии. В противовес критической критике нам пришлось здесь только повторить уже известные вещи. Напротив, связь материализма XVIII века с английским и французским коммунизмом XIX века нуждается ещё в обстоятельном освещении. Мы ограничимся здесь приведением некоторых особенно характерных мест из Гельвеция, Гольбаха и Бентама.

1) Гельвеций. «Люди не злы, но подчинены своим интересам. Нужно поэтому сетовать не на злонравие людей, а на невежество законодателей, которые всегда противопоставляли частный интерес общему интересу». — «Моралисты не имели до сих пор никакого успеха, потому что надо покопаться в законодательстве, чтобы вырвать корни, порождающие порок. В Новом Орлеане жёны имеют право отвергать своих мужей, как только последние надоели им. В таких странах не бывает неверных жён, потому что у них нет надобности обманывать своих мужей». — «Мораль — не больше, как пустая наука, если её не соединяют с политикой и законодательством». — «Лицемерных моралистов можно узнать, с одной стороны, по тому равнодушию, с которым они относятся к порокам, разрушающим государства, с другой же стороны — по той ярости, с которой они обрушиваются на пороки в частной жизни». — «Люди не рождаются ни добрыми, ни злыми, но они рождаются способными стать теми или другими, смотря по тому, соединяет или разъединяет их общий интерес». — «Если бы граждане не могли осуществлять своё частное благо, не осуществляя в то же время общего блага, то не было бы вовсе порочных людей, кроме разве безумцев» («Об уме», том I, Париж, 1822, стр. 117, 240, 241, 249, 251, 369 и 339). — Согласно Гельвецию, воспитание (под которым он — ср. цит. соч., стр. 390—понимает не только воспитание в обычном смысле этого слова, но и совокупность всех условий жизни индивидуума) формирует человека; если, с одной стороны, нужно преобразование, упраздняющее противоречие между интересом отдельного человека и общим интересом, то, с другой стороны, для проведения такого преобразования требуется коренное изменение сознания: «Великие преобразования могут быть осуществлены лишь тогда, когда ослаблено тупое уважение народов к старым законам и обычаям» (цит. соч., стр. 260), или, как он говорит в другом месте, когда уничтожается невежество.

2) Гольбах. «В предметах, любимых человеком, человек любит только самого себя; привязанность человека к другим существам человеческого рода основана лишь на любви к самому себе». «Ни на один момент своей жизни человек не может отделиться от самого себя: он не может упустить себя из виду». «Всегда и везде только наша польза, наш интерес... побуждает нас любить или ненавидеть те или иные предметы» («Социальная система», том I, Париж, 1822, стр. 80, 112). Но «человек в собственных интересах должен любить других людей, потому что они необходимы для его собственного благополучия... Мораль доказывает ему, что из всех существ наиболее необходимым для человека является человек» (стр. 76). «Истинная мораль, как и истинная политика, есть та, которая стремится так подойти к людям, чтобы они совместными усилиями работали для взаимного благополучия. Всякая мораль, отделяющая наши интересы от интересов наших сотоварищей, есть ложная, бессмысленная мораль, противная природе» (стр. 116). «Любить других... значит сливать свои интересы с интересами наших сотоварищей, чюбы работать для общей пользы... Добродетель есть не что иное, как польза людей, соединённых в общество» (стр. 77). «Человек без страстей или без желаний перестал бы быть человеком... Полная оторванность от самого себя уничтожала бы всякие побудительные мотивы для привязанности к другим. Человек, равнодушный ко всему окружающему, лишённый страстей, довольствующийся самим собой, уже не был бы общественным существом... Добродетель есть не более, как передача блага» (стр. 118). «Религиозная мораль никогда не служила тому, чтобы сделать смертных более общественными» (стр. 36).

3) Бентам. Мы приведём из Бентама только одно место, где он оспаривает «всеобщий интерес в политическом смысле». «Интерес индивидуумов... должен уступать общественному интересу. Но... что это значит? Не составляет ли каждый индивидуум такую же часть общества, как и всякий другой? Этот общественный интерес, который вы персонифицируете, представляет собой только абстракцию: он является не чем иным, как совокупностью индивидуальных интересов... Если признать желательным жертвовать счастьем одного индивидуума для увеличения счастья других, то, стало быть, ещё более желательно жертвовать счастьем также и второго, третьего и так до бесконечности... Индивидуальные интересы — единственно реальные интересы» (Бентам. «Теория наказаний и наград» и т. д., том II, Париж, 1826, 3-е изд., стр. 229, 230).

е) Заключительное Поражение Социализма

«Французы выставили целый ряд систем по вопросу о том, как следует организовать массу; но они вынуждены были фантазировать, потому что массу, какова она есть, они рассматривали как пригодный материал».

Французы и англичане, напротив, доказали, и весьма обстоятельно доказали, что современный общественный порядок организует «массу, какова она есть», и, стало быть, представляет собой организацию массы. По примеру «Allgemeine Zeitung», критика разделывается со всеми социалистическими и коммунистическими системами при помощи основательного словечка «фантазировать».

Тем самым критика убила иностранный социализм и коммунизм. После этого она переносит свои военные действия в Германию:

«Когда немецкие просветители, вдруг почувствовали себя обманутыми в сврих надеждах 1842г. и не знали в своём замешательстве, что теперь предпринять, до них во-время долетела весть о новейших французских системах. Они могли теперь говорить о необходимости поднять на более высокую ступень низшие классы народа, и этой ценой они думали избавить себя от вопроса, не принадлежат ли и они сами к массе, которую следует, искать не только в низших слоях».

Как видно, критика в апологии литературного прошлого Бауэра до такой степени исчерпала весь свой запас доброжелательных мотивов, что теперь она не находит другого объяснения для немецкого социалистического движения, кроме «замешательства» просветителей в 1842 году. «К счастью, до них долетела весть о новейших французских системах». Почему же не об английских? По той решающей критической причине, что книга Штейна «Коммунизм и социализм современной Франции» не принесла г-ну Бауэру вести о новейших английских системах. Этой же решающей причиной объясняется и тот факт, что во всех разглагольствованиях критики о социалистических системах фигурируют всегда одни лишь французские системы.

Немецкие просветители, просвещает нас дальше критика, совершили грех против святого духа. Они занялись существовавшими уже в 1842г. «низшими классами народа», чтобы избавить себя от ещё не существовавшего тогда вопроса, какой ранг они призваны получить в критическом мировом порядке, который должен был быть основан в 1843г.: ранг овец или козлищ, критического критика или нечистой массы, духа или материи. Но прежде всего им следовало серьёзно подумать о своём собственном критическом спасении души, ибо к чему мне весь мир, включая туда и низшие классы народа, если я гублю свою собственную душу?

«Но духовное существо не может быть поднято на более высокую ступень, если оно не изменится; а измениться оно не может до тех пор, пока не испытает самого решительного сопротивления».

Если бы критика была более знакома с движением низших классов народа, то ей было бы известно, что самое решительное сопротивление, которое низшие классы испытывают со стороны практической жизни, каждодневно подвергает их изменению. Новая прозаическая и поэтическая литература, исходящая в Англии и Франции от низших классов народа, показала бы критике, что низшие классы народа умеют поднимать себя на более высокую ступень духовного развития и без непосредственного осенения святым духом критической критики.

«Те люди», — фантазирует дальше абсолютная критика, — «всё достояние которых заключается в слове «организация массы»» и т. д.

Об «организации труда» говорилось много, хотя и этот «лозунг» исходил не от самих социалистов, а от политически-радикальной партии во Франции, которая пыталась посредничать между политикой и социализмом. Об «организации массы», как о задаче, ещё только подлежащей решению, никто до критической критики не говорил. Было, напротив, показано, что само буржуагное общество, разложение старого феодального общества, и есть эта организация массы.

Критика заключает своё открытие в кавычки [Gänsefüßen - буквально: «гусиные лапки»]. Гусь, прогоготавший г-ну Бауэру этот пароль для спасения Капитолия, есть не кто иной, как его собственный гусь — критическая критика. Она заново организовала массу, сконструировав её в виде абсолютного противника духа. Противопоставление духа и массы и есть критическая «организация общества», где дух, или критика, представляет организующую работу, масса — сырьё, а история — фабрикат.

Каков же, спрашивается, после всех тех великих побед, которые абсолютная критика в своём третьем походе одержала над революцией, материализмом и социализмом, каков же последний результат этих геркулесовских подвигов? Результат только тот, что все эти движения безрезультатно погибли по той причине, что они ещё представляли собой критику, осквернённую массой, или дух, осквернённый материей. Даже в собственном литературном прошлом г-на Бауэра критика открыла многостороннее осквернение критики массой. Однако здесь вместо критики на сцену выступает апология; вместо отречения от прошлого, критика его «упрочивает»; вместо того чтобы в проникновении плоти в дух усматривать смерть также и для духа, она, наоборот, в одухотворении плоти видит жизнь даже бауэровской плоти. Зато она становится тем более беспощадной и тем решительнее склоняется к терроризму, как только незавершённая, осквернённая ещё массой критика перестаёт быть творением г-на Бауэра, а выступает как творение целых народов и ряда нечестивых французов и англичан, как только незавершённая критика называется уже не «Еврейский вопрос», «Правое дело свободы», «Государство, религия и партия», а — революция, материализм, социализм и коммунизм. Таким образом, критика уничтожила осквернение духа материей и критики массой, пощадив свою собственную плоть и предав распятию чужую плоть.

Тем или иным способом, но с пути абсолютной критики во всяком случае устранены «дух, осквернённый плотью», и «критика, осквернённая массой». Место этого некритического смешения заняло абсолютно критическое разъединение духа и плоти, критики и массы, их чистое противопоставление. Это противопоставление в его всемирно-исторической форме, в которой оно образует истинный исторический интерес современ­ности, есть противопоставление г-на Бауэра и компании, или духа, всей остальной части человеческого рода как материи.

Революция, материализм и коммунизм выполнили, таким образом, свою историческую миссию. Своей гибелью они подготовили путь критическому владыке. Осанна!

f) Спекулятивный Кругооборот Абсолютной Критики и Философия Самосознания

Критика, достигнув в одной области мнимой завершённости и чистоты, совершила, следовательно, только промах, «только» «непоследовательность», когда она не обнаружила той же «завершённости» и «чистоты» во всех других областях. Эта «одна» критическая область есть не что иное, как область теологии. Чистая территория этой области простирается от «Критики синоптиков» Бруно Бауэра до «Раскрытого христианства» Бруно Бауэра как своей последней пограничной крепости.

«Новевшая критика», — читаем мы в «Allgemeine Literatur-Zeitung», — «покончила все счёты со спинозизмом. Поэтому с её стороны было непоследовательностью некритически предполагать в одной области субстанцию, хотя бы только по отношению к отдельным ложно истолкованным пунктам».

Если раньше признание причастности критики к политическим предрассудкам тотчас же смягчалось указанием на то, что эта причастность была «о сущности столь слабой», то теперь признание в непоследовательности сглаживается оговоркой, что она имела место лишь по отношению к отдельным ложно истолкованным пунктам. Вина лежала, стало быть, не на г-не Бауэре, а на ложных пунктах, которые, словно строптивые кони, унесли с собой критику.

Две-три цитаты покажут, что, покончив со спинозизмом, критика стала на точку зрения гегелевского идеализма, что от «субстанции» она пришла к другому метафизическому чудовищу — к «субъекту», к «субстанции как процессу», к «бесконечному самосознанию» — и что последним результатом.«завершённой» и «чистой» критики является восстановление христианской теории сотворения мира е спекулятивной гегелевской форме. Заглянем, прежде всего, в «Критику синоптиков»:

«Штраус остаётся верным той точке зрения, для которой субстанция есть абсолютное. Религиозное предание в этой форме всеобщности, ещё не достигшей действительной и разумной определённости всеобщности, которая может быть достигнута лишь в самосознании, в его единичности и бесконечности, есть не что иное, как субстанция, покинувшая свою логическую простоту и принявшая определённую форму существования в виде силы общины» («Критика синоптиков», том I, Предисловие, стр. VI—VII).

Предоставим «всеобщность, достигающую определённости», «единичность и бесконечность» (гегелевское Понятие) их собственной участи. — Вместо того чтобы сказать, что то воззрение, которое проводится в штраусовской теории о «силе общины» и о «предании», имеет своё абстрактное выражение, свой логико-метафизический иероглиф в спинозовском представлении о субстанции, г-н Бауэр заставляет «субстанцию покинуть свою логическую простоту и принять определённую форму существования в виде силы общины». Он применяет гегелевский волшебный аппарат, который заставляет «метафизические категории», эти отвлечённые от действительности абстракции, выскакивать из пределов логики, где они растворены в «простом» элементе чистой мысли, и принимать «определённую форму» природного или человеческого существования, т. е. заставляет их воплощаться. Хинрикс, помоги!

«Мистичен», — продолжает критика, возражая Штраусу,— «мистичен этот взгляд потому, что каждый раз, когда он хочет объяснить и наглядно изобразить тот процесс, которому евангельская история обязана своим происхождением, он в состоянии дать лишь видимость некоего процесса. Положение, что «евангельская история имеет своим источником и началом предание», утверждает дважды одно и то же — «предание» и «евангельскую историю»; правда, здесь указывается также на их отношение друг к другу, но это не говорит нам, какому внутреннему процессу субстанции обязаны своим происхождением её развитие и истолкование».

По Гегелю, субстанцию следует понимать как внутренний процесс. С точки зрения субстанции развитие характеризуется у Гегеля следующим образом:

«При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что это развёртывание происходит не потому, что одно и то же принимает различные формы, — нет, оно есть бесформенное повторение одного и того же, которое только... содержит в себе скучную видимость различия» («Феноменология», Предисловие, стр. 12).

Хинрикс, помоги!

Г-н Бауэр продолжает:

«В силу этого критика должна обратиться против самой себя и искать разрешения мистической - субстанциальности... там, куда нас толкает развитие самой субстанции, а оно толкает к всеобщности и определённости идеи и к её действительному существованию, к бесконечному самосознанию».

Гегелевская критика субстанциальной точки зрения продолжает:

«Замкнутость субстанции должна быть уничтожена, и субстанция должна быть поднята до самосознания» («Феноменология», стр. 7).

Точно так же и у Бауэра самосознание есть поднявшаяся до самосознания субстанция, или самосознание как субстанция; таким образом, самосознание из свойства человека превратилось в самостоятельный субъект. Это есть метафизически-теологическая карикатура на человека в его оторванности от природы. Сущностью этого самосознания является поэтому не человек, а идея, действительное существование которой и есть самосознание. Самосознание есть вочеловечившаяся идея, и потому оно бесконечно. Все человеческие свойства превращаются таким мистическим образом в свойства воображаемого «бесконечного самосознания». Вот почему г-н Бауэр весьма определённо говорит об этом «бесконечном самосознании», что всё имеет в нём своё начало и находит в нём своё объяснение, т. е. основание для своего существования. Хинрикс, помоги!

Г-н Бауэр продолжает:

«Сила отношения субстанциальности заключается в его стремлении, которое ведёт нас к понятию, к идее и к самосознанию».

У Гегеля сказано:

«Таким образом, понятие есть истина субстанции». «Переход от отношения субстанциальности совершается в силу присущей ему внутренней необходимости и показывает только, что понятие есть истина субстанции». «Идея есть адекватное понятие». «Понятие... достигшее свободного существования... есть не что иное, как Я, или чистое самосознание» («Логика», Сочинения Гегеля, том V, 2-е изд., стр. 6, 9, 229, 13).

Хинрикс, помоги!

Получается в высшей степени забавно, когда г-н Бауэр в своей «Literatur-Zeitung» ещё говорит:

«Уже Штраус, который не сумел завершить критикугегелевской системы, хотя своей половинчатой критикой он как раз доказал необходимость завершения этой критики» и т. д.

В своей «Критике синоптиков» сам г-н Бауэр намеревался дать не завершённую критику гегелевской системы, а, в лучшем случае, завершение гегелевской системы — по крайней мере в её применении к теологии.

Он называет свою критику (Предисловие к «Критике синоптиков», стр. XXI) «последним деянием определённой системы», которая и есть именно гегелевская система.

Спор между Штраусом и Бауэром о субстанции и самосознании есть спор в пределах гегелевской спекуляции. В системе Гегеля существуют три элемента: спинозовская субстанция, фихтееское самосознание и гегелевское необходимо-противоречивое единство обоих элементов — абсолютный дух. Первый элемент есть метафизически переряженная природа в её оторванности от человека, второй — метафизически переряженный дух в его оторванности от природы, третий — метафизически переряженное единство обоих факторов, действительный человек и действительный человеческий род.

Штраус и Бауэр оба вполне последовательно применили систему Гегеля к теологии. Первый взял за точку отправления спинозизм, второй — фихтеанство. Оба критиковали Гегеля, поскольку у Гегеля каждый из указанных двух элементов искажён вторжением другого, между тем как они довели каждый из этих элементов до его одностороннего и, стало быть, последовательного развития. В своей критике оба выходят поэтому за пределы философии Гегеля, но вместе с тем оба продолжают оставаться в пределах его спекуляции, и каждый из них оказывается представителем лишь одной стороны его системы. Только Фейербах завершает и критикует Гегеля, отправляясь от гегелевской точки зрения. Сведя метафизический абсолютный дух к «действительному человеку на основе природы», Фейербах завершил критику религии и в то же время мастерски наметил основные черты критики гегелевской спекуляции и, тем самым, всякой метафизики вообще.

У г-на Бауэра хотя уже не святой дух диктует евангелисту текст евангелия, но эту роль исполняет бесконечное самосознание:

«Мы не должны скрывать, что правильное понимание евангельской истории имеет также свои философские основы, а именно в философии самосознания» (Бруно Бауэр. «Критика синоптиков», Предисловие, стр. XV).

Эту бауэровскую философию самосознания, равно как и результаты, добытые г-ном Бауэром из своей критики теологии, необходимо охарактеризовать с помощью нескольких выдержек из «Раскрытого христианства», его последнего произведения по философии религии.

О французских материалистах там говорится:

«Когда истина материализма, философия самосознания, открыта и самосознание познано как Всё, как разрешение загадки спинозовской субстанции и как истинная causa sui [причина самой себя]... то для чего существует дух? Для чего самосознание? Как будто самосознание, которое полагает мир, полагает различие и в том, что оно творит, творит само себя, так как оно снова уничтожает различие своего творения от самого себя и является самим собой только в акте творения и в движении, — как будто это самосознание не имеет своей цели в этом движении, которое есть оно само и в котором оно впервые обладает самим собою!» («Раскрытое христианство», стр. 113). «Французские материалисты рассматривали, правда, движения самосознания как движения всеобщей сущности — материи; но они ещё не могли усмотреть того, что движение вселенной становится действительно движением для себя лишь как движение самосознания, достигая в последнем единства с самим собой» (там же, стр. 114—115).

Хинрикс, помоги!

Первое положение на обыкновенном языке означает: истиной материализма является противоположность материализма — абсолютный, т. е. исключительный, необузданный идеализм. Самосознание, дух есть Всё. Вне его нет ничего. «Самосознание», «дух» есть всемогущий творец мира, неба и земли. Мир представляет собой проявление жизни самосознания, вынужденного отчуждать себя и принимать образ раба; но различие между миром и самосознанием — только кажующееся различие. Самосознание не отличает от себя ничего действительного. Мир — не больше, как метафизическое различение, производимое самосознанием, призрак его эфирного мозга и плод его воображения. Поэтому самосознание снова уничтожает ту видимость существования чего-либо вне его, которую оно на мгнове­ние соизволило допустить, и не признаёт в своём собственном «творении» реального предмета, т. е. такого предмета, который был бы реально отличен от самосознания. Посредством этого движения самосознание и производит себя впервые как абсолютное, ибо абсолютный идеалист, чтобы быть абсолютным идеалистом, вынужден постоянно проделывать этот софистический процесс: он начинает с того, что превращает вне его находящийся мир в иллюзию, в простой каприз своего мозга, а затем объявляет этот фантом тем, что он есть на самом деле, — чистой фантазией. И всё это делается для того, чтобы под конец провозгласить своё единственное, исключительное существование, не стесняемое теперь даже видимостью внешнего мира.

Второе положение на обыкновенном языке означает: Правда, французские материалисты рассматривали движения материи как одухотворённые движения, но они ещё не могли видеть того, что это — движения не материальные, а идеальные, что это — движения самосознания, т. е. чисто мысленные движения. Они не могли ещё видеть, что действительное движение вселенной стало истинным и действительным только лишь как свободное и освобождённое от материи, т, е. как свободное и освобождённое от действительности, идеальное движение самосознания; другими словами, что материальное движение, отличное от идеального, мысленного движения, существует лишь как видимость. Хинрикс, помоги!

Эту спекулятивную теорию сотворения мира можно найти почти дословно у Гегеля; её мы встречаем уже в первом его произведении — в «Феноменологии»:

«Отчуждение самосознания — вот что производит предметность... В этом отчушдении самосознание полагает себя как предмет или предмет как само себя. С другой стороны, этот процесс заключает в себе одновременно и другой момент, тот именно, что самосознание вместе с тем снимает это своё отчуждение и предметность, вбирая их обратно в себя... В этом и состоит движение сознания» (Гегель. «Феноменология», стр. 574—575).

«Самосознание имеет содержание, которое оно отличает от себя... Это содержание в самом своём различии есть Я, так как оно представляет собой движение самоупразднения... Это содержание, в его более точном определении, есть не что иное, как сам процесс только что указанного движения. Ибо оно есть дух, который совершает сам и для себя же, в качестве духа, свой собственный внутренний процесс» (там же, стр. 582—583).

По поводу этой гегелевской теории сотворения мира Фейербах замечает:

«Материя есть самоотчуждение духа. Тем самым сама материя получает дух и разум; но в то же время она снога полагается как ничтожная, неистинная сущность, ибо лишь восстанавливающая себя из этого отчуждения сущность, т. е. сущность, освобождающая себя от материи, от чувственности, объявляется сущностью завершённой, достигшей своей истинной формы. Природный, материальный, чувственный мир подвергается, стало быть, здесь такому же отрицанию, как в теологии отравленная первородным грехом природа» («Философия будущего», стр. 35).

Г-н Бауэр защищает, таким образом, материализм против некритической теологии, упрекая его в то же время в том, что он «ещё не стал» критической теологией, теологией рассудка, гегелевской спекуляцией. Хинрикс! Хинрикс!

Г-н Бауэр, проводя во всех областях свою противоположность субстанции, свою философию самосознания, или философию духа, должен поэтому во всех областях иметь дело только с призраками своего собственного воображения. Критика служит в его руках орудием, при помощи которого он превращает всё, что вне бесконечного самосознания претендует ещё на конечное материальное существование, в простую видимость и чистые мысли. Он оспаривает в субстанции не метафизическую иллюзию, а её мирское ядро — природу, он нападает на природу, существующую вне человека, и на природу самого человека.

Не предполагать ни в какой области субстанцию (он ещё выражается этим языком) значит, как это выходит у Бауэра, не признавать никакого отличного от мышления — бытия, никакой отличной от самопроизвольности духаэнергии природы, никакой отличной от рассудка — человеческой сущностной силы, никакого отличного от деятельностистрадания, никакого отличного от собственного действия — воздействия на нас других людей, никакого отличного от знания — чувствования и хотения, никакого отличного от головы — сердца, никакого отличного от субъекта — объекта, никакой отличной от теории — практики, никакого отличного от критика — человека, никакой отличной от абстрактной всеобщности — действительной общности, никакого отличного от Я — Ты. Вполне последовательным поэтому является то, что г-н Бауэр в дальнейшем отождествляет себя самого с бесконечным самосознанием, с духом, т. е. на место этих своих творений ставит их творца. Столь же последовательно он отбрасывает, как строптивую массу и материю, весь остальной мир, упорно настаивающий на том, что он со­ставляет нечто отличное от того, что сотворено им, г-ном Бауэром. И вот он питает надежду:

«Ещё немного,

И царству тел навек придёт конец».

Своё собственное недовольство тем, что он до сих пор не сумел одолеть «этот неуклюжий мир», он с той же последовательностью превращает в недовольство мира самим собой, а возмущение критической критики развитием человечества — в массовидное возмущение человечества его критикой, духом, г-ном Бруно Бауэром и компанией.

Г-н Бауэр был с самого начала теологом, но не обыкновенным теологом, а критическим теологом, или теологическим критиком. Ещё будучи самым крайним представителем старогегелъянской ортодоксии, придававшим спекулятивное оформление всякой религиозной и теологической бессмыслице, он постоянно объявлял критику своей частной собственностью. Он уже тогда определял штраусовскую критику как человеческую критику и, в противоположность ей, весьма определённо отстаивал права божественной критики. Большое самомнение, или самосознание, составлявшее скрытое ядро этой божественности, он впоследствии вышелушил из религиозной скорлупы, наделил его самостоятельным существованием, превратив его в самостоятельное существо, и под фирмой «Бесконечное самосознание» возвёл в принцип критики. В своём собственном движении он проделал вслед за тем то движение, которое «философия самосознания» описывает как абсолютный жизненный акт. Он снова упразднил «различие» между бесконечным самосознанием, как «продуктом творчества», и творящим субъектом, т. е. им самим, познав, что бесконечное самосознание в своём движении «было лишь им самим», Бауэром, и что, стало быть, движение вселенной становится истинным и действительным лишь в его собственном идеальном самодвижении.

Божественная критика, возвратившись в самоё себя, восстанавливается рациональным, сознательным, критическим путём: бытие в себе становится бытием в себе и для себя, и только в самом конце появляется исполненное, осуществлённое, раскрывшееся начало. Божественная критика, в отличие от человеческой, явилась миру как критика, как чистая критика, как критическая критика. Место апологии Ветхого и Нового завета заняла апология старых и новых произведений г-на Бауэра. Теологическое противопоставление бога и человека, духа и плоти, бесконечности и конечности превратилось в критически-теологическое противопоставление духа, критики, или г-на Бауэра — материи, массе, или земному миру. Теологическое противопоставление веры и разума превратилось в критически-теологическое противопоставление здравого человеческого рассудка и чисто критического мышления. Журнал «Zeitschrift für spekulative Theologie» превратился в критическую «Literatur-Zeitung». Религиозный спаситель мира реализовался, наконец, в виде критического спасителя мира, г-на Бауэра.

Последняя стадия г-на Бауэра не есть аномалия в его развитии: это — его возвращение в себя из его отчуждения. Понятно само собой, что тот момент, в который божественная критика отчуждала себя и выходила за свои пределы, совпадает с моментом, когда она отчасти изменяла себе, создавая кое-что человеческое.

Абсолютная критика, возвратившаяся к своей исходной точке, закончила спекулятивный кругооборот, а тем самым и весь свой жизненный путь. Её дальнейшее движение есть чистое, возвышающееся над всяким массовым интересом кружение внутри самой себя и поэтому лишено всякого интереса для массы.