Не знаю, кто как, а я разговариваю с пращуром осязаемо, и не только сейчас разговариваю. С детства. Пусть я не делаюсь от этого умнее, но уж, поверьте, не глупею. Пращур мой - Осип Павлович Сорокин. Масаль. И родители его масали. Мы, Сорокины, считаю, из Калужской губернии на Южный Урал попали. Много нас, масалей, попало, развелось на Урале еще больше.
Родники вкусные. Реки рыбные. Озера утиные. Горы железные, серебряные, золотые - работай и наживай почет!.. И работали. Но пращур мой казачьим любимцем был. Понимал толк в конях. Даже самые непокорные ему покорялись. Самые дикие и злые его не трогали. Как заколдованный был. Дал толчок всем Сорокиным. Жениться, плодиться начали по Уралу. По семь и восемь, по девять и десять, по одиннадцать, и двенадцать, по тринадцать детей имели! Не жаловались, не прибеднялись, помощи не просили, пенсию не требовали, а жили - как летели, как по степи на рысаках проносились.
Случалось, правда, и на скаку умирали. Жизнь вроде нежданно спешивала их, притормаживала. Да и весь русский народ так: то спешут его, то притормозят и урезонят. А не урезонь? До Америки дошел, до Кушки долюбопытствовал! А теперь? Теперь - назад. Из Баку в Калугу просится, бежит от демократии и равенства. От свободы из Риги и Кишинева, из Ташкента и Алма-Аты уезжает, непутевый.
Если встать, скажем, в рязанском или тульском поле, посмотреть в четыре стороны, живой души не дозовешься - вымирает Россия, мы вымираем. А в газетах: “Демократия, свобода, братство!..” С кем же мне брататься, если я, предположим, вымираю? Чокнутые. Колхозы, совхозы. А у нас на Ивашле частушка ходила:
Троцкий едет на верблюде,
Ленин мчится на осле,
Подывитесь, добры люди,
Коммунизму на селе!
Слышит ли это пращур? Слышит. А молчит потому, что глубоко думать не желает. А не думающий - несчастный. Недумающий - всегда виноват... Он виноват. Я виноват. Все мы - виноваты. Если два поляка или два француза познакомятся в магазине, в ресторане или в такси, то запросто, через пять минут, они отыщут общего дальнего предка-родственника: поляк - поляка, француз - француза... А мы, русские? Отчество свое согласны забыть, подлецы.
Иногда стучится ко мне из прошлого Осип Сорокин. Статный, умный, грамотный. Дом его до недавнего времени можно было рассмотреть в Кана-Никольске, запрятанный в свежее бревенчатое обрамление, поднову. Дом обкусали, обменьшили, свели к стандарту, к обычному советскому квадрату: торжествуй, не перегружая себя и семью, на случай непредсказуемых обстоятельств, ни посудой, ни одеждой, ни мебелью. Да взять это все откуда? Начальнику привезут, а нормальному труженику не надо ничего. Чем ни пустее, тем и опрятнее.
Мой пращур Осип Павлович Сорокин брал в лапу бутыль на два с половиной литра и со вкусом и утонченностью наливал водку в рюмки гостям. Лошадей ласкал. Чистил, кормил, поил, выводил на показ. Хвастался. Арканил храпящего зверя, умасливал его, проползал в передние ноги ему, а выползал в задние, цапал за гриву и, как беркут, несся по вольному полю, гикая и свистя.
Мой отец передал мне образ пращура, как легенду, а ему передал ее мой дед и так далее - к истокам рода: какой род не легендарный на Руси? Это теперь мы - круглые сироты... Могилу пращура на Кана-Никольском кладбище не найдешь - время примяло. А чью особенно-то найдешь? После 17-го года живых и мертвых уровняли. В монастырях стали разводить зэков и психов, а в дворянских усадьбах - свиней. Езжу по Подмосковью и гляжу. Езжу и гляжу. А когда во Вьетнаме был - удивился. Французы, покидая Вьетнам, всех своих, погребенных за столетие, вывезли, расшвыряв мрамор и медь на кладбищах. Жуть. А во Львове “ляхам” какие памятники?
А в Польшу приехал, сотни тысяч русских - в братских могилах. А в Румынию приехал сотни тысяч русских - в братских могилах. А Будапешт? А Берлин? Как их, погибших русских, увезти? Нет самолетов, поездов, кораблей таких, нету!..
Буйные мы, русские люди, буйные. А в пращура из пистолета ордынцы выстрелили и убили. Сын его нашел, мертвого. А сколько русских на земле поубивали? Ну, Прагу возьми. Ну, Колыму возьми. Рос я на своем хуторе Ивашла. Никому не мешал. Никто и не замечал, как я рос, чем питался, во что одевался. А вырос - пригодился.
Колхоз - давай его. Завод - давай его. А я - один. Другого такого на хуторе не имеется. Давай, давай, а жизнь для кого? А тут еще и пращур!.. Гикает, летит, скачет. Красивый, смелый, сильный. И лошадь у него - никто не догонит. Ветер поет в ушах, а степь гудит и расстилается до самой реки, до самой тайги, куда трусливый не ступит. Хорошо!
Те народы сохранились, которые погибших и умерших не теряли, а выносили, приобщали их к себе. Поляки сохранились. Французы сохранились. Англичане сохранились. Париж немцы взяли, а в нем чуть не пропали. Берлин мы взяли - рожать разучились. Русские в центре европейских столиц - под шлифованными стелами, а в хуторах наших - одни старухи. Вот и думай. Вот и кумекай.
Почему же мой пращур был застрелен в пути? Почему же мой прапрадед умер от разрыва сердца? Почему же мой дед замучен колхозным голодом? Почему? Едва ли пращур успел опознать убийц. Едва ли прадед понял, что источило его сердце. Едва ли дед поборол бы коллективный голод, нужду и при нас: с ним не советовались вожди и с нами не советуются.
А отец? Отец мой вернулся с Волховского фронта полусумасшедшим. Череп чуть не снесло ему снарядом. Два года провоевал - вернулся. Унес в могилу немецкое железо, свинец немецкий, крохотные осколки в затылке...
Зло караулило пращура. Зло караулило и всех остальных, даже меня... Но торопиться не буду с рассказами, не буду. Куда торопиться, куда спешить? Неужели сегодня я защищен от провокации, обиды, навета, угрозы? Нет. Не защищен. Защищен жулик, палач, склочник. Они защищены собственной злобой. А добрый человек не защищен. Да и не нужна ему защита.
Пережитое беспокоит и мучит меня, но не потому, что о нем никто не может сказать, кроме меня, и не знает, а потому, что хочется придать ему черты упорядоченности, реальное лицо судьбы.
Хутор мой, Ивашла, шла ива, с трех сторон был окружен горными речками, с четырех сторон - горами. Весной речки надувались, хохлились и с рёвом набрасывались на огороды, бани и сараи, отваливая куски ухоженной земли, накреняя и унося заборы и стены.
Летом пересыхали. В омутках, теплых и дремотных, накапливалась плотва, огольцы и лягушата. Но в главной речке, Ивашле, куда поперек вбегали мизерные притоки, Япраш и Сура, всегда мелькала форель, хариус, щука, по затонам - лещ, карп и прочая рыба. Плотву не ловили - позор для рыбака... Налимов из-под мшистых камней на перекатах вилками добывали мальчишки.
Долина, на которой расположился хутор, напоминала покатую ладонь, купальную чашу, наполненную морковкой, луком, картошкой, караваями, клубникой, маслом, черемухой, сметаной, сдобной стряпнею. Так было и у дедов и у прадедов.
Но так было - в добрые годы. В жестокие - неурожай. Пухли с голоду. Умирали. Измученные ивашлинцы втаскивали гроб на крутой взгорок и там хоронили близкого человека. Женщины долго плакали, причитали. Мужики молча курили. Иногда покойник случался чересчур рослым и тяжелым. Везли на санях или роспусках артельно. Даже ребятишки, серьезные и тревожные, тянули за оглобли. Чувствовали: в каждой могиле - их начало.
Гробы и кресты делались, в добрые годы, из лиственницы и дуба, на худой конец, из сосны, тоже неплохое дерево: пусть умерший лежит и благодарно хуторян вспоминает... Да и стыдно, жить среди чащобы и тайги, а на беде экономить, выгадывать - не березу же обстругать? Но в жестокие годы - и береза “на пока” употреблялась.
Ивашлу основали Сорокины и Самохины, две фамилии, два племени, масали, “щё” да “щаво”, да “куды паехал-та”, люди, как еще великий Лесков писал, честные, крепкие, наследственные строители, Москву после пожара вздыбили. Масальск ордынцам не отдали: на золе за свой город дрались, малыши с пиками на желтых бросались. Давно масали притекли на Южный Урал, вольготного разворота захотели. Но Ивашла моя после войны растворилась, а гордый Масальск стоит, до сих пор гордую калужскую землю украшает.
Пращур мой явился в станицу Кана-Никольскую из станицы Воскресенской, из Оренбуржья. А как на Оренбуржье явился - занавес, но занавес раздвигают ратный Масальск, и я не ошибаюсь. Кана-Никольская станица, Кана-Никольский завод, село, века стоит, попробуй разгадай, почему то так, то этак его именовали? До медного рудника - станица. А с медных рудников - завод. Ныне - село. Павел Сорокин, сын пращура, осенью гонял на Оренбург, в казачью столицу, верховых лошадей. Сам растил, сам обучал, сам продавал. Казаки знали и уважали Павла Осьпыча. Выпив, он вскакивал на коня, мчался перед народом, бросал вперед монеты, туго завязанные в платочек, и, подхватывая их из-под копыт, успевал взлететь в стремя. Дом его шибко выделялся в станице.
Его, прапрадеда, даже избирали Головою Кана-Никольска. Павел Осьпыч женил сына, Александра, триста молодых всадников сопровождали, в церковь и обратно, чету. И чета - на конях. Ценил красоту прапрадед.
Возвратившись из Оренбурга по первопутку, после удачного “магарыча”, разгружал кошеву гостинцев, подарков и хрусталя. Искусство нравилось. Неделю гулял. Жена встревала в компанию с нравоучениями. Гневался. Искренне плясал, дабы сверкали брызги, на привезенном хрустале. А позже, трезвый и вдохновенный, закладывал рыжку в кошеву - и за новыми гостинцами, подарками и хрусталем в Оренбург. Жена плакала, но серебристая пыль уральской зимы застилала ее страдальческие очи, а кошева взреивала на холмы и пикировала в пушистые низины.
Однажды, летом, моя прапрабабушка, поколоченная прапрадедом для острастки перед дальнею дорогой, припала к стремени, прося коня:
“Завези ты изверга в скалы вертепые,
Пусть он дороги назад не найдет,
Сбрось его, сбрось его,
А сам возвратись домой!”
Прапрабабушка поцеловала мужа, прощая, и чуть прислонилась к сапогу всадника - конь унес хозяина и любимого. Две недели висел ночами скуластый месяц над заводом. Свет его проникал в горницы и печалил душу. На третьей неделе огненный конь, взбудораженный и рассерженный, стукнул копытом по воротам. Цел. Седло цело. А хозяина нет.
* * *
Сын, Александр, с храбрыми друзьями выезжал на поиск. Ископытили ущелья и распадки, выбрались в степи. Гривы их коней шумели над темными волнами Яика, но - ничего нет. Следы трагедии канули во мглу. И лишь за угрюмым улусом Уртазым, дружина обнаружила, наткнувшись, неестественную кучу хвороста. А под ней - из пистоля убит в висок, лежал мой прапрадед. Деньги ли кого забеспокоили, золото ли оружия и часов кому приглянулось? Ссора ли с кем произошла?..
Молодая чета перебралась повыше в горы, за пятьдесят, шестьдесят верст и основала хутор - Ивашла. Так в Ивашле появились Сорокины, Самохины и прочие фамилии. Случилось это лет двести тому назад, даже, наверное, больше, но я, услышал от своего отца родовую трагедию, рос и мучился ею. И работая над поэмой “Дмитрий Донской”, я вдруг, уже седой и опытный, не хотелось зла, не хотелось обиды, переменил просьбу жены прапрадеда...
И мудрая Евдокия, супруга Дмитрия Донского, провожая князя на битву, умоляет его коня:
Ты, быстрый конь, врагов топча,
Ты увернешься от меча,
Хозяина мово спаси,
Великого отца Руси,
Носи средь ворогов, носи
И передышек не проси!
По преданию - Кана-Никольский завод Емельян Пугачев и Салават Юлаев тряхнули. Казначеи, купцы, промышленники убежали, а серый люд остался. Войска подошли. Пушки подкатили. Расположились на холме, над прудом: если стрелять, то весь завод видать - бей, не промахнешься!
Ухнули. Пуганули. Дальше двинулись, а дорога узкая. Сплошной яшмовый камень. Пугачев подъехал. Черный конь, ворон-конь, удила грызет. Вертится, как пчелой ужаленный. Пугачев окрикнул: “Почему не продвигаетесь!” Отвечают: “Куды продвигаться, на скалы?!..”
Емельян разозлился и приказал расширить, разрыть путь. Зазвенели кирки, лопаты, ломы заискрили. Отваливали глыбы, гранитные, тяжкие, бунтовщики на себе их утаскивали в сторону.
Пушки проехали. Телеги проскрипели. Мятежники протопали. За несколько верст от Кана-Никольска встретились с царскими войсками, померились храбростью и силами, уложили с той и с той стороны прилично и отошли, поток - поток пропустил... А у деревни, кружа в горах, дали новый бой - армия армии. Пугачев и Салават со своими, а командует царскими солдатами генерал проклятый, покоя нету ему. Царь кладет русских людей и Пугачев кладет русских людей - густо могилы вспухли.
И деревня с тех пор - Побоищем называется. Сосновая. Звонкая. Много она царей и смутьянов перестояла. И - еще перестоит, только жить ей не мешайте. Не давите программами, налогами, вождями и лозунгами. Угомонитесь.
Пращур мой помочь мог Пугачеву. Мог навредить ему. К тому пугачевскому бунту Кана-Никольск уже станицей был, заводом был - разросся. И пращур - зрелым был. Мог и забунтовать. Но жил богато. Своим трудом жил, да каким - коней обученных пригуртовывал, “пришвартовывал“ к Оренбургу. Коней! А что люди? Перхоть вшивая. Мутузят один другого и призывы да указы распространяют. Грамотеи!..
Мой прапрадед, Павел Осьпыч покачивая носком сапога, в застолье, затевал:
Горят, горят пожары,
Они всю неделюшку,
Ничего-то в дикой степи не осталося!
Сорокины, мужчины, как я помню деда, Александра Александровича, и братьев отца, моих дядьев, лесничили, занимались лесным хозяйством, а в лесном хозяйстве без огорода - без пчел, пропадешь, без лошади - ни с места. Потому конь и плуг у нас почитались веско. По материнской линии мой дед, Миногин Ефим Николаевич, и бабушка, Евдокия Николаевна, тезка моей бабушке по моему отцу, тоже занимались лесом: растили, рубили, сплавляли до Самары, Белой, Яика... Бабушка моя по отцу: девичья фамилия - Горькова. Бабушка моя по матери: девичья фамилия - Полубоярова...
Сорокины несколько раз пересекались в поколениях с Самохиными, Назаровыми. Основные племена Ивашлы. Характер у нашего хутора был очень доверчивый, но весьма буйный. То ли горные речки влияли на парней и девчат неукротимым разливом, то ли азиатские вьюги кипели в их сердцах. На войну с Германией, помню, ребята спешили, проскакав на необъезженном коне по обеим избяным рядам хутора под окнами, да еще без уздечки, для поддержки особого масальского духа...
Спрыгивали удальцы и сбегался весь хутор. Невесты вытирали слезы. Матери голосили. Мальчишки хлюпали носишками. Начинала играть гармошка. Ее цветастые меха полыхали в толпе. Проводы медленно двигались к речушке Ивашле, к старинному огромному вязу. Седой вяз колыхал на берегу ветвями. За ними - звенела отмелью, как монетами, форельная Ивашла.
Хуторяне, включая родителей, целуя, крестя и крестясь, прощались, а дальше сокола, жениха, провожала невеста и самый верный друг. На том берегу, глядя им во след, ива, тоже, как вяз, седая, седая, приникала к гранитной земле и долго, долго не могла подняться, потрясенная народной трагедией, горем огромным.
Не знаю: стоит ли вяз, жива ли ива? Нет, пожалуй, лишь цела каменная дорога, отшлифованная коваными колесами, омытая святою русской слезою. Много ушло - сильных и молодых, а вернулось - два-три калеки.
Вяз - помнит. Ива - помнит. Может, ждут? Но разве мертвые вернутся? Да и куда им вернуться? Через пять-десять лет после Победы колхозы укрупнились, напыжились и лопнули. Большие села в хутора превратились, а хутора исчезли. Наши - еще при Сталине исчезли. Ивашла и другие наши хутора слишком буйные были, вот и дрались, видать, их солдаты честно: почти никто не уцелел... И хутора, за ними, исчезли.
А у Сорокиных, Самохиных, Назаровых дома-то были высокие, просторные, многооконные: живи, рожай, расселяйся!.. Но, говорят, там, где Ивашла здравствовала, речки пенились, девчата за ребятами подсматривали, да и ребята не зевали, - остались могилы, осиротелые, осиротелые. В мае - только птица поет над ними. В июле - только медведь мёд среди них на цветах и липах ищет. А в сентябре - дожди звенят. А в январе - метели рыдают.
Плывет зимний скуластый месяц. Снега, снега. Березы окоченели. Сосны замахнатились и устали от мороза. Тайга. Вечная. Непроходимая. Гармошка русская не запоет. Песня башкирская не протянется. Глухо. А там ведь деды и прадеды лежат? Братья лежат. Там, поди, невредимы, в семь и восемь обхватов, пни, залитые смолою, а под смолою буквы черные, земляные: С. А. А. - дед, лесник, и: С. А. П. - прадед, лесник... Люди ушли. Хутор ушел. А память осталась. Слово осталось. Душа осталась:
Подумаю, и сердце защемит.
И чудится, ничем не знаменита,
Седая ива плачет и шумит
На берегу, туманами повита.
Закрою глаза - хутор, огороды, люди. Крапива под забором. Соловей в ольховнике. Но скачут без уздечек пламенные игреньки. Машут руками мелькнувшие кавалеристы, парни ивашлинские. Трепещут и плещутся их чубы вместе с гривами по ветру.
И - конь у ворот. Стучит копытом. Сам цел. Седло цело. А всадника нет...
Сергей Викулов, публикуя мою поэму “Дмитрий Донской” в “Нашем современнике” в двенадцатом номере за 1977 год, снабдил ее обращением к русскому народу - отметить 600-летие Куликовской битвы в сентябре 1980 года. Но встрепенулся не народ русский, а цековский Зимянин. На меня ополчились интернациональные выблядки. А в ЦК КПСС и в Политбюро ЦК КПСС Зимянин нарек мое назначение на пост Главного редактора “Современника” политическим промахом. Я, по мнению ЦК КПСС, - русофил, славянофил, националист и шовинист, как ныне: “красно-коричневый...”
Уроды: СССР развалили, продали, Россия на очереди развала, а в русском народе эти мерзавцы все ищут врагов:
Мы, русские, нежней лозы,
Мы, русские, светлей слезы,
Мы, русские, смирней воды,
Закованной в чугунны льды:
Нас недруг мучил, как хотел,
Мы в отчем доме не у дел,
Но есть терпению предел!..
Сейчас наши коронованные “патриоты” метят в вожди славян, отгорцевав на парттрибунах. В черные времена - безопасно. А тогда - скромничали... И уже снятого с поста, меня, по приказу ЦК КПСС, с пригласительным билетом не пустили в Колонный зал на торжество юбилея. А за сутки до этого мне позвонил полковник МВД Сухов:
- Валентин Васильевич, я вам не советую ехать на “Ниве” на Куликово поле... Народ там будет разный... Спровоцировать могут... И спровоцировали: завтра выезжать, а вечером сегодня - в “Ниву” ударили у светофора черные “Волги”... Несколько месяцев ремонтировали ее в цехе.
Глаза - в глаза!..
О ярость русских
Правдивых глаз, прекрасных глаз;
И на широких, и на узких
Путях -
Остерегайтесь нас;
Глаза - в глаза,
От русской боли
Вам не уйти, мы не простим,
Во имя Родины и воли
Глазастых мы детей растим;
Глаза - в глаза,
Свободой нашей
Под цвет зарезанной зари,
Пришелец, будешь ты окрашен
И мир разбудят звонари!
Когда я развернул пригласительный билет, по блату мною приобретенный, дежурный амбал, прочитав мое имя и фамилию, заорал: “Вам, товарищ Сорокин, запрещено сюда входить!..” И начал меня выпихивать из фое Колонного зала. Нынешних обрюзгших героев “русских битв” я там не увидел. Они были или возле Зимянина, в президиуме, или на побегушках у Беляева и Севрука...
* * *
В этот вечер арестовали артиста, Вячеслава Кузнецова, за чтение отрывка из моей поэмы. Я ночью ездил в милицию его выручать. “Да, а сейчас и детей не растим: бедность и тревога заели русскую судьбу!” - размышлял я, униженный, бредя мимо Кремля, мимо ЦК КПСС и КПК. Москва, Москва, ты русскому народу - мачеха, чужая ты ему!..
Если один русский выручает из беды другого русского, третий русский колоссально удивится и позавидует тому, которого выручают, или тому, кто выручает. Позавидует - катанет жалобу в инстанцию вышестоящую. Выручаю я артиста Вячеслава Кузнецова из милиции за вольное чтение им в Манеже монолога из “Дмитрия Донского”, начальник милиции мне выговаривает:
- В Манеже выставка картин, произведений искусства, куда он суется?
- Но чтение тоже искусство?
- Искусство, коли его разрешат читать, а не разрешат, не искусство!.. И вообще, вы, грамотный человек, известный в стране, а связываете себя с каким-то хулиганом!..
- А что же хулиган совершил преступного, уголовного?..
- Читал стихи на публике без разрешения!..
Русский ли начальник милиции? Русский. Да еще - патриот, церемонился с нами, другой бы, просто русский, не патриот, засадил бы в камеру и жди, когда разберутся! А я на Зимянина обижаюсь: в Колонный зал не пустили, а чего я там оставил? Без меня там с лихвою людей напрессовано.
Вот я допер, догадался, дочитал, досравнивал вышивки на полотенцах, кофтах, рубашках - калужские они. Вот я доанализировал донца и прялки, довоспроизводил частушки и пословицы, игры и обычаи, мотивы разные - на балалайке и на гармошке, и понял: масали мы, отъявленные русские, из Масальского княжества, из центра русской земли. Когда мы ушли или переселили нас в Оренбуржье? Кана-Никольску в 1991 году двестипятидесятилетие отпраздновали в Башкирии. А строила-то его Оренбургская вольница. И двести ли пятьдесят лет назад?
После революции Кана-Никольский завод и Преображенский завод подверстали к Башкирии. Русскими людьми надо было пополнить новую социалистическую общность. Но разве до семнадцатого года башкиры и русские не ездили в гости друг к другу? Уплотнение, утеснение, навязывание историй и границ довели нас до глобальной катастрофы, но мы, вожаки наши, так и не прекратили дележей и перекроек. Мы - канем!..
Не прекратили: битвы кипят между народами-соседями, братьями, вчерашними согражданами. Стыдно и тяжело душе, глаза бы на мир не смотрели. Мать моя родилась в Преображенске, а я в Ивашле. Дед по матери, Николай Ефимович Миногин, родился в Преображенске и бабушка, по матери, Евдокия Николаевна, родилась в Преображенске. А дед, по отцу, Александр Александрович Сорокин, родился на Ивашле. Бабушка, по отцу, Евдокия Степановна Горькова, родилась между Преображенском и Ивашлою, на хуторе Текаль.
Хутора эти срыла и развеяла счастливая колхозная жизнь, растоптала репрессивная запрограммированная мера Чека, приобретенная в острогах большевистскими кремлевскими каторжанами для наивных хлеборобов, пчеловодов, лесников и коневодов, гикавших когда-то вольно и крылато по уральским степям и увалам.
Я пекусь об имени пращура. Место гибели его - Уртазым. Аул тот до сих пор цветет и размножается... Но кому нужно одинокое имя пращура моего, пусть и - знаменитого в далекой малой истории Сорокиных, кому? Где они, пращуры и братья русские наши? Катись поездом до Берлина - лежат и лежат: сосчитай курганы, русские, а уж обелиски-то, индивидуальные могилки-то, без курганов-насыпей, русские колымские холмики, это никто вовеки не сосчитает.
Мертвых, погребенных на братских высотах Европы и Азии за эпоху равенства, никакие железнодорожные составы не вывезут: не хватит платформ, топлива не хватит, электричество захлебнется и мрак воцарится на Руси от края до края... Лучше не трогать мертвых и память о них не ворошить.
Стоял над Иртышом Ермак, а где он? Говорят, тень его по Сибири бродит. Говорят, смотрит Ермак на теснимых русских и шеломом качает: “Нет, не русские вы, русские лежат в курганах!..”
А пращур мой, я чувствую это, скачет по гранитным тропам Урала, скачет, а на свободный простор выбраться не может: ветер ордынский взор застилает ему и черные сумерки густо распластываются внизу.
О, мы, русские масали, из-под Куликова поля: иначе зачем я через шестьсот лет появился в мартене и поэму о Дмитрии Донском затеял? Да где затеял? В Челябе - Челябинске, отчем улусе Челубея, которого Пересвет крестом на Куликовом поле из седла вышиб. И мои предки, Сорокины, Сорокины, командовавшие сорока витязями, дружинниками, в тот момент разве не с князем Дмитрием Донским находились?
Все мы теплим свет свой под недремным оком пращуров... И нам ли унынием в поколения вцеживаться? В народе и горе - не беда, поскольку горе первым не случается, а до него, до этого горя, уже случалось горе, да, и случалось - не раз на святой Руси. А не беда - где ее определить, беду, самая большая она или нет: вдруг да завтра больше ее нагрянет беда на Русь?
И на бережку реки Великой, у Пскова, как в Челябинске, на бережку озера Светлого, или в Москве, у бородатого памятника Карлу Марксу, вижу я танцующих и неунывающих русских затейников...
Миша наш не любит водку,
Потому и за калым
Раздарил он нас в охотку
По республикам былым.
Раздарил и ныне дарит,
А в России недород,
Неужели не ударит
По предателю народ?
Ленин - сталкивал царя.
Сталин - раскулачивал.
Ну, а Миша втихаря
Взятку проворачивал.
Миша с Раею катался
По заморским городам
И без должности остался,
Порученец при мадам.
Миша хнычет, Миша плачет,
Лоб в дорожной копоти,
Его Ельцин расказачил,
А казаки в хохоте.
Вот оккупировали нас демократы. Черти под русской тенью. Указы Ельцин издает о праздниках: новом годе, дне независимости России, победе русского полководца Александра Невского над немецкими рыцарями. Плохо ли? Но Невский и без Ельцина - любимец и гордость русских.
Русский народ не верит указам президента Ельцина. Не верит в его усилия ради русской истории. А празднует по согласию и единению с сердцем своим русским. Никто не культивировал, наоборот - осмеивали, отнимали, распинали русскую память и любовь к Суворову и Дмитрию Донскому. А Скобелев и при демократах никак не реабилитируется: нет славянского защитника, нет... Но в русском народе все есть: и обида на торжествующих предателей, и боль за легендарное прошлое, и презрение к нынешнему торгашескому буму над территориями и племенем русским, все, все есть.
Ничего не забыл и не простил народ агентам уничтожения великой державы, ничего. Уж как очищали, купали в патоке, на коврах перед папой римским холили, с экранов и с газет не спускали, держали сутками на кремлевских сценах, завалили премиями и наградами, даже поугощали его сытыми ссылками, “ославянофилили”, чуть ли не национальным русским героем объявили, а русский народ отвернулся от мессии, от Андрея Дмитриевича Сахарова. Отвернулся, понял, что обманут, обжулен, введен в рабство “наивным” диссидентом.
Народ наш празднует Куликово поле или Чудское озеро без указов, без картавых аргументаций кремлевско-израильских послов, женатых то на прекрасной Елене Боннэр, то на не менее прекрасной Наине Иосифовне, - не объегорить русский народ, потому и жестоки, потому и беспощадны к нам, русским людям, продолжатели кровавого Льва Троцкого, современные палачи России, фашиствующие перестроечные Бронштейны.
В первые дни июня каждое благословенное лето за ратным Псковом, на холмах, на берегах речек и озер, в просторах долин, залитых солнцем, на ликующих лужайках - яркие платья и рубашки, гармошки и балалайки, оркестры и хоры, хоры... И - русские золотые чубы, локоны золотые, косы золотые, синева, синева, поднебесная русская, в очах русских.
К Невскому, к Невскому, незабвенному и осязаемому, яростному и мудрому, бесстрашному и свободному русичу. Это - и до Сталина праздновали. Это и после Ельцина не перестанут праздновать. Это - лампада под звездным русским небом. Имя князя Невского - имя России. Россия без Невского - как мать без сына. Звездная мать поднебесная - без сына звездного поднебесного?
Не может быть так!..
* * *
Почему же предатели русского народа отнимают у русского народа память? А потому, потому - дабы князь Александр Невский не окликал нас во дни беды русской, не звал нас подняться и перевернуть сионистскую ордынскую небежь. Разрешают: празднуйте, пожалуйста, но под нашим, израильским наблюдением и патронажем, под нашим масонским энерготоком психологических обработок - вас и детей ваших.
А на холмах, а в долинах, а на берегах и лугах древней псковской земли старики и дети, парни и девушки, мужчины и женщины, и ни пьяных, ни убогих, ни злых, ни ленивых - сильные, умные, родные русские люди шагают, поют, молчат, поклоняются, обмениваются улыбками и неистребимой слезою памяти, слезою вечной русской печали.
И на коне, высоко, высоко, над лугами и долинами, над реками и озерами, над милой Русью, золотоволосой и синеглазой Россией своей, единственной и непобедимой, - Невский, князь великорусский, с воинами неприкосновенными клянется:
“Бог не в силе, а в правде. Кто с мечом к нам придет, тот от меча и погибнет!”
Не надо нам богатств чужих. Не надо нам краев нерусских. Не надо нам величия незаконного. Богатство наше - Россия. Край наш - Россия. Величие наше - Россия. Оставьте нас в покое. Но кто нас в покое оставит?
За пляской и частушками, за хороводами и песнями, за улыбками и движениями людей русских около трибуны сурово цензурит “великая русская княгиня”: Леонида Багратиони. Два лакея возле нею или же два телохранителя, черный и шатен. Чуть упитанная. Коротенькая. Кубышковатая. Сильно антиприятная непонятной, вначале, знакомостью: а где и когда я ее встречал?
Ночью за окном летала вьюга
Да с таким старательным успехом -
Холм сверкает на могиле друга
Первобытным леденящим снегом.
Холод, холод, снег поёт искристый,
Словно он примчался к нам из рая,
Где живут по двести лет и триста,
Или вообще не умирая.
Там аукнет человек веселый
И его разбуженное эхо
Рвется в наши города и села,
Ну а им давно уж не до смеха.
Их сковали думы и заботы,
Души их изранены бедою.
Избы, избы - каменные гроты,
Мертвою заполнены водою.
Я хотел бы голосу ответить,
С севера примчался он иль с юга,
Но гульнула буря по планете -
Холм сверкает на могиле друга.
Холод, холод, грубый и унылый,
Пусть кому-то, может, и обидно,
Что сегодня
мне из-за могилы
Кроме горя - ничего не видно!..
Но видел, видел, видел, хотя и в настоящий момент не припомню. Зря что ли отсекают у русских память и уважение к предкам? Кто вам скоренько назовет прадеда своего? А кто назовет сразу, по мгновенному требованию, прапрадеда своего, кто?
А княгиню Леониду Багратиони я видел. Я даже разговаривал с нею. Столько лет от меня ее укрывали, от очень русского человека. Великая княгиня великой Руси - не моя ли гордость и слава? Пусть она пока не Александр Невский и не Дмитрий Донской и не сам Суворов, но уже великая. И отпрыск ее в кадетский корпус зачислен, у нас на кадетика мальчонка обучается. Радуйтесь, русские!
Ножки чуточек вкривь, но терпеть можно и нужно, патлашки смоляные, коротенькие, сама коротенькая и кофтеночка на ей короткая, ай, ну где я ее видел, где?.. Демократичная. Простая. Народная. Близкая, близкая.
И вспомнил: да я с ней в челябинском мартене вместе трудился, учетчица, табельщица, да, за прогульщиками у нас в мартене следила и за выпивохами. Не кляузничала, не закладывала по пустякам. И тоже - звали ее Леонидой Георгиевной.
Отец Леониды Георгиевны, табельщицы, Георгий Зямович Менжинский, читал у нас на металлургическом заводе лекции о крейсере “Аврора”, возвестившем начало новой справедливейшей эры, коммунистической. Полеживая на трибуне, старик же, да и почетом пользовался: двоюродный братенник чекиста Менжинского, умершего по собственному желанию, не кокнутого императором всея Руси, и православным Генералиссимусом Сталиным.
Как мы его, Георгия Зямовича, уважали, как уважали, сталевары и машинисты, слесаря и электрики!.. Долго жил, а умер внезапно: сбежала дочка в Израиль из поездки заграничной в социалистическую страну, кажется, в Швецию ездила, где перенимал опыт строительства социализма товарищ Лигачев, член Политбюро и второй секретарь ЦК КПСС, опора и соратник Горбачева.
Но это все - позже, а княгиня сбежала гораздо раньше, не княгиня, а учетчица, табельщица мартеновская, коротышечка, Леонида Георгиевна Менженская, чадо заводского лектора, похороненного на металлургическом кладбище в центре аллеи знаменитых ветеранов. На памятнике ему - шестигранная паучья звезда, медуза раскаленная!..
Если бы не фамилия великой княгини и не тридцать лет, пролетевших между учетчицей мартена и великой княгиней, я бы никогда не догадался, что эта великая княгиня - не та мартеновская учетчица, табельщица замечательная. Ни одного алкаша не заложила. Покажет его нам, работягам, а мы его сунем под фуфайки или под войлочные спецовки, в подвале цеха, и привет начальству!
По русскому народу слухи циркулируют: кадетик оперится - царем президент его назначит, а сам регентом при нем притулился, дабы поправить еще Русью Христовой и в суд не угодить за недавний расстрел безвинного русского народа в столице, у Дома Советов.
С детства моя фантазия лишает меня равновесия: раздумаюсь, вторгнусь в глубь вековую, а там пращур мой - убитый, на хворосте, в поле, за улусом Уртазым, как русский богатырь лежит, а рыжка его по синеве русской скачет и скачет, скачет и скачет!..
На землю да на Бога обопрусь
Среди житейских бурь и перекосов...
Не отнимайте Киевскую Русь
У сыновей ее, великороссов.
Они ушли из преднепровских мест
В объятья азиатского тумана
И золотой христоподобный крест
От океана взмыл до океана.
Тот крест летит, бессмертием не снят,
На трактах шумных
и на тропах узких
Сегодня снова конники теснят
И в гике заарканивают русских.
Еще сверкнут державные слова,
Дабы Россия верная очнулась
И на путях сражения Москва
От вражеских ветров не покачнулась.
Я поучать потомков не берусь,
Но, слышите, кричит нам сирин-птица:
“Не отнимайте Киевскую Русь,
Мать наказала детям возвратиться!..”
Когда по Воже заскрипят с утра
Кибитки в скорбных ивах переката, -
На берегу былинного Днепра
Брат перед братом смолкнет виновато!
Мы, живущие днем нынешним, от прошлого отдалились, и как теперь нам грядущее угадать? А грядущее - за тобою... Но грядущие - крылья за плечами или крест впереди...
1994-1995