Вы здесь

Глава V. Собрание, под моим председательством, губернаторов для заслушания сообщений о предвыборном положении. Н. А. Хвостов...

Собрание, под моим председательством, губернаторов для заслушания сообщений о предвыборном положении. Н. А. Хвостов. Кредиты на предвыборную кампанию. — Моя поездка в. Спалу. Доклад у Государя. Вопрос о кредитах на оборону. Прекращение Государем дела о привлечении к суду Курлова, Кулябки, Веригина и Спиридовича. — Новые требования кредитов Сухомлиновым. Совещание у Государя по вопросу о задуманной Сухомлиновым частичной мобилизации. Мои возражения против намеченной меры как опасной для сохранения мира. Отклонение проекта. — Разногласия в Совете Министров по вопросу об общем политическом положении. — Мои отношения к партиям в новой Думе. Правительственная декларация. Вопрос о соглашении с обществом Kиeвo-Воронежской железной дороги. — Задуманное Сухомлиновым назначение ген. Воейкова на несуществующую должность.

 

Государь в эту осень (1912 г.) вместо Крыма поехал сначала на охоту в Беловеж, а потом в Спалу, где Наследник тяжко заболел и едва не умер. До половины октября вся страна жила под страхом близкой катастрофы. Я на решался беспокоить Государя никакими делами, направляя их как мог, и только 10 или 12 октября стали получаться добрые вести о том, что непосредственной опасности нет, и Государь разрешил мне прибыть в Спалу для доклада и привезти Ему наиболее нужные вопросы. Их накопилось очень много и в числе их заметное место занимали, конечно, выборы в Государственную Думу, приходившие уже к концу и дававшие ясные указания на преобладающее значение в среде вновь избранных членов людей умеренного лагеря, но мало связанных между собою единством взглядов и неподчиненных никакому определенному {108} общему руководству.
Говоря о выборах в Государственную Думу, приходится невольно припомнить один эпизод, соединивший, было, меня на минуту с Макаровым и показавший мне наглядно, какими удивительными приемами были заражены некоторые из наших видных администраторов, сыгравшие впоследствии очень печальную роль в последние месяцы перед революцией и заплатившие своею собственной жизнью за печальные проявления их неумелой деятельности. Упомяну также и о другом эпизоде, который следует сохранить, чтобы он не забылся.

В начале сентября месяца в Петербурге оказалось одновременно большое число Губернаторов. Все они приехали за получением указаний Министра Внутренних Дел по разным местным особенностям выборных Комиссий, и об этом съезде я узнал не из сообщений Макарова, а просто по большому количеству губернаторов, являвшихся ко мне в мои приемные дни.
Макаров, державший меня после происшедших между нами разногласий совершенно в стороне от выборных дел, видимо, предпочитал келейный способ разрешения этих вопросов, вместе со своим Товарищем Харузиным, внесшим не мало путаницы и произвола, в это дело и способствовавший в большой степени тому настроению раздражения, с которым собрались вновь избранные члены Думы к 1-му ноября в Петербург. Меня же разговоры на выборную тему с Губернаторами приводили к несомненному выводу, что никакой общей выборной политики на, самом деле нет, и что каждая губерния действует по собственному шаблону, изобретая свои приемы, а чаще всего — вовсе не справляясь с общими взглядами Министерства Внутренних Дел.
Я высказал это Макарову в открытом заседании Совета Министров и выразил желание побеседовать совместно со всеми съехавшимися Губернаторами в присутствии его самого, его Товарища Харузина и его сотрудника Черкаса, считавшего себя специалистом выборного дела и принимавшего caмое деятельное участие в первых выборах по закону 3 июля 1907 года, при покойном Столыпине, когда это дело находилось в умелых руках его Товарища Крыжановского.
Собрание состоялось под моим председательством вечером в зале заседаний Совета Министра Финансов. — Налицо было 14 или 15 Губернаторов. Сообщения с мест и прения по ним шли очень вяло. Большинство Губернаторов {109} удостоверяло, что выборы проходят довольно бледно, что крайние левые партии прячутся в подполье и не открывают своих карт, но что можно быть заранее уверенным в том, что большого количества голосов они не соберут, и что все движение сгруппируется между кадетами, октябристами в националистами Балашевского типа, т. к. и крайние правые не проявляют особенной активности, хотя в сохранять, вероятно, свое прежнее положение.
Во всех объяснениях Губернаторов звучало вполне согласно одно заявление, — что у Начальников Губерний очень мало средств на влияние на выборы, что единственно организованная среда, доступная влиянию, это — среда сельского и даже городского духовенства, что Епархиальное начальство прислушивается исключительно к голосу Обер-Прокурора Синода и мало обращается с Губернаторами, но что и эта среда не отличается особенною дисциплиною, т. к. не все Архиереи сочувствуют слишком умеренным указаниям Синода, находя, что его указания поддерживать все консервативные партии, начиная от октябристов, и не делать разницы внутри группировки отдельных партий правого крыла Думы, неправильны, и они предпочитали бы более точные указания для поддержки какой-либо одной партии, Из объяснений Губернаторов сквозило даже, что многие Архиереи не вполне доверяют искренности разъяснений Синода, полагая, что они явились результатом особого давления на Обер-Прокурора со стороны Министра Внутренних Дел и Председателя Совета Министров, и что на местах думают, что лично В. К. Саблер стоит на другой точке зрения, сочувствуя лишь одной партии — крайних правых.
Все Губернаторы заявили в один голос, что влияния земских начальников на крестьян в деле выборов почти нет, и что строить какие-либо надежды да этом элементе не следует.
Точно так же, на мой вопрос — какое влияние имеет на общественное мнение и на подготовку выборов местная консервативная пресса, довольно щедро поддерживаемая правительством в отдельных губерниях, получился единогласный ответ всех Губернаторов, кроме Нижегородского, что такое влияние равносильно нулю, ибо никто таких газет не читает, а многие Губернаторы откровенно заявили даже, что все прекрасно знают, что данные газеты издаются на казенные деньги, а т. к. и издатели этих газет плохи и состав сотрудников крайне невысокого уровня, за неимением подготовленных и {110} талантливых людей, — то этих газет просто не читают даже бесплатные подписчики.
Отдельно от всех Губернаторов, резко отличаясь от них решительностью тона и живостью речи, стоял в этом совещании Нижегородский Губернатор Н. А. Хвостов, впоследствии, в 1918 году, расстрелянный большевиками в Москве вместе с Щегловитовым, Протопоповым, Маклаковым и Белецким.
Он провел резко противоположную точку зрения заявивши, что Губернаторы не только должны, но и могут провести в Думу исключительно тех, кого они желают. По его словам, в Нижегородской губернии все оппозиционные кандидаты им уже устранены, и на их место намечены люди совершенно надежные в политическом отношении, которые и будут выбраны, если только Министр Внутренних Дел даст ему несколько более денежных средств и разрешит привлечь к делу Начальника Губернского Жандармского Управления и облечет его, Губернатора, достаточною свободой действий.
Хвостов прибавил развивая свою теорию, что следует только допустить одно предварительное условие: задаться целью и не колебаться в выбор средств, т. е. не обращать внимания на выкрики печати и ни бояться жалоб на неправильность выборов.
Откровенное выступление Хвостова произвело на всех самое отрицательное впечатление. Макаров был крайне смущен, Губернаторы молчали, Харузин, на которого Хвостов сослался было как на человека, сочувствующего его взглядам, — не знал что сказать, но затем, когда прошло первое смущение, посыпались такие реплики неудержимой критики циничных взглядов Хвостова, что всякий другой был бы сконфужен н даже унижен, но Хвостов, вероятно, думал, что совершает великий государственный подвиг, выражая такие взгляды, и осветил всем одним общим аргументом, также не мало поразившим всех: «вся наша беда в том, что мы не умеем или не желаем управлять; боимся пользоваться властью, которая находится в наших руках, а потом плачем, что другие вырвали ее у вас».
Другое обстоятельство, которое я хочу отметить здесь, потому, что забыл записать его достаточно подробно в своем месте, касается начала моего разрыва с крайними правыми в Думе и той кампании, которую они решительно повели против меня тотчас после созыва Четвертой Думы.
{111} При жизни покойного Столыпина одним из поводов наших разногласий всегда служил вопрос о субсидии печати и с необходимости широко тратить деньги на борьбу с оппозиционною прессою и подготовлять выборы в Думу помощью создания консервативной, провинциальной прессы.
Когда Столыпина не стало, одним из первых дел, за которое я принялся, была попытка узнать, куда тратились деньги, взятые из казны через меня, как Министра Финансов, на печать, и нельзя ли, по крайней мере, сократить в будущем эти бесполезные расходы.
При жизни покойного Столыпина мои неоднократные попытки подойти ближе к распределению этих денег и укрепиться в моем принципиально отрицательном отношении к стремлению Министра Внутренних Дел руководить этим способом общественным мнением — не имели никакого успеха. Столыпин относился крайне остро к моим заявлениям, видел в этом попытку, с моей стороны, контролировать деятельность Министерства Внутренних Дел, и наши разговоры всегда кончались обидчивостью с его стороны и даже не раз грозили обострить до крайности наши отношения.
Не поддерживал меня и Государь, с которым мне не раз приходилось беседовать совершенно откровенно по поводу газеты «Земщина», всегда лежавшей на его письменном столе. Я никогда не скрывал, что отпускавшиеся на издание этой газеты 180 тысяч в год (15 тысяч в месяц), были просто выброшенными деньгами и служили только к общему соблазну, потому что все отлично знали на какие средства издается эта никем не читаемая газета, и очень многие удивлялись незлобивости моей и отсутствию элементарной дисциплины в деятельности правительства, т. к. оно относилось с поразительным безучастием к совершенно неприличным выпадам «Земщины» лично против меня.
Мне не оставалось ничего другого, как прекратить мои настояния и довольствоваться только постоянными попытками уменьшить быстро растущие требования Министерства Внутренних Дел.
Тотчас после кончины Столыпина я ближе подошел к этому вопросу. Крыжановский, в руках которого сосредоточивалось при Столыпине распределение денег, дал мне все матерьялы по этому делу и с полной откровенностью высказал, что большая половина денег тратилась совершенно даром и могла бы быть, без всякого ущерба делу, сокращена.
{112} Макаров, сменивший Столыпина, отнесся на первых порах совершенно благоразумно и просил только настаивать на сокращении ассигнования до окончания выборов в Государственную Думу, обещая после выборов согласиться на значительную сбавку или даже на полное прекращение этих, признаваемых и им также бесполезными, расходов. Так и осталось это дело в прежнем положении, вплоть до самого роспуска Думы. Следом за роспуском, когда еще большинство членов Думы не успело разъехаться по домам, ко мне приехали члены Думы Марков 2-ой, Новицкий и Пуришкевич и стали энергично настаивать на необходимости отпуска в их распоряжение крупных добавочных средств на подготовку выборов в Думу, обещая «затмить результатами их усилий самые смелые ожидания относительно будущего состава Думы, если только я не поскуплюсь на средства».
Я попытался было направить их домогательства на Министра Внутренних Дел, но встретил совершенно откровенное заявление, изложенное к тому же в очень циничной форме:
«Министр Внутренних Дел с нами и сделает все, о чем мы просим, но Вы всегда отказываете в деньгах, и он не хочет нарваться на неприятные ему Ваши отказы, тем более, что он сказал нам вполне откровенно, что связан обещанием не увеличивать расходы на выборы, а на печать даже обещал Вам пойти на большие сокращения после окончания выборов»
Я поинтересовался узнать до каких пределов доходят их желания и получил в ответ заранее приготовленную «смету». Этот любопытный документ долго находился у меня под рукою. Он был взят у меня во время обыска в июне 1918 года; его вернули мне, как и все отобранные бумаги, в конце июля и затем он был уничтожен мною среди разных. моих бумаг, не имевших, впрочем, никакого существенного значения, которые я предал сожжению, ожидая новых обысков и нового ареста.
Я помню хорошо, что «смета» была сведена, к круглой цифре 960.000 руб., потому что я спросил Маркова, — отчего не довели они до еще более круглой цифры 1.000.000? и получил в ответ простое заявление: «мы хорошо знаем, что Вы любите точные цифры, и отказались от всякого излишества».
Было в этой смете немного рубрик, но самая крупная сумма свыше 500.000 руб. испрашивалась на «агитацию», в виде устройства губернских съездов, лекций, раздачи брошюр, {113} затем были, конечно, расходы на печать, на путевые расходы; не обошлось разумеется и без «негласных» расходов.
Я ответил решительным несогласьем, ссылаясь на то, что различные предприятия Пуришкевича пользуются уже без того широкою поддержкою Министерства Внутренних Дел, и высказал совершенно откровенно, что не жду решительно никакой пользы от проектированной выборной кампании и уверен даже, что она только возбудит новый прилив оппозиционных страстей в большинстве губерний, в которых крайние правые партии обречены заранее на неудачу я, таким образом, только скомпрометируют правительство, т. к. всем будет ясно, до очевидности, что, поднятая правыми агитация ведется исключительно на правительственные средства.
Мы разошлись совершенно враждебно. Новицкий и Пуришкевич промолчали, а Марков 2-ой, вставая с места, не стесняясь сказал мне: «При Петре Аркадиевиче было бы иначе; он заставил бы Вас дать то, что нам нужно, а теперь Вам самому предстоит пожать плоды нашего неуспеха, т. к. Вы получите не такую Думу, какую бы мы дали Вам за такую незначительную сумму, как 960.000 рублей.
Свои счеты со мной Марков свел год спустя в его знаменитом выступлении в Думе 27 мая 1913 года, о котором, впрочем, речь впереди.
Я прибыл в Спалу под вечер 18-го октября. Погода была отвратительная — дождь лил не переставая; шоссе, соединявшее Скерневицы со Спалою, поправленное на скорую руку, был совершенно разбито, и сама Спала, состоявшая из небольшого дворца или точнее Охотничьего Дома с двумя кавалерскими домами по бокам, носившими в насмешку название «Отель Бристоль» и «Отель Национал» (я не говорю о службах, стоявших поодаль), производила унылое, тягостное впечатление.
Государя я видел в тот же вечер за ужином и, хотя я сидел рядом с Великою Княжной Ольгой Николаевной, которая сидела рядом с Государем, но беседа наша носила какой-то отрывочный характер. Bсе говорили шепотом, и у всех была одна мысль — миновала ли опасность с Наследником Алексеем Николаевичем. На мой вопрос об этом Государь сказал мне: «Было совсем хорошо, когда я телеграфировал Вам, потом мы опять пережили большую тревогу, а теперь снова Я совсем спокоен и уверен, что больше нечего опасаться. Мы будем завтра Вами долго и спокойно обо {114} всем говорить после обедни. He забудьте, что завтра Ваш лицейский праздник».
После обедни, отслуженной в походной палатке, доклад мой продолжался почти два часа, и значительную часть времени занял обзор бюджета на 1913 год и в особенности самый подробный отчет мой по военным расходам. Я не скрыл от Государя, что на этот раз мне было значительно труднее, нежели во все предыдущие года. Поливанова, всегда находившего примиряющий исход из столкновения точек зрения Военного Министерства и Министерства Финансов, сменил Генерал Вернандер, упрямый специалист инженерного дела, совершенно не сведущий в делах других Главных Управлений и слепо повторявший только доводы их Начальников, стремившихся получить как можно больше денег, зная при этом, что, при установившихся отношениях между двумя ведомствами, голос Военного Министерства всегда будет поддержан Государем.
Мне пришлось поэтому, на этот год проявить особенную уступчивость по отношению к требованиям Военного Министерства и согласиться на значительно большие ассигнования, нежели я сделал бы это, если бы был вполне самостоятельным в моих действиях. К тому же и внешние события были в пользу Военного ведомства. Война на Балканах принимала все более затяжной характер; бессилию дипломатии остановить разгоревшийся пожар было очевидно, и необходимость усиления военных приготовлений с нашей стороны становилась все более и более неотложною. Для меня было совершенно ясно, что, просивши, усиленные ассигнования и не видоизменяя своих внутренних порядков Военное Министерство достигало только внешнего успеха — имело в своем распоряжений большие денежные средства, но не подвигало нашей боевой способности ни на один шаг; отпущенные средства накапливались в хаосе Военного Министерства, заказы продолжали исполняться с необычайною или, вернее, обычною волокитою и окончание их становилось еще того медленнее.
Но мое положение было просто безвыходное. Я видел безнадежность увеличивать кредиты из года в год, говорил об этом громко и открыто и везде, где только мог, но был лишен всякой возможности проводить свои взгляды. Военный Министр инсинуировал на мой счет у Государя, Государственная Дума резко критиковала его способы распоряжаться ассигнованными средствами, но высказывалась всегда, за усиление кредитов; печать держала повышенный тон, а знаменитые Славянские обеды приводили к самым резким выпадам {115} против русского миролюбия, и процессии с плакатами «крест на Святой Софии», «Скутари Черногории» становились обычным зрелищем. Мне не оставалось ничего иного, как идти на соглашение и на уступки Военному Министру, зная хорошо, что в спорах с последним совет Министров не встанет на мою сторону и предпочтет всегда присоединиться к требованию генерала Сухомлинова, лишь бы не давать ему повода инсинуировать у Государя.
— Я просто решился не доводить до окончательного разногласия ни одного моего спора и согласился уступить во всем, в первый раз представивши все сметные расчеты по военным кредитам без всякого спора.
Я развил Государю мою точку зрения самым подробным образом и представил особую ведомость, в которой показал все то лишнее, что потребовал Военный Министр и без чего ваша военная подготовка не потерпела бы никакого ущерба. Сумма этих лишних кредитов получилась весьма значительная — около 80 миллионов рублей только на один 1913 год. Представил я также, как водится, и другую ведомость — о неизрасходованных кредитах прежнего времени, — их насчитывалось свыше 180 миллионов рублей.
Государь был чрезвычайно доволен и несколько раз, прерывая мой доклад, говорил мне, что я доставил Ему большое удовольствие. Когда же я довел мои изложения до конца, то Он встал из-за стола, обошел кругом ко мне и, беря мою правую руку своими обеими руками, сказал мне:
«Я знаю какую сделку с Вашей бережливостью Вы допустили, соглашаясь на то, что, по Вашему мнению, требуется Военным Министерством лишнего. Я верю тому, что Вы совершенно правы, что деньги не будут израсходованы, и дело от этого не выиграет. В Ваших спорах с Сухомлиновым правда всегда на Вашей стороне, но я хочу, чтобы и Вы поняли Меня, что Я поддерживаю Сухомлинова не потому, что не верю Вам, а потому, что Я не могу отказать в военных расходах. Упаси Боже, если нам не удастся потушить пожар на Балканах. Я никогда не прощу Себе, что отказал в военных кредитах хотя бы на один рубль. Да и Вы сами должны быть гораздо боле спокойны теперь, когда знаете, что никто не скажет, что Вы помешали делу нашей государственной обороны. Я знаю, как горячо вы любите родину, и верю тому, что так же, как и Я, горюете, что не все у нас благополучно с военными заказами. Будем надеяться, что теперь пойдет все лучше и лучше, а если Сухомлинов опять станет говорить Мне, что Вы его {116} обрываете в кредитах, то Я скажу ему просто, что этого слушать более не желаю, и что во всем теперь будет виноват он, a не Вы».
Мой доклад затягивался, приближалось время к завтраку. Государь оказал мне:
«Отложите остальное до после завтрака; погода такая скверная, что никуда нельзя выйти, а у Меня на душе есть большой камень, который Мне хочется снять теперь же. Я знаю, что Я Вам причиню неприятность, но я хочу, чтобы Вы Меня поняли, не осудили, а главное не думали, что Я легко не соглашаюсь с Вами. Я не могу поступить иначе. Я хочу ознаменовать исцеление Моего Сына каким-нибудь добрым делом и решил прекратить дело по обвинению генерала Курлова, Кулябки, Веригина и Спиридовича. В особенности Меня смущает Спиридович. Я вижу его здесь на каждом шагу, он ходит как тень около Меня, и Я не могу видеть этого удрученного горем человека, который, конечно, не хотел сделать ничего дурного и виноват только тем, что не принял всех мер предосторожности.
Не сердитесь на Меня, Мне очень больно, если Я огорчаю Вас, но Я так счастлив, что Мой Сын спасен, что Мне кажется, что все должны радоваться кругом Меня, и Я должен сделать как можно больше добра».
Для того, чтобы это обращение Государя ко мне и мой ответ Ему были понятны, я должен напомнить, чем было вызвано обращение Государя ко мне.
После смерти Столыпина от пули Багрова назначено было следствие через Сенатора Трусевича, о чем я писал уже в своем месте; оно установило с очевидностью вопиющую небрежность, допущенную четырьмя лицами: Товарищем Министра Внутренних Дел Курловым, Начальником Киевского Охранного Отделения Кулябко, Вице-Диретором Департамента Полиции Веригиным и состоявшим при Курлове, подполковником Спиридовичем. Совет Министров решил предать всех их суду.
Против этого не возражал и Министр Внутренних Дел Макаров. Покойный Министр Юстиции Щегловитов был одним из ревностных поборников необходимости привлечения их к суду.
Первый департамент Государственного Совета потребовал от них объяснений и, находя их совершенно неудовлетворительными, постановил испросить Высочайшее разрешение на предание их Верховному Уголовному Суду после рассмотрения {117} дела в 1-ом Департаменте Правительствующего Сената и назначения им предварительного следствия.
Решение Государя по этому делу ожидалось мною уже более месяца, и меня крайне озабочивало, почему так медлит Государь с утверждением постановления (мемории) Государственного Совета, тогда как и я и Министры Внутренних Дел и Юстиции неоднократно докладывали Ему это дело, и Государь прекрасно усвоил себе, казалось, ту мысль, что предание суду не предрешит окончательного решения дела. Оно требует еще производства нового полного следствия через Сенат, Верховный Суд мог придти к совершенно другому выводу, и что решение, во всяком случае, должно было идти на утверждение Государя. Говоря со мною, Государь, видимо, волновался и смотрел мне прямо в глаза, ожидая моего ответа, Я хорошо помню первые, сказанные мною слова.
«По Вашим словам», начал я, «я вижу, Государь, что Вы приняли уже окончательное решение и вероятно привели его уже в исполнение». Государь подтвердил это наклонением головы. «Мои возражения будут, поэтому, совершенно бесцельны и только огорчат Вас в такую минуту, которой я не хотел бы ничем омрачить. Но я должен высказать Вам то, что лежит у меня на душе, и не с тем, чтобы склонить Вас переменить Ваше решение, а только для того, чтобы Вы не имели повода упрекнуть меня в том, что я не предостерег Вас от вредных последствий Вашего великодушного шага.
Ваше Величество, знаете, как возмущена была вся Россия убийством Столыпина и не только потому, что убит Ваш верный слуга, но еще более потому, что с такою же легкостью могло совершиться гораздо большее несчастие. Всем было ясно до очевидности, что при той преступной небрежности, которая проявилась в этом деле, Багров имел возможность направить свой браунинг на Вас и совершить свое злое дело с такою же легкостью, с какою он убил Столыпина. Все, что есть верного и преданного Вам в России, никогда не помирится с безнаказанностью виновников этого преступления, и всякий будет недоумевать, почему остаются без преследования те, кто не оберегал Государя, когда каждый день привлекаются к ответственности неизмеримо менее виноватые, незаметные агенты правительственной власти, нарушившие свой служебный долг. Ваших великодушных побуждений никто не поймет, и всякий станет искать разрешения своих недоумений во влиянии окружающих Вас людей и увидит в этом, во всяком случае, несправедливость.
{118} И это тем хуже, что Вашим решением Вы закрываете самую возможность пролить полный свет на это темное дело, что могло дать только окончательное следствие, назначенное Сенатом, и Бог знает, не раскрыло ли бы оно нечто большее, нежели преступную небрежность, по крайней мере, со стороны генерала Курлова.
Если бы Ваше Величество не закрыли теперь этого дела, то в Вашем распоряжении всегда была бы возможность помиловать этих людей в случае осуждения их. Теперь же дело просто прекращается, и никто не знает и не узнает истины. Будь я на месте этих господ и подскажи мне моя совесть, что я не виновен в смерти Столыпина и не несу тяжкого укора за то, что не оберег и моего Государя, я просто умолял бы Вас предоставить дело своему законному ходу и ждал бы затем Вашей милости уже после суда, а не перед следствием».
Государь внимательно выслушал меня и сказал мне:
«Вы совершенно правы. Мне не следовало поступать так, но теперь уже поздно. Я сказал Спиридовичу, что Я прекратил дело и вернул мемории Государственному Секретарю. Относительно Курлова Я уверен, что он, как честный человек, сам подаст в отставку, и Я прошу Вас передать Мои слова Министру Внутренних Дел. Вас же прошу, Владимир Николаевич, объяснить в Совете Министров, чем Я руководствовался, и не судить Меня. Повторяю — Вы совершенно правы, и Мне не следовало поддаваться Моему чувству».
Вторая половина моего доклада не представляла уже особого интереса. Все шло, как всегда, гладко. Государь все одобрил и особенно интересовался выборами в Думу, которые приходили в концу. Почти по всем губерниям результаты выборов давали значительный перевес умеренным партиям. По Петербургу, правда, прошли одни кадеты, но их успех не огорчил Государя потому, что он сопровождался провалом Гучкова, чему Государь искренно радовался и выражал надежду, что такая же участь постигнет его и в Москве, где он поставил свою кандидатуру по губернии, а не по столице. Так оно и случилось.
На другой день, рано утром, перед тем, что я выехал в обратный путь из Спалы, мне подали телеграмму от самого Гучкова, извещающую, что он не прошел в Думу и отказывается вовсе от политической деятельности. Я не видел больше Государя и передал телеграмму Барону Фредериксу для доклада Государю и уехал из Спады.
{119} По возвращении моем в Петербург я доложил подробно о моем докладе Государю в Совете Министров и остановился преимущественно на вопросе о военных расходах и, обращаясь к Сухомлинову, сказал ему открыто, что я надеюсь, что теперь прекратятся ею постоянные жалобы на недостаточность ассигнований на дело обороны, и огласил при этом ведомость неизрасходованных сумм из прежних ассигнований.
Меня решительно поддержал Государственный Контролер, который — помню хорошо это заседание — удивил всех решительностью своего тона, своих объяснений н совершенно неожиданным резким выступлением против бессистемности действий Военного Министерства. Покойный Харитонов развивал ту же мысль, что, помимо несправедливости постоянных жалоб генерала Сухомлинова на Министерство Финансов, особенно важно, чтобы теперь, при начале деятельности новой Государственной Думы, Военное Министерство не давало поводов к столкновениям правительства с Думою и для этого есть только одно средство — держаться рамок ассигнованных кредитов, прекратить усвоенную им систему, постоянно требовать добавочных кредитов по 17 ст. Сметных Правил (т. е. помимо Думы) и видеть свое благополучие не в том, чтобы требовать с казны все больше и больше, а в том, чтобы быстрее исполнить заказы и не оставлять армии без необходимого снаряжения, при огромных не израсходованных кредитах.
Сухомлинов, по обыкновению, произносил какие-то неопределенные слова, и все поняли только одно, что и он вполне удовлетворен размером ассигнованных по сметам кредитов, на которых «не отразилась на этот раз (по его словам) чрезмерная уступчивость генерала Поливанова».
Через очень короткое время Государь вернулся со всею семьею в Царское Село. На мой письменный запрос о состоянии здоровья Наследника и о времени моего ближайшего доклада, я получил ответ, в самых милостивых выражениях, с предложением приехать в обычное время в пятницу и с припискою, что мои доклады всегда доставляют Ему большой удовольствие.
Прошло всего 2—8 дня и, неожиданно для всего Совета, 28 октября (я тогда же отметил у себя это число в связи с последующими инцидентами) Военный Министр поднес мне, что называется сюрприз. Очевидно забывая о том, что говорилось всего менее неделю назад в заседании Совета, не предупредивши меня ни одним словом, он прислал мне {120} экстренное требование об отпуске в его распоряжение, в связи с событиями на Балканах, кредита, в 63 миллиона рублей, на усиление нашей обороны на Австрийском фронте. Он сослался при этом на старый закон, отмененный в связи с новыми правилами, и заявил, что поступает так но повелению Государя, вполне одобрившего его предложение. Меня удивило, конечно, нe само несообразное требование Военного Министра, — к этому я давно был приучен, — а то, что всего накануне я имел подробный доклад у Государя, вопросы военного характера, занимали в наших объяснениях немалое место, и Государь не обмолвился мне ни одним словом о новом требовании ген. Сухомлинова.
Я созвал немедленно Совет Министров на 30 октября и написал собственноручно Государю, что не имею права исполнить требование Военного Министра, как противоречащее закону, что всякие отпуски денег по всеподданнейшим докладам теперь более недопустимы, и что только Совет Министров, а не единолично какой-либо Министр, имеет право представить Государю свое заключение об отпуске кредита (по ст. 17), с последующим утверждением отпуска Государственной Думой. Мой доклад вернулся с такою собственноручною пометкою:
«Теперь не время останавливаться на таких формальностях. Я жду, во всяком случае, мемории Совета не позже 1-го ноября. Деньги должны быть отпущены».
Положение Совета было крайне трудное. Сухомлинов как всегда невинно улыбался и на все резкие замечания, исходившие даже от лип, никогда или чрезвычайно редко поддерживавших меня, как Щегловитов, Рухлов и Кривошеин, он отвечал только, что в виду опасности войны нельзя останавливаться перед «юридическими тонкостями».
Разбор его требований, сделанный мною наспех, выяснил, что из 63 миллионов рублей не менее 13 миллионов уже занесены в сметы и не могут требовать вторичного ассигнования — этого ген. Сухомлинов просто не знал, — а устыженный Харитоновым, наивно заметил: «ну, значит, их можно исключить».
Оказалось затем, что из остальных 50 миллионов, только около 20-ти требуют спешного отпуска, а боле 30-ти потребуется в середине 1913 года или даже значительно позже. Наконец выяснилось, что, готовясь к усилению нашего Австрийского фронта, Военное Министерство без всякого смущения {121} предполагает дать весьма значительный заказ австрийским же заводам и в частности, близкому к правительству заводу Шкода.
При других условиях, такое дело могло разгореться в крупный скандал, но всему Совету было ясно, что часть требований должна быть исполнена, и пришлось составить заключение в этом смысле, испрашивая у Государя разрешение на отпуск теперь же 20-ти миллионов, а остальных — по мере наступления сроков платежей. Я настоял на том, чтобы в заключение Совета было помещено мое заявление, что все эти требования об ассигновании денег в таком спешном порядке совершенно излишни, что Военному Министру следует просто дать полномочия делать все необходимые заказы, а кредит должен быть испрошен через Думу и Государственный Совет по мере исполнения заказов, и что все отпущенные в таком спешном порядке суммы останутся просто неизрасходованными. Сухомлинов внес свои заявления в противоположном смысле, и мемория Совета была представлена Государю 31 октября, за день до назначенного срока.
Деньги, разумеется, были отпущены — и мое пророчество сбылось. Я был уволен через 14 месяцев — 30 января 1914 года, и к моменту моего увольнения из всего отпущенного в таком невероятном порядке кредита, израсходовано было всего 3 миллиона рублей. Стоило ли городить огород!
Государь, очевидно, искренно думал, что Он поддерживает армию, удовлетворяя требования Военного Министра, и не имел возможности вникнуть во всю их неосновательность.
Когда, нисколько дней спустя, я был у Него с моим очередным докладом, Он совершенно искренно и просто сказал мне, что, прочитавши меморию Совета, Он находит, что лучше дать деньги, чем отказывать в них, хотя очевидно, что их опять не сумеют издержать во время, но важно то, что армия будет знать, что о ней думают, заботятся и готовят ее к бою.
Опять и опять мне пришлось напрасно говорить, что армии нужно не то, что по смете Военного Министерства есть деньги, а то, что в артиллерийских парках есть орудия и снаряды и нет недостатка в ружьях, пулеметах и патронах, и что нужно давать и исполнять заказ как следует, а не переделывать чертежи по несколько раз и не отменять данные наряды и заменять их все новыми и новыми. Все это я говорил и на этот раз, ясно сознавая, что при таком распорядителе, как Сухомлинов, все дело останется в прежнем безнадежном {122} состоянии и будет идти прежним черепашьим шагом, сколько ни скопляйся горючего матерьяла кругом нас.
Внешние события шли тем временем своим ходом. Война на Балканах все разгоралась и разгоралась. Болгары и сербы били турок, и назревал новый внутренний конфликт между сербами и болгарами. Все симпатии Сазонова и мои были на стороне сербов, настолько действия болгар были просто безобразны по отношение тех, кто спас их в самый острый момент борьбы с Турцией.
Румыния, по обыкновению, двуличничала, а поведение Австрии становилось все более и более вызывающим.
В это самое время, поздно вечером, 9-го ноября (1912 г.), Сухомлинов передал мне по телефону, что Государь просить меня приехать к Нему завтра, 10 ноября, в 10 ч. утра. На вопрос мой, чем вызвано это приказание, он ответил, что хорошо не знает, потому что Государь ничего ему не объяснил и только сказал после сегодняшнего его доклада, чтобы он передал об этом мне и Сазонову. Я позвонил к Сазонову и получил от него только такой же недоуменный ответ, с прибавлением, что это его тем более удивляет, что он видел Государя днем и не получил от Него никаких указаний.
На утро на вокзале я нашел Сухомлинова, Начальника Генерального Штаба Жилинского, Сазонова и Министра Путей Сообщения Рухлова, который с недоумением спрашивал всех нас, зачем мы едем и чем вызвано наше совещание. Никто не дал ему никакого ответа, и Сухомлинов, по обыкновению, весело болтавший о самых пустых вещах, сказал только, что «вероятно Государя интересует какой-либо вопрос в связи с войною на Балканах».
Государь принял нас в своем большом кабинете, посадил меня направо от себя, Сухомлинова — налево, пошутив при этом:
«Вот Я очутился между двумя Владимирами, не всегда сходящимися друг с другом, и сказал, что, т. к. предмета совещания вероятно всем хорошо известен, то Он просит каждого, начиная с меня, как старшего, высказывать свое мнение.
Мы все трое, штатские Министры, заявили, что не имеем никакого понятия о предмете совещания, а Сухомлинов сказал, как ни в чем не бывало, что он не предупредил нас, т. к. ему казалось, что будет лучше, если Министры узнают прямо от Государя то, что Его интересует. Нам осталось только переглянуться.
{123} Тогда Государь, раскрывши лежавшую перед Ним карту, стал очень спокойно и ясно излагать соотношение наших и Австрийских военных сил на нашей границе, слабый состав нашей пехоты, имеющей не более 90 человек в роте, в то время, как австрийская пехота доведена до 200 человек в роте, медленность нашего сосредоточения войск и вытекающую отсюда необходимость значительно усилить состав войсковых частей стоящих близ границы.
«Для достижения этой цели», сказал Государь, «вчера, на совещании с командующими Войсками Варшавского и Киевского военных округов, решено произвести мобилизацию всего Киевского и части Варшавского Округа и подготовить мобилизацию Одесского.
«Я особенно подчеркиваю, — прибавил Государь, — что вопрос идет только о нашем фронте против Австрии и не имеет решительно в виду предпринимать чего-либо против Германии» Наши отношения с ней не оставляют желать ничего лучшего, в Я имею все основания полагаться на поддержку Императора Вильгельма».
На предложение Государем Сухомлинову сделать дополнительное объяснение, тот ответил, что не имеет прибавить ни одного слова к столь ясно сказанному Государем, и что все телеграммы о мобилизации им уже заготовлены и будут отправлены сегодня же, как только окончится совещание.
Государь, обращаясь ко мне, добавил: «Военный Министр предполагал распорядиться еще вчера, но Я предложил ему обождать один день, т. к. Я предпочитаю переговорить с теми Министрами, которых полезно предупредить ранее, нежели будет отдано окончательное распоряжение».
Мы трое глядели друг на друга с величайшим недоумением, и только присутствие Государя сдерживало в каждом из нас те чувства, которые владели каждым из нас вполне одинаково.
Мне было предложено высказаться первому. Не хочется мне теперь, спустя много лет после этого дня, когда нет более в живых Государя, нет никого из участников. и свидетелей этих событий, когда погибла и сама Россия под натиском безумной революции, не хочется мне записывать здесь подробно все то, что вылилось у меня тогда в горячую, взволнованную речь. Попросивши у Государя извинения за то, что я не смогу, вероятно, найти достаточно сдержанности, чтобы спокойно изложить все то, что так неожиданно встало передо мной, я сказал, не {124} обинуясь, что очевидно советники Государя — Военный Министр и два Командующих войсками — не поняли, в какую беду ведут они Государя и Россию, высказываясь за мобилизации двух военных округов, что они, очевидно, не разъяснили Государю, что они толкают Его прямо на войну с Германией и Австрией, не понимая того, что при том состоянии нашей обороны, которая известна всем нам, только тот, кто не дает себе отчета в роковых последствиях, может допускать возможность войны с таким легким сердцем и даже не потребовавши всех мер, способных предотвратить эту катастрофу».
Государь прервал меня, сказавши буквально следующее:
«Я так же, как и Вы, Владимир Николаевич, не допускаю и мысли о войне. Мы к ней не готовы, и Вы совершенно правильно называете легкомыслием самую мысль о войне. Но дело идет не о войне, а о простой мере предосторожности, о пополнении рядов нашей слабой армии на границе и о том, чтобы нисколько приблизить к границе слишком далеко оттянутые назад войсковые части».
Я продолжал мою речь, доказывая Государю, что как бы ни смотрели мы на проектированные меры, — мобилизация остается мобилизацией, и на нее наши противники ответят прямо войною, к которой Германия готова и ждет только повода начать ее. Государь опять прервал меня словами:
«Вы преувеличиваете, Владимир Николаевич. Я и не думаю мобилизовать наши части против Германии, с которой мы поддерживаем самые доброжелательные отношения, и они не вызывают в нас никакой тревоги, тогда как Австрия надстроена определенно враждебно и предприняла целый ряд мер против нас, до явного усиления укреплений Кракова, о чем постоянно доносить наша, контрразведка Командующему войсками Киевского военного Округа».
После этого мне не осталось ничего иного, как развить подробно, очевидно, упущенную и Государем мысль о невозможности раздельного отношения к Австрии и Германии, о том, что, связанные союзным договором, вылившимся в полное подчинение Австрии Германии, эти страны солидарны между собой, как в общем плане, так и в самых мелких условиях его осуществления и что, мобилизуя части нашей армии, мы берем на себя тяжелую ответственность не только перед свою страною, но к перед союзною нам Францией. Я поставил самым резким образом вопрос о том, что мы не имеем, по нашему военному {125} соглашению с Франциею, даже права предпринять что-либо, не войдя в предварительное сношение с нашим союзником, и сказал, не стесняясь выражениями, что советники Государя просто не поняли этого элементарного положения, что, действуя так, как они считали возможным, они просто разрушают военную конвенцию и дают Франции право отказаться от исполнения ее обязательств перед нами, коль скоро мы решаемся на такой роковой шаг не только не условившись с союзником, но даже не предупредивши его. Я сказал Государю, что Военный Министр не имел права даже обсуждать такой вопрос без сношения с Министром Иностранных Дел и со мною, что зная честность и личное благородство Генерал-Адъютантов Иванова и Скалена, я глубоко сожалею, что они не слышат моих разъяснений, потому что я уверен, что они разделили бы мои взгляды, как заранее знаю, что присутствующие Министры, вполне солидарны со мною.
В заключение, зная хорошо характер Государя, которому всегда нужно найти выход из создавшегося тяжелого положения, я предложил Ему, идя навстречу высказанным Им соображениям, взамен такой роковой меры, как мобилизация, сделать то, что всецело принадлежит Его власти, а именно, воспользоваться тою статьею Устава, о воинской повинности, которая дает Государю право, простым указом Сенату, задержать на 6 месяцев весь последний срок службы по всей России и этим путем разом увеличить состав нашей армии на целую четверть. Об этой статье была недавно речь в одном из заседаний Совета Министров по поводу усиления продовольственного кредита по Военному ведомству.
В практическом отношении от этого получилось бы то, что без всякой мобилизации оканчивающие свою службу с 1-го января 1913 года нижние чины срока 1909 года оставались бы в рядах до 1-го июля 1913 года, а новобранцы, прибывши в части с ноября по январь, поступили бы в строй (в феврале) за 5 месяцев до отпуска старослужащих. Таким образом, к самой опасной поре, к весне, во всех полках были бы под ружьем 5 сроков службы, и никто не имел бы права упрекнуть нас в разжигании войны.
Я закончил горячим обращением к Государю не допустить роковой ошибки, последствия которой неисчислимы, потому что мы не готовы к войне, и, наши противники прекрасно знают это, и играть им в руку можно только, закрывая себе глаза на суровую действительность.
{126} Государь выслушал меня совершенно спокойно. Ему видимо нравился подсказанный мною выход, но его смущала моя горячность и резкие выпады против Военного Министра. Желая смягчить это впечатление и в то же время успокоить меня, Он сказал, обращаясь ко всем присутствующим:
«Мы все одинаково любим родину, и Я думаю, что все, вместе со Мною, мы благодарны Владимиру Николаевичу за его прекрасное разъяснение и за то, что он нам предложил отличный выход из нашего трудного положения».
После меня говорили только Сазонов и Рухлов — оба, впрочем, очень кратко. Сазонов сказал, что он был просто уничтожен тем, что узнал о готовившейся катастрофе и может только подтвердить правильность всего мною сказанного и в особенности того, что мы не имеем права на такую меру без соглашения с нашими союзниками, даже если бы мы были готовы к войне, а не только теперь, когда мы к ней совершенно не готовы.
Рухлов был еще короче. Сказавши Государю, что никогда ни одна страна не бывает вполне готова к войне, и что он не разделяет вообще моего мрачного взгляда на состояние нашей обороны, но что он присоединяется, однако, к моему выводу и прибавил, что принятием такой меры облегчится даже, будущая мобилизация, т. к. не нужно будет передвигать по железным дорогам целую четверть нашей армии и притом в двойном направлении.
Сухомлинов, на предложение Государя, сказать свое мнение, ответил буквально такими словами:
— Я согласен с мнением Председателя Совета и прошу разрешения послать генералам Иванову и Скалону телеграммы о том, что мобилизации производить не следует.
Государь ответил одним словом: «Конечно» и, обращаясь ко мне, самым ласковым тоном сказал:
«Вы можете быть совсем довольны, таким решением, а Я им больше Вашего», и затем, подавая руку Сухомлинову, сказал ему:
«И Вы должны быть очень благодарны Владимиру Николаевичу, так как можете спокойно ехать заграницу».
Эти последние слова озадачили всех нас. Мы пошли завтракать наверх. Сазонов остался на несколько минут у Государя, и когда мы пришли в приготовленное нам помещение, то Рухлов и я спросили Сухомлинова о каком его отъезде упомянул Государь? Каково же было наше удивление, когда {127} Сухомлинов самым спокойным тоном ответил нам: «Моя жена заграницей, на Ривьере, и я еду на несколько дней навестить ее». На мое недоумение, каким же образом, предполагая мобилизацию, мог он решиться на отъезд, этот легкомысленнейший в мире господин, безо всякого смущения и совершенно убежденно, ответил: «Что за беда, мобилизацию производит не лично Военный Министр, и пока все распоряжения приводятся в исполнение, я всегда успел бы вернуться во время. Я не предполагал отсутствовать более 2-3 недель».
На эти слова подошел Сазонов. Не сдерживая больше своего возмущения против всего, только что происшедшего, не выбирая выражений и не стесняясь присутствием дворцовой прислуги, он обратился к Сухомлинову со словами:
— Неужели Вы не понимаете, куда Вы едва-едва не завели Россию, и Вам не стыдно, что Вы так играете судьбою Государя и Вашей родины. Ваша совесть неужели не подсказывает Вам, что не решись Государь позвать нас сегодня и не дай он нам возможности поправить то, что Вы чуть-чуть не наделали, Ваше легкомыслие было бы уже непоправимо, а Вы тем временем даже собирались уезжать заграницу?!
С тем же безразличием в тоне и тем же ребяческим лепетом Сухомлинов ответил только:
— А кто же, как не я, предложил Государю собрать вас сегодня у Себя? Если бы я не нашел этого нужным, мобилизация была бы уже начата, и в этом не было бы никакой беды; все равно войны нам не миновать, и нам выгоднее начать ее раньше, тем более, что это Ваше и Председателя Совета убеждение в нашей неготовности, а Государь и я, мы верим в Армию и знаем, что из войны произойдет только одно хорошее для нас».
Говорить больше было не о чем. Мы скоро окончили наш завтрак и вернулись в город.
Через день, в обычном заседании Совета Министров, я подробно передал Совету о всем происшедшем, после окончания очередных дел, когда чины Канцелярии ушли.
В нашей среде опять возобновились суждения об общем политическом положении и его грозных перспективах. Мне пришлось значительно расширить рамки суждений, потому что, кроме событий на Балканах, я видел и другой грозный призрак в наших работах по подготовке будущего торгового договора с Германией и в том, что делалось в этом отношении в Германии. Мне стал известен, посланный без ведома {128} Совета Министров, Главноуправляющим Земледелия Кривошеиным циркуляр земствам с запросом о их взглядах на желательные изменения в Русско-Германском Торговом Договоре, с такою явно враждебною Германии тенденциею, что я не мог не высказать открыто, что такие выступления не приведут к добру. Я не раз уже говорил моим коллегам по Совету, как при жизни Столыпина, так и после его кончины, что мы ведем наши приготовления к пересмотру торгового договора крайне неумело, слишком много шумим, собираем всякие совещания и комиссии; разговоры наши, не принося реальной пользы, постоянно просачиваются в печать и доходят, конечно, куда на следует, а в то же время Германия молчаливо и под шумок почти довела свои дела до конца и предъявить нам, в свою пору, строго обдуманные требования.
На этот раз я связал этот вопрос с совещанием у Государя и опять выяснил мою, всем известную точку зрения на крайнюю опасность нашего положения и на то, что наша неготовность к войне и плохое состояние всей нашей военной организации заставляют нас не шуметь не бряцать оружием, а быть особенно осторожными и сдержанными.
Мои слова вызвали целую бурю реплик. Сухомлинов стал доказывать прекрасное состояние армии и колоссальные успехи, достигнутые в деле ее оборудования. Кривошеин повел обычную для нас речь о необходимости больше верить в русский народ и его исконную любовь к родине, которая выше всякой случайной подготовленности или неподготовленности к войне, и на мое неудовольствие ходом работ по пересмотру торгового договора с Германией отозвался с большим жаром, что «довольно России пресмыкаться перед немцами и довольно выпрашивать униженно всякой мелкой уступки в обмен на прямое пренебрежение нашими народными, интересами», говоря этим самым, что именно я слишком заискиваю перед Германией, «дрожа над колебаниями биржевого курса».
Кривошеина резко поддерживал Рухлов, ссылаясь на то, что я мало езжу по России, мало убеждаюсь лично в том колоссальном росте народного богатства, который незаметен только здесь в Петербурге, и, в особенности, если мало соприкасаешься с народною крестьянскою массою, которая теперь не та, что была в Японскую войну, и лучше нас понимает необходимость освободиться от иностранного влияния.
Даже Тимашев, обычно всегда поддерживавший меня, не отставал от других и говорил о той необходимости упорно {129} «отстаивать наши насущные интересы и не бояться призрака войны, который более страшен издалека, чем на самом деле». Другие Министры молчали. Молчал и Сазонов, сказавши только «все-таки нельзя задирать, а нужно принимать все меры к тому, чтобы не сыграть в руку нашим противникам».
Этот спор, как и многие другие, кончился ничем, и я сказал только под конец, что наши взгляды слишком различны, потому что мы понимаем совершенно иначе слова «патриотизм» и «любовь к родине». Большинство Министров противопоставляют моим реальным аргументам одну веру в народную мощь, а я открыто считаю, что война есть величайшее бедствие и истинная катастрофа для Poccии, потому что мы противоставим нашим врагам, вооруженным до зубов, армию, плохо снабженную и руководимую неподготовленными вождями. На этом кончилось заседание, и Министры, «патриотически» настроенные, сбились в тесную кучу, видимо, обсуждая между собою мое «непатриотическое» настроение. Она составлялась всегда из одних и тех же лиц: покойных Рухлова, Щегловитова, умершего уже в изгнании Кривошеина и впоследствии Маклакова.

Все подобные рассуждения в Совете Министров были для меня крайне тягостны. Они ясно указывали на мою изолированность и даже на мою полную беспомощность. Номинально я считался главою правительства, руководителем всей его деятельности, ответчиком за все перед общественным мнением, а на самом деле, одна часть Министров была глубоко безразлична ко всему, что происходило кругом, а другая вела явно враждебную мне политику и постепенно расшатывала мое положение. Эта часть Министров имела на своей стороне в сущности и Государя. И не потому, что Государь был агрессивен.
По существу своему Он был глубоко миролюбив, но Ему нравилось повышенное настроение Министров националистического пошиба. Его более удовлетворяли их хвалебные песнопения на тему о безграничной преданности Ему народа, его несокрушимой мощи, колоссального подъема его благосостояния, нуждающегося только в более широком отпуске денег на производительные надобности. Нравились также и заверения о том, что Германия только стращает своими приготовлениями и никогда не решится на вооруженное столкновение с нами и будет тем более уступчива, чем яснее дадим мы ей понять, что мы не страшимся ее и смело идем по своей национальной дороге.
{130} Аргументы этого рода часто охотно выслушивались Государем и находили сочувственный отклик в его душе, а моя осторожная политика признавалась одними за мою личную трусость, а другими и самим Государем — просто профессиональною тактикою Министра Финансов, опасающегося расстроить финансовое благополучие страны.
По мере того, что тучи сгущались на Балканах, а у нас росло и крепло описанное настроению в некоторых кругах, а среди Министров и еще более выяснялось оппозиционное настроение ко мне, — я все чаще и чаще заговаривал с Государем о крайней трудности для меня вести дело общего управления без открытой солидарности во взглядах и при явном отрицательном ко мне отношении целого ряда Министров.
Мои обращения к Государю не могли быть, конечно, Ему приятны. Никогда, не выражая мне прямого своего недовольства, Он, видимо, не хотел допускать никаких перемен в Совете и всегда сводил свою беседу со мною на то, что Он всегда и во всем поддерживает меня, что Министры это прекрасно знают, что я пользуюсь Его полным доверием, и что мне не следует обращать большого внимания на разницу во взглядах.
Для меня было ясно, что постоянные намеки Мещерского на то, что подбор Министров по вкусу и выбору Председателя Совета Министров противоречит нашему государственному строю и ведет только «через Великий Визират» по его терминологии, к ненавистному для него парламентаризму, глубоко запали в душу Государя, и что Он просто не может расставаться с такими своими сотрудниками, как консервативный, предоставляющий политику «крепкой власти» Кассо или Министр самородок, вышедший из недр русского крестьянства и поддерживаемый Союзом Русского Народа и «Новым Временем», Рухлов, или чрезвычайно удобный в толковании закона и весьма склонный подчинять юстицию политике Щегловитов и в особенности, пользовавшийся в ту пору самым большим вниманием Государя—Кривошеин, умевший льстить Ему и поддерживавший одно время связи с консервативными придворными кругами и постоянно заигрывавший с земствами, и с членами Государственной Думы, и с печатью.
Не раз ставил я себе, уже в эту печальную пору моего председательствования в Совете Министров, вопрос о необходимости просить Государя уволить меня, если Он не сочувствует крупной перемене в составе Министров. И ни разу у меня недоставало на это мужества. Быть может в этом сказывалась {131} моя слабость характера. — не знаю, но мне просто претила мысль поставить такой вопрос ребром перед Государем, заставить Его выбирать между мною и другими Министрами, создать для Него, всегда ласкового и приветливого, доверчивого ко мне, серьезное затруднение.
Меня удерживало от этого шага сознание также и того, что я все же еще сдерживаю известное направление нашей внутренней политики и поддерживаю осторожность — во внешней; что после меня станет хуже и получат преобладание именно те инстинкты, которые казались наиболее опасными.
Во всяком случае, могу сказать и теперь, много лет спустя, что эгоистической мысли у меня никогда не было, и я ни на одну минуту не цеплялся за власть и не старался сохранить ее, во имя каких-либо личных целей, а тем более ее мишурного блеска, которым я и не пользовался.
Как бы то ни было, но и теперь, когда все разрушено, когда попрано в грязь все, чему я служил и поклонялся, и погибло безвозвратно все то, что я, если а не создал, то успел поддержать, я ни одну минуту не сожалею о том, как я поступил, дотянув мою лямку до той минуты, когда ее с меня сняли.

После описанных эпизодов, конец 1912 года ушел весь на весьма утомительные и не приносившие реальной пользы сношения с новою Думою.
Собравшись 1-го ноября, она все никак не могла сорганизоваться и приступить к работам. Причина этому заключалась в результатах выборов.
Они дали бесспорный перевес умеренным элементам над оппозиционными, но во взаимных отношениях партий между собою и во всем внутреннем составе каждой из них сразу была заметна большая неустойчивость и стремление ставить свое преобладание над другими и присвоение себе руководящей роли в новой Думе, — выше общей организации, основанной на взаимном соглашении между собою.
Когда члены новой Думы собрались в Петербурге, между многими из них и мною установились вначале какие-то странные отношения. С большинством из них я был лично знаком и с весьма многими, перешедшими из Думы 3-го созыва, у меня были положительно самые добрые отношения. Но ко мне они заходили как-то украдкою и все более в порядке осведомления о разных злободневных вопросах. Каждый приносил полунамеками разные вести относительно {132} внутреннего среди них брожения, и было ясно заметно, что в их собственной среде происходила большая неразбериха.
Оппозиция ко мне конечно не появлялась, но все, что было правее кадетов, видимо, не знало на какой ноге танцевать. Родзянко, всегда наружно выражавший большие симпатии ко мне, лично вовсе не появлялся, а более откровенные и разговорчивые его спутники, как например тот же Московский депутат Шубинский, навещавший меня довольно часто, выражался не обинуясь, что он просто боится «скомпрометировать» выборы свои в Председатели Думы, вставши открыто в близкие отношения к Председателю Совета.
Националисты, возглавляемые Петром Николаевичем Балашевым, всегда считавшим себя весьма тонким политиком, подсылали ко мне разных второстепенных посланцев, давая понять, что они ждут прямого приглашения от меня, для того, чтобы установить близкие отношения, сами же не решаются идти навстречу, т. к. считают, что при их численном перевесе не Магомет должен идти к горе, — а гора к Магомету. До меня доходили даже слухи, что Балашев мечтает быть Председателем Думы и положительно ждет авансов с моей стороны.
Быть может, что я и тут не проявил в эту пору необходимой гибкости и не сумел, как мне говорили потом, взять Думу в свои руки, как это сделал бы, вероятно, покойный Столыпин. Об этом мне трудно судить. Но я занял действительно выжидательное положение, никого к себе не звал, ни в какие интриги не входил, а просто ждал пока Дума перебродит свои неустойчивые вожделения и сумеет сорганизоваться.
Думаю, что я поступил правильно, тем более, что ни на кого в этой Думе полагаться было невозможно, потому что вначале всем хотелось власти, влияния, авансов со стороны правительства и никто, в свою очередь, хорошенько не знал, кто чего хочет.
О левых говорить не приходится. Рядом с кадетами народились кадеты второго сорта, в лице парии прогрессистов, возглавляемой Ефремовым и Коноваловым. Tе и другие считали ниже своего достоинства — разговаривать с правительством вне чисто официальных отношений. Октябристы побаивались засилия националистов и будировали за понесенные ими утраты в лице Гучкова, Каменского, Глебова и других, а националисты заняли сразу, по отношению ко мне, отрицательное положение и в их среде, с первых же дней, стало заметно влияние {133} Киевского депутата Савенко и его приятеля, более сдержанного и деловитого, нежели он, — Демченко, которые сразу вошли в близкие отношения с Рухловым и Кривошеиным и не обинуясь говорили в кулуарах, — а все это тотчас доходило до меня, — что они поведут против меня кампанию и действительно начали ее, с первых же дней работы Государственной Думы, внеся предложение о выкупе в казну предприятия Киево-Воронежской железной дороги.
Правые совсем забыли дорогу ко мне. Их руководители Марков 2-ой и Пуришкевич, не могли, конечно, простить мне отказа в субсидии в миллион рублей на их выборную кампанию. Они нашли себе сильную поддержку в лице бывшего Нижегородского Губернатора Хвостова впоследствии печальной памяти, Министра Внутренних Дел 1915-го года, искупившего свои вольные и невольные прегрешения своею смертью в Москве летом 1918 года, который конечно хорошо знал, что именно я был виновником того, что он не был назначен Министром Внутренних Дел в сентябре 1911 года, после кончины Столыпина.
Таким образом, отношения между, мною и Думою 4-го созыва сразу установились действительно очень странные — наружно приветливые и корректные, внутренно и по существу — весьма холодные и безразличные, а часто просто беспричинно враждебные.
Это резко проявилось на первых же порах в обсуждении так называемой правительственной декларации.
Я готовил ее с большим вниманием. Немалого труда стоило мне согласить всех Министров между собой. Не так просто было и с Государем, которому просто не нравилось самое понятие о «декларации», напоминающей западноевропейские парламенты и носящей, по Его словам, как бы характер отчета правительства перед Думою.
Я старался внести в нее возможно умеренные ноты, не ставя никаких резких принципиальных вопросов, а развивал вообще мысли о необходимости мира внешнего и внутреннего, во имя преуспеяния родины; говорил о широком и дружеском сотрудничестве с народным представительством. В частности, вопросу о балканских событиях, роли в них России, ее миролюбии и желании идти навстречу мирного разрешения кризиса, я посвятил вместе с Сазоновым, много прочувствованных страниц. У меня сохранился тест этой декларации и с нею вместе — случайно попавшее мне в руки, уже {134} в эмиграции, фотографической изображение этого заседания Государственной Думы.
На западе пресса почти всех стран встретила, эту декларацию очень сочувственно. Я получил ряд писем и телеграмм от разных политических деятелей в самых теплых выражениях. Русская же печать отнеслась большею частью или безразлично или даже враждебно. «Новое Время» да пропустило случая сделать ряд обычных личных выпадов.
В думе произошло тоже нечто необычное. Вся левая половина вела себя совершенно сдержанно и прилично, если не считать ее заявления о том, что за хорошими словами и здоровыми мыслями часто следуют совсем не хорошие действия а мало похвальные поступки. Октябристы почти ничего не сказали, но усиленно аплодировали мне в целом ряде мест моей речи. Правые от них не отставали, и с внешней стороны я имел, по-видимому, большой успех, как это видно из стенограммы.
Но когда начались прения, то самые большие резкости полились со стороны националистов, дошедших, в лице Савенко, до прямых нападений на меня за недостаточную поддержку мною национальных требований и за полное забвение заветов Столыпина. Не отставали от них и некоторые правые, которые дали волю своему личному настроению, и всем стало ясно, что все правое крыло поставило себе задачею затруднять мое положение.
Всего более странным было то, что рядом со мною в Совете Министров половина членов были на стороне моих противников — Рухлов, Кривошеин, Щегловитов и только что назначенный Министром, Внутренних дел — Маклаков и их имена недвусмысленно выдвигались моими оппонентами, как явно сочувствующие им; целый ряд неопровержимых сведений указывал мне, что они были в постоянных сношениях друг с другом.
Мне пришлось, разумеется, разъяснить это и Государю, доложив Ему о крайней ненормальности такого положения власти, при котором нападки на правительство идут со стороны тех, кто должен был бы поддерживать его в кто ставит девизом своей деятельности — охрану монархических устоев и силу и неприкосновенность прерогатив Верховной власти.
Я опять, не знаю уже в который раз, пояснил Государю, что очевидно я не гожусь, и что всего лучше пожертвовать {135} мною и укротить власть более однородным и сплоченным между собою подбором ее представителей. Если же Государь не хочет отпустить меня, то я прошу Его разрешить мне найти сотрудников, помогающих мне, а не ведущих двойную игру — открыто соглашающихся со мною, а за моей спиною — ведущих, на общий соблазн, недвусмысленную интригу против меня и явно поощряющих думские партии на самые недвусмысленные выходки против меня.
Государь и на этот раз успокоил меля, что я служу Ему, а не Думе, что я Ему нужен, и Он дорожит мною, и что я напрасно придаю такое значение закулисным действиям Министров, которые, вероятно, раздуваются разными глашатаями очередных новостей.
Он закончил эту нашу беседу опять самым ласковым обращением: «нет, Владимир Николаевич, будемте вместе работать. Я Вас не могу отпустить и не хочу никем заменять Вас».
Быть может и на этот раз, я был виноват новым проявлением моей уступчивости Государю, моей, так называемой слабостью характера. Мне следовало, быть может, проявить большую настойчивость, поставить решительно вопрос — или о моей отставке или о крупных переменах среди Министров, с удалением большой части из них. На это у меня не было недостатка в решимости, но моя совесть не позволяла мне затруднять Государя моим личным вопросом. Впрочем, я ясно видел как тогда, так и теперь, спустя много лет, что я не добился бы смены Министров, а достиг бы только личной выгоды — ушел бы с честью с непосильного поста и сохранил бы больше своего достоинства, чем мне пришлось сохранить его, дождавшись, спустя 13 месяцев, того, что не я ушел, а меня уволили.
И опять я скажу по этому поводу, как говорил уже не раз, что я нисколько не сожалею о моей кажущейся слабости. Мне не хотелось огорчать Государя, который проявлял всегда столько доброты и ласки ко мне, и еще того больше мне не хотелось до последней возможности покидать то влияние на исход дел, которым, я думал, что я приношу пользу родине
К этому времени — концу 1912-го года — началу работ Государственной Думы 4-го созыва относится одно дело, эпизодическое само но себе, но чрезвычайно характерной для того времени, когда оно разыгралось, и для тех людей, которые участвовали в его разрешении.
{136} Более трех лет тянулось перед тем рассмотрение вопроса о новом соглашении между казною и обществом Киево-Воронежской железной дороги.
Во главе общества стоял мой покойный брат и лучший мой друг — Василий Николаевич. Не своею волею попал он на это место, и никакого влияния в этом с моей стороны не было. Его убедил принять это место Граф Витте, в ту пору, когда он был всемогущ, и сделал это с исключительною целью исправить дела общества, совершенно расстроенные неправильною политикою правления прежнего состава. Витте хорошо знал моего брата, высоко ценил его неподкупную честность, его удивительное бескорыстие, редкое и в ту пору, когда люди были честнее и разборчивее в средствах, нежели потом, во время войны и, в особенности, с момента революции.
Всякий, кто только близко знал этого истинного рыцаря чести и неподкупности, отдавая ему всегда должное за то, что у него никогда не было иного интереса, кроме интереса того дела, которому он служил. Он ни о чем не мог говорить, кроме своего детища, и казался в обществе скучным и бессодержательным, пока кто-либо не затрагивал того, что владело всей его душой — его любимого железнодорожного предприятия.
Для него вопрос о существовании общества Киево-Воронежской дороги был, в прямом смысле слова, вопросом жизни и смерти. Он не понимал себя иначе, как во главе любимого дела, отождествлял себя с ним и не допускал для себя никакого иного призвания. У него была одна цель — сохранить общество, расширить его, распространить его влияние на новые районы, улучшить его всех отношениях и проявить при этом самую широкую готовность идти навстречу интересам государства, лишь бы только оно не требовало поглощения общества. Ему было ясно до очевидности, что поддерживая частной железнодорожное строительство, я вынужден был быть особенно требовательным к его обществу, чтобы не дать самого отдаленного повода упрекать меня в том, что я иду на какие-либо уступки в пользу этого предприятия, во главе которого стоит мой друг и брат.
Мы легко нашли с ним нашу общую точку зрения, и он, самым открытым и благородным образом, шел навстречу поставленным мною, трем принципиальным требованиям: 1) продление концессии будет допущено на самый короткий срок — не свыше 12-ти лет. Не стесняя государства в его будущих распоряжениях, 2) оно будет сопровождаться требованием {137} выстроить ряд новых ветвей хотя бы и убыточных на первое время для старых линий Общества, но необходимых для районов, не обслуженных существующей рельсовой сетью, и, одновременно, крупным улучшением всего оборудования старых линий Общества и
3) Общество должно будет отдать в пользу государства на менее 80% своего чистого дохода, превышающего 8% на акционерный капитал, и исправить в сторону выгодности для казны все неясности и спорные положения своего устава.
Эти основные требования были настолько очевидно выгодны для Правительства, что можно было рассчитывать на быстрое и благоприятное разрешение всего дела. На самом деле вышло совершенно иначе. Между мною в Государственным Контролером Харитоновым установилось, с самого начала, полное единство взглядов и между нами не было ни малейших споров и несогласий.
Но с Министерством Путей Сообщения и лично с его главою С. В. Рухловым установились с самого начала вступления его в должность Министра, в феврале 1910 года — самые резкие несогласия. Он объявил себя решительным поборником перехода всех существующих крупных частных железных дорог в казну, по мере наступления сроков выкупа, не стесняясь никакими финансовыми соображениями, и дал своим представителям в комиссии о новых железных дорогах самые определенные указания — держаться этой точки зрения.
Наряду с казенными дорогами, он покровительствовал возникновении многочисленным новым железнодорожным обществам с ограниченным районом деятельности, хотя бы с взаимно перекрещивающимися интересами и, со свойственной ему энергией, настойчивостью и даже упрямством, проводил свои взгляды, нисколько не смущаясь тем, что приискание капиталов такими слабосильными обществами н реализация на Мировом рынке облигационных займов многих, мало известных обществ, была сопряжена с величайшими затруднениями. Вообще, в финансовых вопросах покойный Рухлов проводил самые невероятные взгляды, до увлечения широким развитием бумажного денежного обращения и создавал мне на каждом шагу немалые затруднения.

Его заветною мечтою было всегда — занять пост Министра Финансов и применить на деле свои теории, но судьба не дала ему этого удовлетворения, несмотря на то, что немало было лиц, которые верили его теориям и недвусмысленно помогали ему прославлением его талантов. {138}
Бесконечно тянулось время по выработки оснований для нового соглашения с обществом Киево-Воронежской дороги. Одновременно с этим и с неменьшими трениями шли дела по выкупу или по новым соглашениям с Московско-Казанскою в Владикавказскою железными дорогами. Каждое заседание комиссии о новых дорогах заканчивалось разногласиями с представителями Министерства Путей Сообщения, а они требовали по закону моего сношения с Министром Путей Сообщения и Государственным Контролером, и часто проходили месяцы, что от первого из них нельзя было получить никакого ответа.
Отношения все более и более запутывались и обострялись и мне не раз приходилось, еще при жизни Столыпина, вносить дело в Совет и просить последний разобрать нас и сдвинуть его с мертвой точки. Правда, я избегал делать это собственно по Киево-Воронежской дороге, чтобы не обострять отношений по вопросу, так близко затрагивающему мои сердечные отношения к самому близкому мне человеку — моему брату.
Мне больно говорить об этом теперь, когда Рухлова нет более на свете, и когда он закончил свою жизнь поистине мученическою кончиною, но мне было в ту пору ясно, что Министерство Путей Сообщения ведет умышленно свою обструкционную политику, в особенности, по этой дороге, зная, что я не решусь поставить вопроса резким образом из-за дела, имевшего личный характер, но сознавая также, что своим отношением он причиняет мне особенно чувствительную неприятность.
По остальным двум крупным делам — Московско-Казанскому и Владикавказскому — я действовал проще и смелее: внес их на решение Совета Министров и получил там подавляющее большинство голосов. С Министром Путей Сообщения голосовали только Маклаков, Щегловитов и Кассо.
Государь встал на мою точку зрения, разделенную большинством, несмотря на то, что Рухлов предпринял особые меры к тому, чтобы подготовить Государя к противоположному взгляду.
Официально правительство стояло за соглашение с обществом на продлении концессии, и открытого разноглася в среде правительства не было; фактически же дело было не закончено и продолжались бесконечные препирательства и оттяжки.
Едва Дума нового созыва успела устроиться, переварить свой тяжелый председательский кризис и начать текущую работу, как на ее рассмотрение поступило законодательное предположение, подписанное значительным количеством членов {139} (около 100) о выкупе в казну всего предприятия Киево-Воронежской железной дороги. Инициаторами были националисты Демченко и Савенко, сближение с которыми Рухлова не составляло ни для кого тайны, а самое изложение предположений составляло дословное повторение мнений представителей Министерства Путей Сообщения в комиссии о новых железных дорогах.
Прочитавши эти предложения, я позвонил по телефону к Рухлову и спросил его, знает ли он об этом обстоятельстве и как относится к нему? Он мне ответил, что ничего об этом не знает, ни с кем не беседовал об этом вопросе и на вопрос мой об его отношении по существу сказал, что, хотя он вполне сочувствует такому направлению дела, но считает, что правительство связано своим предыдущим отношением к вопросу и переговорами с обществом, принявшим все требования правительства, и потому он не станет более поддерживать взгляда Думы, но находит только, что лично ему выступать не следует, т. к. все знают сочувствие его идее выкупа дорог в казну, и следует это сделать мне, как исповедующему противоположный взгляд.
Я предупредил его в конце беседы, что внесу немедленно этот вопрос на рассмотрение Совета Министров и считаю, что пора положить предел всем бесконечным препирательствам и той волоките, которая просто недостойна правительства.
Через несколько дней я так и поступил: внес это дело в Совет. Совет отнесся совершенно спокойно к этому вопросу. Рухлов промолчал, Государственный Контролер. Харитонов определенно заявил о своем несочувствии думскому предположению и о необходимости поддержать точку зрения правительства. Я развил исключительно финансовую сторону вопроса и предпочтительность не тратить казенных денег там, где можно привлечь частные капиталы, и решение Совета сложилось единогласно против предположения Думы.
Это нисколько ни помешало, однако, Думе через три недели провести свою точку зрения подавляющим большинством голосов против взгляда правительства и против своего собственного докладчика — авторитетного инженера Маркова I-го. Я нарочно не поехал сам в Думу, чтобы не дать повода к личным выходкам, и меня заменил мой Товарищ С. Ф. Вебер. Его никто не слушал, как не обратил никто внимания на чрезвычайно веские возражения докладчика Маркова и предложение о выкупе в казну всего предприятия {140} Киево-Воронежской дороги прошло подавляющим большинством голосов, чуть ли не ¾ Думы.
Каждый голосовал под влиянием своих соображений: правые и националисты просто чтоб насолить мне, зная прекрасно и открыто говоря о том, что я действую просто в пользу моего родного брата, и намекая даже на то, что я заинтересован материально. Октябристы раскололись пополам. Кадеты из принципиальной оппозиции правительству, а левые — по их излюбленному соображению о передаче в руки государства всего железнодорожного транспорта.
Несколько месяцев спустя, 25 июня 1913 года, дело это перешло в Государственный Совет, и там я одержал крупную победу. В комиссии повел было кампанию против меня мой бывший подчиненный по Министерству Финансов А. П. Никольский, поддержанный бывшим Киевским профессором Пихно, но их голоса скоро потонули в общем резко сочувственном отношении к взглядам правительства, а в Общем Собрании я имел положительно большой успех; при голосовании открытою баллотировкою (вставанием), против меня было всего 4 голоса, и все они с правых скамей.
Вышедший из недр Государственной Думы проект был отклонен.
Через неделю после такого решения, все дело о новом соглашении с Обществом Московско-Киево-Воронежской дороги прошло единогласно в Совете Министров, было немедленно утверждено Государем, и все интриги и шахматные ходы моих противников, потребовавшие почти 4-хлетнего упорного труда, и ненужных прений, оказались совершенно напрасными.
Радости моего брата не было предела. Ознакомившись со всеми документами по делу, которых не было раньше в его руках, он был ошеломлен тем, какую массу неприятностей привелось мне пережить из-за дела, в котором было замешано его имя, и положительно он не знал чем, и как выразить мне свою благодарность. Через два года его не стало. Большим моральным облегчением для меня в минуту, когда у меня на глазах он скончался, было то, что он не лишился, до конца своих дней, возможности трудиться над любимым делом, что я избавил его от горького разочарования и скрасил ему последние месяцы жизни.

Что это был за человек, пусть послужить лучшим показателем такой факт: за сутки до кончины — он умер от воспаления легких — почувствовав себя минутно лучше, он {141} встал с постели, вопреки решительному требованию врача, а сел за письменный стол набрасывать свою речь для Общего Собрания своей любимой дороги, назначенного на следующий день и на котором он все еще надеялся присутствовать. Ему это не было суждено: когда все собравшиеся акционеры заняли места, им сообщили по телефону, что их Председателя не стало. Его чистая душа отошла в вечность в ту минуту, когда заместителем его произнесено было его имя, с объяснением тяжкого недуга, навеки отнявшего от дела то сердце, которое билось всегда только по нем...
Начало декабря 1912 года ознаменовалось новым инцидентом, быть может, незначительным самим по себе, но все же характерным для тех, кто был замешан в его возникновении.
Под вечер 4-го декабря, за два дня до именин Государя, ко мне позвонил по телефону военный Министр Сухомлинов и своею обычною скороговоркою передал мне, что он только что вернулся с всеподданнейшего доклада, на котором Государь передал ему подписанный Им Указ Сенату о назначении Командира Гусарского полка Воейкова Главноуправляющим по делам физического развития населения. Сразу я хорошо не понимал в чем дело и только потом сообразил, что это новая попытка генерала Воейкова устроить себе видной служебное положение на почве известного в то время увлечения «потешными», т. е. нашими национальными бойскаутами, к созданию которых пристроились разные господа, старавшиеся выслужиться и угодить этим Государю. Не вполне был в этом невиновен и покойный Министр Путей Сообщения Рухлов, рекламировавший ту же организацию в железнодорожных училищах.
Сухомлинов передал мне, что Государь поручает мне контрассигновать этот указ и опубликовать его непременно 6-го декабря. Я объяснил тут же Сухомлинову, что ни в каком случае не скреплю моею подписью такого незаконного акта и совершенно отказываюсь понять, как он сам не видит всей несообразности назначения кого-либо на должность Главноуправляющего несуществующим ведомством. Я пояснил ему, что из-за этого может только произойти величайший скандал, потому что Сенат, по всем вероятием, откажется опубликовать такой указ и поставить тем Государя и самого себя в совершенно безвыходное положение. Я старался внушить Военному {142} Министру, что он обязан оберегать Государя от подобных незаконных действий и не только не поощрять Его случайных желаний, но удерживать от всего, что может вызвать против Него неудовольствие, а тем более всякие осложнения, и предложил ему завтра же поехать к Государю и постараться отговорить Его от принятого решения или, в крайнем случае, отложить его до моего очередного доклада, на котором я постараюсь доказать всю недопустимость такого акта.
В ответ на все мои доводы я получил короткий ответ:
«Мы, военные, привыкли беспрекословно исполнять волю нашего Государя. Мы не имеем права рассуждать, что правильно а что неправильно, и считаем, что Государь может повелеть все, что Ему угодно, и не наше дело рассуждать законно ли то или другое Его действие. Все, что Государь делает, — все законно. Раз, что Вы отказываетесь контрассигновать Указ — я его подпишу и передам Вам, и от Вас уже зависит делать все, что Вам угодно».
Действительно, четверть часа спустя этот Указ со скрепою Военного Министра был доставлен мне. Я немедленно поехал к Министру Двора Фредериксу, на дочери которого был женат Воейков, рассказал ему все, что произошло, разъяснил, какие последствия неизбежно возникнут из этого инцидента, как обрушатся они на самого Фредерикса, которого все обвинят, конечно, в желании помочь своему зятю занять «министерский» пост, хотя бы в несуществующем министерстве.
Я знал, что требовать от него изложения перед Государем всех аргументов было трудно, и просил его только добиться одного—разрешения Государя не опубликовывать Указ в день 6-го декабря, отложить окончательное Его распоряжение на несколько дней и дать мне возможность лично доложить Ему все дело 7-го или 8-го числа, т. е. на следующий день, дабы в случае моей неудачи этот указ мог быть напечатан в виде дополнения к приказу по военному ведомству.
Фредерикс был сильно озадачен всем происшедшим. Его пугала перспектива отказа Сената распубликовать незаконный указ, и еще того больше, возмущало неизбежное обвинение его самого в участии в такой проделке, о которой он не имел никакого понятия. Он предложил было вызвать Воейкова к телефону и поручить ему самому немедленно явиться к Государю и лично просить отменить это распоряжение, но я отговорил от этого бесцельного шага и настоял на том, чтобы он взял на себя этот труд и, в крайне случае, убедил {143} Государя не настаивать временно на своем решении, во имя устранения несправедливых нареканий на неповинного министра двора. Он обещал точно выполнить мое желание.
На следующее утро, около 11 часов, Фредерикс передал мне по телефону из Царского по-французски: «Государь согласен повременить опубликованием. Он ждет Вас завтра в 10 час. утра. Но я никогда еще не видел Его таким разгневанным, как этот раз. Вам будет очень трудно убедить Его. Он дважды повторил мне: «Я не имею больше права, делать то, что нахожу полезным, и это начинает Мне надоедать».
В тот же день после завтрака, многим Министрам пришлось быть в Государственной Думе, по поводу прений о правительственной декларации. В числе собравшихся были Рухлов, Кривошеин, Саблер, Сухомлинов и Щегловитов; ожидалось прибытие Сазонова.
Я передал собравшимся в Министерском павильоне в Думе совершенно откровенно обо всем случившемся и, не стесняясь присутствием Генерала Сухомлинова, сказал им, что иду завтра рано утром в Царское и употреблю все мои усилия к тому, чтобы убедить Государя отменить незаконное распоряжение, а если не успею в этом, то бесповоротно подам прошение об отставке и буду настаивать на немедленном моем увольнении, т. к. вижу все мое бессилие бороться против ежедневных интриг и не желаю более нести призрачной ответственности за чужие действия.
Сухомлинов молчал и не проронил буквально ни одного слова. Кривошеин ответил на мой рассказ совершенно спокойно, что он ни на минутку не сомневается в успехе моей поездки к Государю. Саблер старался всячески повлиять на Сухомлинова в том смысле, чтобы он взял на себя — поправить то, что напутано им, и не ставить меня в трудное положение и облекал свою речь как всегда, в очень мягкую и даже искательную форму.
Щегловитов не принимал никакого участия в беседе, зато покойный Рухлов едва сдерживал свое раздражение. Он обрушился на Военного Министра такими выражениями, по-видимому, совершенно искреннего раздражения, что можно было ожидать каждую минуту самого резкого столкновения. Его речь была испещрена самыми недвусмысленными обвинениями.
«Как смете Вы наталкивать Государя на явно незаконные действия? Вы достаточно умны, чтобы не понимать, насколько преступно для Министра поддерживать Государя, когда, ясно {144} всякому, что нельзя назначить кого-либо на несуществующую должность. Вам мало того, что из-за Вас Государь раздражен на Думу, и Дума видит на каждом шагу, что творятся нехорошие дела только потому, что Государь поддерживает Вас. Вам нужно теперь восстановить Государя и против Сената, который не может исполнить Его указа.
Вы жалуетесь чуть ли не каждый день Государю на то, что Министр Финансов и Председатель Совета Министров мешает Вам, а сами заставляете Председателя исправлять то, что Вы напутали, и этим достигаете, конечно, только одной цели раздражаете Государя против него, давая понять, что из всех Министров он один ослушивается Его воли и только Вы один слепо повинуетесь ей» и т. д., все в том роде.
Сухомлинов все время молчал н только под самый конец не выдержал и ответил очень глупой резкостью:
«Я не обязан знать все гражданские премудрости и разбираться в законности желаний моего Государя. Для меня они все одинаково законны, и дело Председателя Совета доказывать Государю, что Он не прав, и убеждать Его отказаться от принятого решения». — Продолжать препирательства, было бесполезно, и я закончил весь разговор, сказавши, что поеду завтра к Государю с отставкою в кармане и если не достигну отмены указа, то настою на увольнении меня от обеих моих должностей.
Так я и поступил; заготовил вперед письмо к Государю, составленном в самых почтительных выражениях, припоминая в нем неоднократные мои заявления о непосильности для меня труда, если у меня нет твердой поддержки в полном доверии моего Государя; указал и на то, что последний случай с указом о генерале Воейкове служить только подтверждением отсутствия этого необходимого условия и просил в заключение, сложить с меня непосильное и, вероятно, неумело несенное мною бремя.
Я считал, однако, необходимым попытаться и тут найти какой-либо выход и предложить Государю какой-нибудь приемлемый для Него способ отказаться от принятого Им решения и настоять на моей отставке только в случае неуспеха в этой попытке. Скажу по совести, что и в данном случае я отнюдь не цеплялся за власть, не думал о себе, а имел в виду одну цель — оберечь Государя от неправильного решения. Оградить Его обостренное самолюбие, и не открывать правительственного {145} кризиса в такую минуту, когда весь мир был напряжен событиями на Балканах.
Такой компромиссный выход я нашел в предложении Государю, отменивши Его указ, поручить тому же генералу Воейкову наблюдение и руководство всем делом обучения военному строю и гимнастики во всех средних учебных заведениях всех ведомств и облечь это поручение в форму Высочайшего повеления, объявленного всем Министрам.
Встретил меня Государь без видимого раздражения, но необычайно сдержанно и холодно. Первые Его слова были:
«Я не понял, чего от Меня хочет наш добрый Фредерикс, и потому согласился отложить опубликование указа о Воейкове до того, что Вы Мне объясните, в чем именно Я нарушил закон».
Я привел все заранее приготовленные аргументы и старался в самой спокойной форме выяснить, что я не возражаю против возложения на генерала Воейкова самых широких полномочий по части объединения и руководства обучением гимнастики и фронту в школах; не буду даже возражать и против того, чтобы был выработан и внесен в Думу законопроект по этому поводу, с определенным штатом и кредитами на его содержание, хотя и уверен, что Дума встретит это враждебно, но нахожу, что нельзя назначать указом на должность несуществующую и предвижу заранее, что если бы даже Сенат распубликовал указ, то одним этим была бы восстановлена Дума против самого учреждения, и генерал Воейков очутился бы, в лучшем случае, один без сотрудников, без организации и без средств на ее содержание.
«Что же можно сделать?» спросил меня Государь: «чтобы направить и у нас то дело, которому весь мир придает теперь величайшее значение, и только мы одни идем позади всех?»
Я предложил придуманный мною компромисс. Государь внимательно прочитал мое изложение, взял перо, молча написал наверху «Исполнить», вынул из ящика подписанный Им указ о Воейкове, вычеркнул карандашом свою подпись и передал мне со словами: «Сохраните его у себя или просто уничтожьте».
Я взял этот указ и долго хранил его у себя, среди немногих бумаг моего частного архива.
Когда 30 июня 1918 рода у меня был произведен обыск, закончившийся моим арестом, этот указ был отобран у {146} меня. Потом, через 3 недели, возвращен со всеми бумагами, до которых большевистские комиссары видимо даже не дотронулись.
Цель моя была достигнута, мне не было повода подавать моею письма об отставке, но мне было ясно видно, что Государь недоволен мною, и Воейков, конечно, не забудет моего отношения к его сорвавшемуся назначению.
Я прямо обратился к Государю со словами:
«Я вижу Ваше Величество, что Вы недовольны мною, и прошу Вас прямо выразить мне, чем заслужил я Ваше неудовольствие. Я имею одну цель — оберегать Вас от неправильных действий отдельных министров, откровенно докладываю Вам о том, и я хочу этим вернее и честнее служить Вам, нежели думают служить те, кто молчаливо принимают к исполнению то, что неправильно и даже незаконно».
Государь долго молчал, встал из-за стола, подошел к окну, отвернувшись от меня, затем нервно закурил папиросу, обошел кругом стола и заметив, что я собираюсь вынуть какую-то бумагу из моей папки, подошел ко мне и протянувши руку, сказал:
«Да, Я был третьего дня очень раздражен и думал сегодня сказать Вам, что Я не отменю указа, но Я вижу теперь, что Я был неправ, а что правы Вы. Мне это конечно неприятно, но не думайте, что Я сержусь на Вас. Вы не могли поступить иначе. Я верю, что Вами руководит только преданность Мне и сердечно благодарю Вас. Забудьте Мое минутное неудовольствие и верьте, что Я очень ценю Ваш открытый образ действий».
На этом мы расстались и весь этот инцидент формально канул в вечность, но оставил после себя, разумеется, скрытое неудовольствие Государя на меня и несомненно сыграл, год спустя, свою роль в том, что произошло в январе 1914 года.
После этого эпизода в наших внутренних делах наступило временное затишье. Министр Внутренних Дел Макаров был уволен в конце 1912-гo года, его заменил Маклаков, на первых порах не проявлявший себя никакими выступлениями.