Революционный год. — Настроение перед 9 января. — 25-летие В. М. Лаврова. — Ю. А. Бунин. — В. А. Гольцев. — 9 января. — «Николай Кровавый»— Запрещение празднования 150-летия Московского университета. — Совещание представителей интеллигенции. — Земское собрание. — Карикатуры доктора Чемоданова.— 12 января в Сибири. — Г. Н. Потанин. — Накануне голода. — Дума о преобразовании государственного строя. — Губернатор В. А. Мишин и «Восточное обозрение— Забастовка наборщиков.— Разработка вопроса о земстве. — П. Н. Переверзев. — Дело об якутском восстании ссыльных и демонстрация. — А. С. Зарудный и В. В. Бернштам. — Банкет. — Смена цензора.— Обсуждение вопроса о переустройстве государства под барабаны. — Исключение губернатора из Общественного Собрания.— Демонстрация в театре
В Петербурге не были так уверены, как Гольцев в Москве, что настал «революционный год». Но и там все соглашались, что события назревают и правительство бессильно остановить их, а на путь реформы оно вступать не желает. Слухи об увольнении в отставку московского генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича, рассматривались не как уступка общественному мнению, а, скорее, как акт, который должен развязать руки восходящему диктатору Москвы Д. Ф. Трепову, покушение на жизнь которого приветствовалось всеми. Покушавшийся был почти мальчик. Он мстил Трепову за избиение студентов на Тверской, которое вызвало страшное возмущение населения. Правительство проявляло растерянность, и в обществе крепли надежды, что оно капитулирует перед натиском земских учреждений, городских дум, союзов и других организаций, которые уже выносили резолюции и подавали петиции. О возможности широкого выступления рабочих масс мало говорили, хотя в это время в Пе-
[240]
тербурге шли полным ходом собрания рабочих, и даже упоминалось имя Г. Гапона. Но все эти отделы общества фабричных и заводских рабочих брались за одну скобку «зубатовщины».
По вопросу о собраниях рабочих и Гапоне у М. Горького был спор с М. А. Натансоном, который к слову сказать, держал себя в газете «Сын отечества» хозяином. Он к Гапону и рабочим собраниям относился отрицательно и возражал Горькому. Оба остались при своем мнении. Горький в заключение спора сказал:
— Марк Андреевич, вы скоро откажетесь от своих слов и измените свой взгляд на это рабочее движение.
Новый год я встречал в «Русском богатстве». При встрече никто не предвидел ни 9 января, ни забастовки рабочих, которая через 4—5 дней охватила весь Петербург. Новый год встретили с подъемом. Громовых речей не произносили, а справляли встречу просто, по-домашнему. Но в этой простоте не чувствовалось подавленного состояния духа, а, напротив, все были захвачены оживляющей бодростью. Кто-то пожалел, что Михайловский не дожил «до наших дней». Встречали Новый год весело, легко, забавно и интересно. Я ушел из редакции в наилучшем настроении.
Через два-три дня я ехал на извозчике по Измайловскому проспекту, и извозчик сообщил мне, что на Путиловском заводе из-за уволенных рабочих началась забастовка и туда поскакали жандармы и казаки. Вечером я был у кяхтинского знакомого, доктора М. Т. Поротова, у него собралось много публики. Я рассказал о забастовке, но на мои слова никто не обратил внимания. Не говорили о ней и на другой день. Забастовке не придавали значения даже тогда, когда к Путиловскому заводу стали присоединяться рабочие других заводов и фабрик. В «Сыне отечества» я встретил Натансона и шутя сказал ему, что слова М. Горького начинают сбываться.
— Ничего из этого не выйдет,— резюмировал свое мнение о забастовке Натансон.
Брат Павел Иванович, у которого я остановился, был иного мнения. Он состоял инспектором народных училищ, выслужил пенсию, вышел в отставку и теперь заведовал многоклассным думским училищем, продолжал заниматься с рабочими в школах технического общества. В педагогическом мире, в городской думе, в Техническом обществе его ценили, как способного ад-
[241]
министратора и хорошего педагога. Отношения с рабочими были отличные. Он жаловался, что в школах работать стало трудно — за рабочими и учителями следят. Начавшемуся среди рабочих движению он придавал большое значение. Он знал многих рабочих из отделов общества фабричных и заводских рабочих, от них слыхал он и о Гапоне. В городской думе П. И. говорили, что администрация очень озабочена движением, хотят арестовать Гапона, да побаиваются.
В крещенье я выехал в Москву, где 8 января я обещал В. А. Гольцеву быть на двадцатипятилетнем юбилее издателя «Русской мысли» В. М. Лаврова, а 12 января был татьянин день, и я должен был от иркутской думы, отдела Географического общества и других иркутских обществ приветствовать университет со 150-летием его существования. Я уже знал, что празднование не разрешили, но предполагал, что оно произойдет явочным путем. Быть может, так это и было бы, если бы не 9 января, которое повергло всю мыслящую Россию в траур, и торжества стали неуместны.
Перед моим отъездом из Петербурга сын брата, Петя, который ходил на Иордань, сообщил, что во время салюта Иордань, где был и царь, обстреляли картечью, ранили или убили городового, перебили древко у знамени и разбили стекла во дворце. В публике говорили, что это не случайность, а покушение. В вагоне, когда я ехал в Москву, также утверждали, что выстрел из пушки картечью не случайность. В Москве было совершенно спокойно, а забастовке петербургских рабочих не придавали большого значения.
8 января в «Праге» состоялось празднование юбилея В. М. Лаврова. К этому моменту в Москве уже было известно, что все рабочие Петербурга бастуют. Ходили слухи о готовящейся петиции и даже о выступлении рабочих, но этому никто не верил. На юбилее говорили речи. Речи В. А. Гольцева и А. А. Кизеветтера были ярко политическими, а в речи Н. В. Давыдова было много быта, старой Москвы. К концу банкета стало известно, что в Петербурге вопрос о подаче рабочими царю петиции решен и выступление рабочих назначено на завтра. Как все это произойдет — в Москве не знали и строили разные предположения. Одни говорили, что рабочих до царя не допустят, разгонят... Другие склонялись к тому, что «царь примет петицию, но ничего
[242]
не сделает». Все считали, что завтрашний день чреват событиями.
После лавровского банкета я зашел в редакцию «Русских ведомостей». Вся редакция была в сборе. Был кое- кто из посторонних. В редакцию из Петербурга по телефону уже сообщили, что после собрания в редакции газеты «Сын отечества» депутация из литераторов отправилась к Витте и Святополк-Мирскому, так как говорят, что отдан приказ стрелять в рабочих. Депутация должна была настоять, чтобы в рабочих не стреляли. Настроение у всех было довольно подавленное. Поздно ночью я ушел в гостиницу, но уснуть не мог и рано утром был уже у Майнова. Он еще не знал о депутации литераторов.
На банкете В. М. Лаврова я познакомился с Ю. А. Буниным. О нем я слыхал еще в 80-х гг., когда мы оба занимались революцией. Небольшого роста, с большими общественными запросами, принципиальный и в то же время мягкий, деликатный, правдивый, умный, всесторонне образованный человек, Юлий Алексеевич был всеобщим любимцем, которого все ценили и уважали. В литературных и общественных кругах он пользовался авторитетом. В 80-х гг. он был чернопередельцем, а потом работал с народовольцами. Его исключи-ли из Московского университета, и он перевелся в Харьковский, где его арестовали и выслали на родину. Потом он был статистиком в Полтаве, а в 90-х гг. переехал в Москву и стал редактировать «Вестник воспитания». Младший брат Юлия Алексеевича Иван, известный поэт и беллетрист, своим развитием был много обязан Юлию Алексеевичу. В 1907 г., когда я поселился в Москве, мы с ним сдружились и были на «ты». В своих воспоминаниях мне не раз придется говорить об «Юлии», как мы звали Бунина. От И. И. Майнова, который побежал узнавать о Петербурге у социалистов-революционеров, я зашел в редакцию «Вестника воспитания», где жил Ю. А. Он познакомил меня с Н. Ф. Михайловым, редактором и издателем этого журнала. Михайлов по образованию был врач. Он тратил большие средства на народное образование и издавал «Вестник воспитания» не для того, чтобы извлекать из издания доходы, а ради идеи. Н. Ф. и Ю. А. были между собою в приятельских отношениях и ценили друг друга.
Михайлов принес известие, кажется, от губернатора
[243]
или градоначальника, что в Петербурге стреляют... Я зашел в «Русские ведомости» и в «Курьер»; там о стрельбе еще не слыхали, но получили по телефону из Петербурга сообщение, что тысячи рабочих с хоругвиями и крестами идут с окраин к центру. На Дворцовой площади и других местах собрано много войск. Несмотря на воскресенье, в обеих редакциях весь состав сотрудников был налицо. Заходило немало и посторонних...
Целый день я слонялся по Москве и заходил к знакомым. Но никто ничего определенного не знал. В городе ходили смутные слухи, что «в Петербурге стреляют, много убитых и раненых». Москва имела какой-то похоронный вид... Настроение было подавленное. Съездил на Канатчикову дачу, к В. И. Семидалову. Он также слышал, что в Петербурге стреляют. Хотел переговорить по телефону, кажется, с психиатром Чечотом, но Петербурга ему не дали. Заехал к А. А. Яблочкиной. Она собиралась в театр, только что говорила по телефону с А. И. Южиным и А. П. Ленским, которые также слышали, что в Петербурге стреляли.
— У нас уже решено, что если публика потребует прекращения спектакля, то немедленно прекратить его,— добавила она.
Я не пошел в театр, а отправился в «Русские ведомости». Редакция была полна народу. Здесь было, не
[244]
говоря о редакции, много других лиц: В. П. Волгин, Д. Н. Доброхотов, Д. И. и С. И. Шаховские, Н. И. Астров, Н. М. Жданов, Д. Н. Анучин и другие.
У телефона А. Н. Максимов слушал телефонограмму, которую у другой трубки записывала стенографистка. Она часто повторяла слова петербургского корреспондента, и до нас долетали отрывки о трагических событиях. Наконец телефонограмма была принята, и Максимов рассказал нам подробности бойни, а потом стенографистка прочла переведенную стенограмму. Мы молчали, а С. И. Шаховской положил руки на стену и прислонился к ней лбом. Я видел, как у него вздрагивали плечи... Ни резких движений, ни обсуждения событий, ни предположений, ничего подобного не было,— настолько мы все были подавлены событием. С. И. Шаховской жил почти рядом с редакцией, в Брюсовском переулке, позвал нас к себе. Обсуждали события и решили гектографировать все то, что было передано по телефону в «Русские ведомости». Д. И. Шаховской взялся устроить гектографирование и действительно организовал его: на другой день в Москве уже ходило по рукам описание событий.
Мы же продолжали сидеть у С. И. Шаховского и ходили в «Русские ведомости» узнавать новые подробности. Сообщали, что в Петербурге публика бранит офицеров и кричит по адресу их и солдат: «Убийцы!», что в Вольноэкономическом обществе было собрание интеллигенции", где М. Горький, Н. Ф. Анненский и другие произносили речи. На собрании будто бы выступал и Гапон... Новые факты иллюстрировали бойню рабочих...
— Какое кровавое царствование! Николай Кровавый... Начал «Ходынкой»... Помните, тогда, во время коронации и после Ходынки, простой народ говорил — не будет добра в это царствование... Много прольется крови...— напомнил нам С. И. Шаховской. Слова «Николай Кровавый», со слов С. И., пошли по Москве и по России, докатились до Штутгардта, где П. В. Струве запечатлел это прозвище на страницах журнала «Освобождение». В эти же дни в Москве кто-то назвал 9 января «Кровавым воскресеньем». В понедельник 10 января мы переживали впечатление вчерашнего дня. На улицах были патрули. Публика и в Москве по отношению к офицерству держала себя вызывающе... В редакцию поступили с фабрик сообщения о забастовках. С утра
[245]
же 11-го вся Москва забастовала. Были усилены патрули. Казаки и жандармы разгоняли «сборища». Реакция усиливалась, и показателем ее явилось назначение Д. Ф. Трепова петербургским генерал-губернатором. Заговорили о замене П. М. Святополк-Мирского А. Г. Булыгиным. В первые два дня после 9 января в Москве выступлений среди общества еще не было. Правда, уже были столкновения полиции с рабочими.
Еще до 9 января решили в татьянин день устроить банкет в литературно-художественном кружке. Собрались... Распорядителей не оказалось. Обед не был заказан. Пристав предлагал разойтись. Собравшиеся волновались, говорили речи. По рукам ходила записка русских ученых о нуждах науки, требовавшая коренного изменения государственного строя. Приехал председатель кружка А. И. Сумбатов-Южин и начал убеждать собравшихся разойтись, так как никакого банкета не будет. Кто-то предложил пойти в Большую Московскую гостиницу, где уже собрались врачи и юристы. Пошли... Зал был переполнен... Речи дышали гневом, и в них слышались революционные призывы, а сибиряк-нерчинец М. М. Зензинов приглашал даже «отказаться» от Николая... но как это сделать, он не указывал.
В эти дни состоялось конспиративное совещание общественных представителей, не помню у кого,— быть может, даже в квартире Ф. Плевако. На совещании было решено всемерно бороться с наступающей реакцией, поддержать группу «Освобождение» и ее орган, стремиться организовать съезд земцев, а в земских собраниях поднимать и обсуждать общегосударственные вопросы. Среди левонастроенной интеллигенции уже бродила идея о союзе союзов, говорили о необходимости съезда представителей союзных организаций. Пошел я и на чрезвычайное губернское московского земства собрание. Оно было созвано в Благородном собрании. Меня, как гласного иркутской думы, пустили на места, куда допускались избранные. Публика была за барьером. Собрание шло, калюется, под председательством Ф. А. Головина. От самого собрания у меня не осталось впечатлений, но от публики сохранились кое-какие отрывки воспоминаний. Я уже хотел уходить. Был объявлен перерыв. Кто-то из земцев сказал мне:
— Не уходите, сейчас начнутся речи в публике...
Действительно начался митинг... Ораторы громили
[246]
правительство, досталось от них и земцам за то, что они медлят с принятием решительной резолюции. Этим речам никто не мешал.
Ярких впечатлений от Москвы после 9 января у меня не осталось. Теперь, через 20 лет, мне кажется, что публика растерялась, не знала, что делать, и пропустила момент для решительных выступлений. Выносились резолюции, которые и я подписывал. Подписал я и требование литераторов об освобождении М. Горького, арестованного в Риге и заключенного в Петропавловскую крепость. Но дело резолюциями и ограничивалось.
После 9 января я познакомился с врачом М. М. Чемодановым, чрезвычайно милым и мягким человеком. Он был автором злободневных карикатур и открыток, в большом количестве расходившихся в публике. Большое впечатление произвела его открытка на 9 января, изображавшая толпу со священником и крестами впереди, которую расстреливает Николай. Чемоданов был хорошим рисовальщиком, обладал талантом карикатуриста.
Я собрал литературу, открытки, различные резолюции, портреты Г. Гапона и все это повез в Иркутск. Пассажиров в поезде было мало. Из публики запечатлелся в памяти молодой инженер, ехавший на Урал, который довольно резко отзывался о Николае II. В Златоусте, когда он выходил из поезда, жандарм арестовал его. Фамилию не помню. В вагоне все возмущались арестом и открыто ругали неведомого доносчика.
— Если бы только узнать этого мерзавца, то следовало бы выбросить его за окно,— горячился какой-то офицер.
Спорили с жандармами, но — третий звонок — и поезд увез нас. К Иркутску скорый поезд опоздал на сутки,— явление невероятное. Дома меня ждала большая компания — сотрудники и ссыльные; сразу же пришлось рассказывать о событиях. После этого «из поезда» доклада я в разных квартирах сделал еще несколько докладов по поводу 9 января. Еще из Москвы я послал в «Восточное обозрение» телеграмму о 9 января. 12 января в гостинице «Централь» на банкете уже знали об избиении рабочих. По этому поводу присяжный поверенный Б. С. Орнштейн произнес великолепную речь. Было много и других речей. 12 января банкеты состоялись почти во всех городах Сибири. Иркутские жандармы и вице-губернатор В. А. Мишин, исправлявший обя-
[247]
занности губернатора, хотели арестовать Орншейна, Лянды и других за банкет, но Кутайсов не согласился на это. Он растерялся, ругал правительство и боялся революции в Иркутске, но никаких мер не принимал. Начальник охранного отделения ротмистр Гаврилов указывал ему на Томск, где 12 января администрация разогнала банкет, кое-кого арестовали. Председательствовал на этом банкете Г. Н. Потанин, который после 9 января забросил свои научные работы и с головой ушел в общественную и политическую жизнь.
На банкете 12 января или на каком-то другом собрании в 1905 г. Г. Н. открыл собрание словами:
— Иисус Христос сказал своим ученикам...
Присутствовавшие друзья Потанина были смущены
таким началом, а молодежь насторожилась... Некоторые пытались даже зашикать. Но Г. Н. продолжал:
— ...Вы говорите шепотом, но наступит время, когда будете говорить с кровель. Такое время наступило, и я приглашаю вас свободно, ничем не стесняясь, высказаться по поводу переживаемого момента в связи с судьбами нашей Сибири...
За председательствование на банкете 12 января Г. Н. был арестован. Когда мы узнали об его аресте, то собрали распорядительный комитет Восточно-Сибирского отдела Географического общества и немедленно послали телеграмму П. П. Семенову-Тяншанскому с просьбой хлопотать об освобождении Г. Н. В ответ на эту телеграмму П. П. лаконически ответил: «Потанин освобожден».
Потанина предали суду. Несмотря на свои 70 лет, он работал так, что ему могли позавидовать молодые. Под его председательством пять томских обществ выработали Положение о земских учреждениях в Сибири, возглавляемых сибирской думой.
Томская администрация чинила несравненно большие препятствия освободительному движению, чем администрация в Иркутске, где не было никаких эксцессов и до Октября не было ни одного ареста за политические выступления. Правда, иркутский вице-губернатор В. А. Мишин без Кутайсова, как мы увидим ниже, принимал против собраний такие меры, каких мы не встречали в других местах.
В Иркутске пришлось вплотную заняться продовольственным вопросом — Восточная Сибирь была близка к
[248]
голоду. Генерал Левашов, заведывавший передвижением по Сибирской железной дороге, или не давал нарядов на вагоны, или вагоны с продовольствием терялись в дороге. Взяточничество, о котором я уже говорил, не только не уменьшилось, но расцвело пышным букетом. На станциях, где были мастерские, от городской думы сидели специальные толкачи и помогали продвигать вагоны с грузом. С товарными поездами ехали другие провожатые толкачи. Все делалось за взятки.
На закрытом заседании городской думы был сообщен целый ряд фактов, иллюстрирующих лихоимство. Протокол этого заседания был переслан Кутайсову с просьбой просить министра путей сообщения нарядить следствие для выяснения злоупотреблений... По просьбе думы я послал за своей подписью телеграмму в «Русские ведомости» и «Русское слово», в которой опровергал сообщения генерала Левашова в столичных газетах о благополучии транспорта, доказывал невозможность организовать гужевую доставку, как рекомендовал это Левашов. В телеграмме я указывал, что продовольствия в Иркутске только на месяц и голод для Восточной Сибири вероятен. Эту телеграмму напечатал и в «Восточном обозрении», что дало повод Сухотину, командующему войсками Сибирского округа, опять требовать, чтобы меня выслали из Иркутска, как разоблачающего тайны военного характера.
Но и на этот раз ему не удалось добиться у Кутайсова моей высылки. В Петербург Сухотин почему-то не обращался. Князь Хилков и генерал Левашов, благодаря настойчивым требованиям думы, отчасти, быть может, и моей телеграмме, срочно двинули в Иркутск вагоны с продовольствием. Немало вагонов нашлось на станциях Сибирской железной дороги, даже на Иннокентьевской, в 13 верстах от Иркутска.
В феврале 30 гласных подали в городскую думу за-явление о необходимости организовать комиссию, кото-рой поручить составить на высочайшее имя адрес и за-писку в совет министров о преобразовании государственного строя. Председателем комиссии был избран я, я же составил записку и адрес, которые были приняты думой. В обоих этих документах кроме требования свобод и созыва народного представительства на основе четыреххвостки много места было отведено критике самодержавного режима, было указано, что японская
[249]
война начата не из-за национальных интересов, а благодаря проискам частных лиц — Абазы, Безобразова и вообще концессионеров на Ялу. Резко осуждалась политика Плеве, смерть которого все русское общество приветствовало. В адресе и записке указывалось, что революция уже началась и репрессиями ее не остановить, а необходимы коренные реформы и в первую очередь изменение основного закона.
Некоторые гласные возражали против этих мест. Я же защищал их и указывал, что и адрес, и записка должны быть приняты единогласно. Кто не согласен с содержанием этих документов — пусть уходит с заседания. Ушел только один Юзефович. При обсуждении адреса предлагались поправки и дополнения. Между прочим, В. В. Жарников внес предложение, чтобы царь никогда не носил военной формы; кто-то предлагал требовать особого парламента для Сибири и так далее. Адрес и записка были приняты в редакции комиссии. Когда обсуждались адрес и записка, и. о. губернатора Мишин потребовал закрытых дверей. Городской голова не согласился на это требование, и тогда губернатор в вестибюле здания думы поставил наряд полиции во главе с полицмейстером, который не пропускал в думу никого из посторонних лиц. Дума протестовала против этой меры и подала жалобу на действия губернатора. Кутайсов в это время был в Петербурге.
К этому же времени относится ряд моих телеграфных выступлений от лица газеты. Так, мы приветствовали первую прогрессивную ежедневную в Варшаве газету «Kurjer Codzienny», основанную Ф. Я. Коном, только что вернувшимся из ссылки. Я присоединился к заявлению петербургских и московских литераторов о нуждах печати, протестовал против ареста писателя Л. Н. Андреева. Мишин сделал выговор председателю Общества врачей Б. А. Ельяшевичу за то, что он в заседании общества допустил обсуждение адреса Московскому университету с «революционными требованиями». «Восточное обозрение» поддержало Ельяшевича и печатало письма с выражением Ельяшевичу сочувствия.
В феврале Мишин вызвал меня к себе и требовал, чтобы «Восточное обозрение» издавалось: в это время в Иркутске была забастовка типографий на экономической почве. Я ему заявил, что наборщики типографии И. П. Казанцева, где печатается «Восточное обозрение»,
[250]
ничего не требуют, а присоединились к забастовке из солидарности. В типографии уже был введен 8-часовой рабочий день, месячный отпуск летом, имелся врач и так далее. Я охотно выпущу газету, но для этого необходимо, чтобы губернская типография и частные типографии удовлетворили требования своих рабочих. Печататься же в губернскую типографию я не пойду.
— Иван Иванович, я напишу в Петербург, что вы поддерживаете забастовку.
— Что вы напишете в Петербург — это меня не касается, это дело вашей совести. Я думаю, что после вашего заявления мне с вами не о чем разговаривать...
И я ушел от губернатора. Вскоре общее собрание наборщиков постановило открыть типографию, где печаталось «Восточное обозрение», и выпускать газету. После открытия нашей типографии другие типографии пошли на уступки. Цензор Равич-Щерба был переведен в Омск, а на его место Кутайсов по телеграфу назначил А. А. Звонникова, одного из лучших цензоров, каких когда-либо имело «Восточное обозрение». Звонников хотел отказаться от цензорства, но я уговорил его не делать этого. Для газеты настали вольготные времена, каких у «Восточного обозрения» еще не бывало.
К весне 1905 г. барометр общественной жизни в Иркутске, да и вообще в Сибири, поднялся высоко и уже не падал вплоть до января 1906 г. Собрания в частных квартирах и в обществах шли беспрерывно. Полиция ничего не могла с ними поделать. Рескрипт на имя графа Кутайсова о введении в Сибири земства и его приглашение к Обществам и отдельным лицам высказаться по этому вопросу дали новый повод к собраниям. Городская дума продлила полномочия комиссии, в которой я был председателем, хотя комиссия уже составила адрес и записку. Я выработал «Положение о земских учреждениях в Сибири». Высшей земской инстанцией по моему проекту были всесибирские земские съезды. Дума одобрила и Положение о земстве, и объяснительную записку к нему. То и другое было напечатано думой отдельной книжкой и рассылалось различным обществам и лицам. При Восточно-Сибирском отделе Географического общества также была образована комиссия по выработке Положения о земстве. Председателем ее был С. А. Лянды. Заседания этой комиссии охотно посещались публикой. В это же время я соста-
[251]
вил для распространения в широких массах книжку- брошюру «Земство и Сибирь», изданную без цензуры А. П. Чарушниковым и Дороватовским. Вообще в 1905 г. пришлось усиленно работать. Много писал в газете, и в то же время на мне лежало немало дел в городской думе и других обществах. Пришлось много времени от-дать и театру, особенно когда сбежал антрепренер Вольский, о чем я писал выше. Делами был завален выше головы.
В. С. Ефремов, С. А. Лянды, Г. М. Фриденсон, А. А. Криль и вся редакция насела на меня и убеждала отказаться от всех дел и заняться только газетой, кото-рая так нужна в переживаемый момент. Я уступил им в одном пункте — дал обещание остаться только в думе и нигде не выступать с речами, особенно на митингах, чтобы не подвести под удары «Восточное обозрение». Но и это не всегда было возможно выполнить.
Так, давая обещание, я знал об одном очень рискованном предприятии и даже принимал косвенное учас-тие в нем. В начале 1905 г. в александровскую тюрьму были привезены из Якутска «романовцы», дело которых в вооруженном восстании в Якутске в 1904 г. было назначено к слушанию в иркутской служебной палате на апрель 1905 г. В это время в тюрьме сидело 55 человек политических, большинство — «романовцев». Иркутские социал-демократы вошли с «романовцами» в сношения и сообща задумали грандиозный побег всех политиков через подкоп, который нужно было прорыть из тюрьмы в лес. Сношения между тюрьмой и Иркутском велись относительно продолжительное время. Подкоп рыли по ночам. К этому делу близко стояли М. А. Цукасова, И. И. Серебреников, инженер Н. И. Крылов. На Ванечку Серебреникова и Крылова была возложена обязанность закупить рысистых лошадей и кошевки, на которых нужно было увезти беглецов. Лошади были куплены и стояли во дворе у Крылова. Я узнал об этом случайно— мне проговорился товарищ моего сына, гимназист Коля Амосов, который не раз по поручению ездил в Александровское, где находилась пересыльная тюрьма. Я пожурил его за то, чтобы он не болтал зря...
И. И. Серебреников был близок со мной и сыном, писал в 1903 г. в газете. В это время он занимался с моим Александром. Когда подкоп был готов, Иван Иннокентьевич вместе с другими ушел с товарами в Алек-
[252]
сандровское. Случилась проруха — забыли вожжи. Пришлось из веревочных сеток для сена плести вожжи. Пару саней с возчиками и лошадьми захватил крестьянский обход, приняв их из конокрадов. Арестован был и И. И. Серебреников, посланный на разведку. Возников освободили. В условленное время заключенные вышли из тюрьмы, но большинство не нашло лошадей и вернулось через подкоп обратно в тюрьму. Пятнадцать человек бежало на кошевках, под картофелем и овощами. Александровское село славилось своими огородами. Десять человек были пойманы, а пять бежали. И. И. Серебреников просидел несколько месяцев; по сумел оправдаться, да уже наступили и дни свободы. Н. И. Крылова не трогали. Подкоп открыли спустя значительное время. Подробности побега описаны в книге Теплова «Якутский протест».
В 1905 г. весна в Иркутске, да и вообще в Сибири, проходила оживленно и даже бурно. Перед пасхой в Иркутске в судебной палате слушалось дело «романовцев». Оно уже рассматривалось в якутском окружном суде в августе 1904 г. Сорок пять «романовцев» были приговорены к 12 годам каторжных работ. Защищать их выезжал из Петербурга А. С. Зарудный. Я тогда был в России и не встретился с А. С. По апелляционным жалобам дело было перенесено в иркутскую судебную палату. Перед самым процессом «романовцы» были привезены из александровской тюрьмы в Иркутск и содержались в тюремном замке. Защищать их выехали из Петербурга А. С. Зарудный и В. В. Бернштам. Мы ждали их и сообща с Б. С. Орнштейном, который также выступал защитником, подготовляли материал для защиты. Особенную энергию в этом деле проявили М. А. Цукасова и В. Е. Мандельберг. Последний усиленно хлопотал и об устройстве банкета в честь приезжих адвокатов, конечно, после суда.
Делом интересовался и находившийся в Иркутске П. И. Переверзев и сожалел, что дело Минского, которого он ехал защитить в Якутск, назначено почти на один и тот же день, что и «романовцев». М. А. Цукасова и я подобрали для Переверзева богатый материал для защиты Минского. Переверзев сделал нам обширный доклад о положении дел в России в квартире Миклашевского, где собралась почти вся ссылка. На будущее он смотрел оптимистично. Переверзев, как петербуржец,
[253]
приехал одетый легко. В Иркутске пришлось переодеть его «на Якутский тракт». Он шутливо ужасался той массе теплой одежды, которую надели на него. Его проводили в Якутск, а через месяц встретили Зарудного и Бернштама. В день их приезда собрались у Цукасовых и делились впечатлениями и фактами о переживаемом моменте. Между прочим, Зарудный заметил:
— Приговор судебный палаты, если он не оправдательный, не может иметь особенного значения для «романовцев». Думаю, что политических скоро амнистируют. Приговор важен для нас, адвокатов, подавших апелляцию.
И Бернштам и Зарудный были уверены, что правительство вынуждено будет сдать свои позиции, и возлагали большие надежды на давление на правительство со стороны земств, городских дум и различных обществ и общественного мнения, опирающегося на революционное движение трудовых масс.
Процесс «романовцев» происходил при закрытых дверях. Публика допускалась по билетам. Обвиняемые держали себя с большим спокойствием, смело, даже вызывающе. Председательствовал сам председатель судебной палаты Ераков. Местные социал-демократы в день суда устроили демонстрацию. Полицмейстер Никольский хотел разогнать ее солдатами, которые по случаю процесса дежурили во дворе суда, но я с некоторыми судейскими убедили его не делать этого. Он отправился к и. о. губернатора В. А. Мишину. Я также поехал к Мишину и убеждал последнего не прибегать к оружию: «Демонстрация дальше пения песен и возгласов не пойдет». В конце концов он согласился со мной и отдал приказ полицмейстеру — «не допускать демонстрантов до крайних безобразий — стрельбы, битья стекол, нападения на суд, на полицию и тому подобного».
Толпа демонстрантов стояла на площади перед судом, а потом прошла по Большой улице и опять вернулась к суду. Демонстранты пели революционные песни, эти песни долетали до подсудимых и подняли их настроение. Было несколько эффектных моментов. Припоминаю один из них. Кто-то из подсудимых в последнем слове или на вопрос председательствующего, обращаясь к судьям и указывая на площадь, сказал:
— Нас освободит тот народ, свободные песни которого вы здесь слышите!
[254]
Речи адвокатов были блестящие. Бернштам здорово насыпал Кутайсову, а Орнштейн «печальной памяти фон-Плеве». Оба говорили о циркуляре, усилившем репрессии для ссыльных, что и послужило поводом к сопротивлению последних. Суд оставил апелляционные жалобы без последствий, но постановил ходатайствовать о замене 12 лет каторги двумя годами крепости.
На другой день после процесса в Общественном Собрании состоялся банкет в честь защитников. Было много речей. Между ними выделялась ярко революционная речь В. Е. Мандельберга, который и председательствовал на банкете. Бурю восторгов вызвали не речи, а лаконическая телеграмма «Восточного обозрения» из Якутска, которую передали мне из редакции по телефону:
«6 апреля Минский оправдан — Переверзев».
Телеграмму я огласил. Немедленно были отправлены приветственные телеграммы Переверзеву и Минскому. Г. М. Фриденсон предложил тост за меня, который избавил Минского от военного суда, и рассказал о моих хлопотах у Кутайсова, а попутно припомнил и дело Ергина.
— Если бы не хлопоты Ивана Ивановича, то, кто знает, могли ли бы мы сегодня приветствовать Минского. Да был ли бы жив Ергин. Иван Иванович всегда выступает и хлопочет за ссыльных, и тот циркуляр, который послужил поводом к вооруженному сопротивлению «романовцев», перестал применяться опять-таки благодаря Ивану Ивановичу Попову, редактору нашего «Восточного обозрения». Я говорю нашего, потому что ссылка может и должна гордиться этой газетой.
Тост этот вызвал овации по моему адресу. Я ответил краткой речью:
— В революционный год, который мы переживаем, я счастлив сознанием, что политическая ссылка, независимо от партий, наряду со старыми сибиряками помогла мне поднять «Восточное обозрение» на такую высоту, что его ставят в пример даже столичным газе-там. В этом факте лучше всего и ярче всего сказалось культурное и цивилизующее влияние ссылки на Сибирь. Предлагаю благоговейно почтить память ушедших, приветствовать здравствующих и доживших до светлого политического праздника, который наступает.
Банкет прошел без последствий...
[255]
Нарастали и развивались новые события... Губернатор Мишин был недоволен «Восточным обозрением» и моей ролью в Иркутске. Цензура не была подчинена ему, и он решил прибрать ее к своим рукам. Мишин послал Кутайсову в Петербург телеграмму и написал, как потом Кутайсов говорил мне, много разных небылиц. Мы узнали об этой телеграмме и немедленно написали, в предвидении худших времен, передовую статью «о превратности судьбы русской печати». За последние два года мы не можем пожаловаться на цензуру. Но времена меняются и, быть может, завтра мы не сможем писать так, как писали сегодня, вчера и так далее».
Звонников пропустил статью, а Мишин разозлился... Звонников был отставлен от должности цензора, которая была передана чиновнику губернатора В. О. Пророкову, брату К. О. Витковской. Пророков уверял меня, что он не будет плохим цензором, а будет стараться «уберечь газету, которая теперь так нужна». На этом коньке ездили и Равич, и Мишин. Я попросил Пророкова не беспокоиться о судьбе газеты. Для нас опять наступили тяжелые дни, и немало материала пришлось отправлять в «Верхнеудинский листок». Публика роптала на нас, хотя газета писала много свободнее, чем при Равиче. В октябре, когда газета выходила без цензуры, мы объяснили публике причины нашего «умолчания» и поблагодарили таких наших цензоров, как Звонников, Новаков, Хмелевский и Чепурный, назвав их друзьями печати.
После процесса «романовцев» в Общественном Собрании решили также поговорить о переустройстве государственного строя и подать по этому поводу записку в совет министров. Собралось много членов и еще более — посторонней публики. Председательствовал местный купец И. Е. Замятин. В начале собрания явился полицмейстер Никольский и объявил требование и. о. губернатора, то есть Мишина, чтобы собрание разошлось... Присутствующие запротестовали, публика зашумела, но мы попросили публику не принимать участия в собрании. Замятин заявил полицмейстеру, что требование губернатора он считает незаконным, а потому не подчиняется ему. Тогда полицмейстер заявил, что он введет военную силу. Но и это не подействовало. Председатель попросил учащихся удалиться, что они
[256]
и исполнили. Полицмейстер возвратился с полуротой солдат, с ружьями наперевес и с двумя барабанщиками.
— Господа, прошу разойтись! — снова приглашает полицмейстер. Члены выражают негодование, и кто-то вносит предложение исключить из членов собрания и. о. губернатора В. А. Мишина. Предложение принимается под гром аплодисментов. Но в это время затрещали оба барабана, и всякая попытка говорить была заглушена барабанным боем. В конце концов публика стала расходиться... Последним ушел сильно сконфуженный и извиняющийся полицмейстер.
Через день-два в «Губернских ведомостях» мы прочли, что, по распоряжению губернатора, Общественное Собрание закрывается, а И. Е. Замятин, председатель «барабанного заседания», как стали называть в Иркутске собрание с барабанами, подвергается месячному аресту.
Вернувшийся из Петербурга Кутайсов разрешил от-крыть Собрание, а постановление об аресте И. Е. Замятина не было приведено в исполнение.
На Красную Горку, в воскресенье после пасхи, состоялась демонстрация в театре. Я знал о ней еще до спектакля и уговаривал гимназистов, техников, горняков, семинаристов и гимназисток отказаться от демонстрации, так как о ней знают жандармы и на детской площадке, рядом с театром, приготовлены солдаты. Но мои уговоры не помогли. Среди демонстрантов был и мой сын, которого его товарищи уговорили идти ко мне в директорскую ложу.
— Иван Иванович, придется нас выручать, ты должен помогать ему, а не осложнять дело. За посторонних хлопотать ему будет легче, чем за своего,— говорили сыну товарищи, рекомендуя ему быть в партере, а не на галерке. Александр поворчал, но пришел ко мне в ложу.
Был последний спектакль сезона. Шла опера «Песнь торжествующей любви». Театр был полон. Налицо были и все жандармские власти и полиция. Мишина (губернатора) не было — побоялся приехать.
В 3-м акте, после какой-то арии, на галерке запели «Марсельезу». Оркестр пытался заглушить ее, но хор демонстрантов осилил его. Пришлось спектакль прекратить. В коридоры галерки и балкона жандармы ввели солдат и оцепили проходы. Жандармы хотели пе-
[257]
реписать демонстрантов, но никто из них не выходил в коридор. Ротмистр Гаврилов грозился, что он очистит галерею солдатами. Публика в партере волновалась, требовала, чтобы увели солдат, и заявила, что не разойдется, пока не выпустят учащихся с галерки и балкона. Я, в качестве одного из директоров театра, убеждал Гаврилова не переписывать демонстрантов, махнуть рукой, тем более что ничего серьезного не было. Меня поддержал приехавший в театр директор промышленного училища В. О. Тышко. В конце концов Гаврилов согласился не спрашивать документов и удовлетвориться простым объявлением фамилии и обещал никого не задерживать. Солдат увели, и молодежь стала выходить с галереи, говоря какую-нибудь фамилию. Многие ушли, не сказав даже вымышленной фамилии. Последствий демонстрация ни для кого не имела.
Кутайсов вернулся из Петербурга, как он говорил, «с земством в кармане». Но этого «земства» Сибирь так и не увидела. В Сибири с весны шли совещания о земстве, не исключая инородцев. К бурятам пришлось съездить и мне и разъяснять им, что такое земство. Кутайсов, пригласивший вначале всех свободно высказываться о земстве и не поставивший никаких ограничений для этих обсуждений, потом испугался широты постановки вопросов и издал приказ, что суждения о земстве должны исходить из Положения 1864 г. Но на это распоряжение уже никто не обращал внимания, и администрация, в том числе и Кутайсов, уже ничего не могла сделать. Кутайсов был совершенно, так сказать, выбит из седла. Он уверял меня, что революция надвигается, и придавал огромное значение союзу союзов, который, по его мнению, произведет в конце концов революцию:
— Если комитет союза признает необходимым приостановить жизнь — он отдаст приказ по всем союзам, н все остановится. В Петербурге растерялись и не решаются принять меры против союза.
Цусима и Мукден окончательно смутили Кутайсова, и он стал открыто либеральничать. Положим, в октябре он опять сбрендил — свихнулся направо и арестовал стачечный комитет, опасаясь, что последний арестует его самого. Но до этого, летом, а потом и в октябре, еще до манифеста, П. И. Кутайсов возбуждал вопрос об амнистии для политических, как административных,
[258]
так и сосланных по суду на поселение и каторгу. После октября Кутайсов совершенно свернул налево, отказался исполнить требование Дурново — арестовать почтовый стачечный комитет, заявив, что требования почтовых служащих правильны и законны, он им сочувствует и их нужно удовлетворить, а также не принял мер против военной забастовки. Тогда Кутайсов был смещен в 24 часа.
С лета в Иркутске на власть обращали мало внимания. В газете мы не считались с цензурой. С июля месяца мне пришлось часто ездить в Россию на земско-городские съезды. В газете в качестве руководителей оставались В. С. Ефремов, С. А. Лянды и И. С. Фатеев. Последний стал подписываться вторым редактором. Тираж газеты в это время был уже свыше 20 тысяч, и она пользовалась в Сибири огромным авторитетом.
[259]