Во главе нормального правительственного аппарата страны стояла Боярская Дума. Не забудем, что термин «боярин» обозначал не наследственный титул, а только служебное звание.
«Боярская Дума, пишет Ключевский (т. 2. стр. 368 и след.), состояла из нескольких десятков членов, носивших разные звания. Все они назначались в Думу государем… В звание бояр и окольничих назначались обыкновенно старшие представители знатнейших боярских фамилий… Напротив, думные дворяне и думные дьяки, большей частью люди незнатные, получали назначение по усмотрению государя за личные качества или государственные заслуги. Но правительственное значение думных людей не ограничивалось их сиденьем в Думе. Все служилые люди, носившие звание бояр, окольничих и думных дворян, в силу своих званий были членами Государственного Совета и назывались думными людьми. Но те же думные люди управляли московскими приказами, командовали полками в походах и правили областями в качестве наместников и воевод. Полковой воевода или уездный наместник, конечно, не могли постоянно заседать в Московской Думе, поэтому на ее ежедневные заседания являлись большей частью только начальники московских приказов, судьи, как они назывались. Сами думные дьяки не были исключительно секретарями и докладчиками Думы, каждый из них управлял известным приказом… Дума ведала очень обширный круг дел судебных и административных, но собственно это было законодательное учреждение…Дума руководила действиями приказов и имела контроль над областным управлением. Она же решала множество судебных дел… По отсутствию протоколов мы мало знаем, как. шли совещания в Думе и как составлялись приговоры. Но известно, что там бывали прения и даже возражения самому государю – «встречи»… Иногда, в тревожные времена, при борьбе придворных партий, прения разгорались, по словам летописи, в «брань великую и крик и шум велик и слова многие бранные». Но это были редкие, исключительные случаи. Обычное течение дел в Думе отличалось строгой чинностью, твердостью форм и отношений… Ее строй, авторитет и обычный порядок делопроизводства как будто рассчитаны были на непоколебимое взаимное доверие ее председателя и советников, свидетельствовали о том, что между государем и его боярством не может быть разногласий в интересах… Бывали столкновения, но они шли вне Думы и очень слабо отражались на ее устройстве и деятельности. Бывали споры, но не о власти, а о деле… Здесь, по-видимому, каждый знал свое место по чину и породе и каждому знали цену по дородству разума, по голове. С виду казалось, что в этой отвердевшей обстановке не было места политическим страстям и увлечениям, ни в какую голову не могла запасть мысль о борьбе за власть и значение. Лица и партии со своими себялюбивыми или своекорыстными помыслами должны были исчезать под давлением государственного интереса и политического приличия или обычая. Таким же характером отличалась и деятельность московских приказов».
Если бы это писал не Ключевский, можно было бы подумать, что мы читаем отрывок некоей политической утопии, рисующей парламентарный рай земной. Но это – Ключевский. Томом позже – (т. 3. стр. 140) – тот же автор скажет нам, что «новая династия успешно перенимала недостатки прежней династии, может быть потому, что больше перенимать было нечего»: ничего, следовательно, хорошего за старой Москвой Ключевский признавать не желает… Еще дальше, превознося петровскую гениальность, тот же историк будет рисовать перед нами – ярко и образно – такие картины полного и морального и административного развала «петровского гнезда», по сравнению с которыми Боярская Дума Москвы может показаться совершеннейшим уж вымыслом – этакой розовой и никогда не существовавшей утопией: слишком уж разителен контраст между непросвещенной Москвой и просвещенным Петербургом…
Московская Боярская Дума была центром правительственного аппарата, который организовывал Россию в самые тяжелые, самые окаянные века ее существования. Этому центру в нашей историографии не повезло: азиатская этикетка, которую наклеила на него эпоха диктатуры дворянства, держится и по сие время. А это был период лучшего управления, какое когда-либо имела Россия, лучшего она с тех пор не имела никогда. Можно сказать, что с времен Алексея Михайловича и по сей день управительный аппарат великой страны спускался все ниже и ниже, пока не докатился до подвалов ОГПУ. Но зато, после чинности и порядочности Боярской Думы – мы получили европейское управление.
Европейское управление, по одному из Дидеротов, – по Монтескье, – должно быть основано на «разделении властей» («Дух законов»), причем это разделение понимается не как специализация, – специализацию знала и Москва, – а как противопоставление. Говоря несколько грубо, один жулик должен контролировать другого жулика и наоборот, – с тем, чтобы аппетиты обоих были бы таким образом нейтрализованы.
Для нейтрализации или, по крайней мере, нормализации аппетитов, в Москве существовало самодержавие настоящее, не самодержавие 18-го или даже 19-го века. И по одному этому необходимость в контроле одного жулика над другим отпадала технически, – просто не было надобности. И в Боярской Думе мы видим центр правительственного аппарата, не подходящий ни под одно западноевропейское определение. Здесь концентрируется и власть законодательная и власть исполнительная, и власть судебная, и власть военная, и власть контрольная. Пределы компетенции Думы так же неопределенны, как и пределы компетенции ее державного председателя: ее, как и Царя, касалось все. И все было объединено в одном центре.
Я не изучал истории «борьбы с бюрократизмом» в Московской Руси, если эта борьба и велась, но, при том стиле работы Боярской Думы, которую нам так ярко нарисовал Ключевский, трудно представить себе те междуведомственные усобицы, которые разъедали имперский правительственный аппарат от Петра до нашего времени. В московском стиле есть и еще одна черточка, которая нам будет понятнее, если мы сравним ее со стилем работы западноевропейских парламентов – и не только современников Ивана III или Алексея Михайловича, но также и современников Николая Второго и Сталина.
Вспомните по этому поводу о том, что я говорил о происхождении западноевропейского феодализма: его юриспруденция, его политика и его «идеологические надстройки» выросли из данной психологии данного человеческого материала. Психология эта характеризуется прежде всего отчужденностью каждого человека от каждого другого человека, и, следовательно, каждой человеческой группы от каждой другой человеческой группы. Германия – наиболее чистый образчик феодализма, была в московскую эпоху разобщена на, примерно, триста суверенных государств, кроме которых было еще около тысячи суверенных дворян-рыцарей. Это было, так сказать, внешне географическое деление. Внутри, – эти рыцари-дворяне делились на семь отдельных и резко очерченных классов, из которых каждый – даже в пределах своего собственного Бадена или Гессена, – ножом больших дорог или пером мелкого сутяжничества старался оттяпать от ближних своих все, что только технически было возможно оттяпать. Кроме рыцарей было еще духовенство – самых разнообразных чинов, наименований, орденов и религий – каждая норовила оттяпать в свой карман. Было купечество, точно так же поделенное на цехи, гильдии и города, например, Ганзейские города, которые так и не смогли толком договориться друг с другом. Были самые разнообразные крестьяне, из которых одни не имели ни клочка своей земли, а другие имели и замки и гербы. Это был очень пестрый сброд. И Константин Леонтьев по-своему прав в своем эстетическом любовании этим сбродом: если идеалом государственности признать балаган, то современная Москве Европа очень хорошо удовлетворяла этому идеалу.
Короли и князья, корольки и князьки призывали «народное представительство» только в тех крайних случаях, когда им нужны были деньги. Народное представительство брало за глотку, во-первых, своих королей и князей, а, во-вторых, друг друга. Французские «штаты» и провинциальные и генеральные, немецкие ландтаги, австрийские ландраты и все прочие, представляют, собственно, ту же самую картину, какую, например, представляла собою французская палата депутатов 1940 года.
Вспомним и эту картину. Немцы, – старинный и беспощадный враг, – стояли, с ружьем наперевес, за линией Мажино. Они уже ликвидировали Польшу, Данию, Норвегию, не говоря уже о Чехии и Австрии. От объявления войны до наступления на Францию прошел почти год: можно было бы подготовиться. Но прекрасная Франция была занята привычным делом: все делили министерские посты и все никак не могли поделить. Всякий тянул в свою сторону. История этого поучительного периода «еще не написана», – когда будет написана, то в ней тоже ничего нельзя будет понять: как это страна, над головой которой уже была занесена чудовищная дубина германского милитаризма, так и не сумела договориться хотя бы об обороне страны. Где же тот «высший интерес», который по Ключевскому «как будто царил» (не «как будто», а в самом деле царил. – И. С.) над всякими «партиями» и группировками в Москве. Или, иначе, – что было бы с Россией, если бы Боярская Дума 16-го и 17-го веков ходила бы по стопам французского парламента середины двадцатого? Было бы с нами то же самое, что случилось с Францией: дубина опустилась с молниеносной сокрушительностью, и от бывших президентов, кандидатов в президенты, министров и кандидатов в министры, жуликов и кандидатов в жулики – осталось одно мокрое и не очень пахучее место. С тою только разницей, что у Москвы, как у Франции, не было той России, которая и в 1914 и в 1944 годах, никак не парламентскими методами спасала свою злополучную парламентарную союзницу.
Стиль жизни и деятельности французского парламента середины двадцатого века родился, конечно, не сегодня. Он был более или менее общ всей Европе за все времена ее парламентарного существования. Грандиозные финансовые скандалы за кулисами парламента, сменялись мордобоями на парламентских скамьях. Иногда дело доходило даже и до револьверов. Дуэли по поводу оскорблений вошли в быт. Клемансо имел чуть ли не 14 дуэлей, и его современники «боялись столько же его пера, как и его шпаги и пистолета». Там, где была монархия – в особенности в Скандинавских странах – поддерживалось хотя бы внешнее приличие (в Австро-Венгрии, впрочем, не было и его). Во Франции, где не было хотя бы ограниченно сдерживающей руки короля, было распродано все: и пресса, и парламент, и общественность, и армия. Но наши ученые и публицисты, политические деятели и вообще «сеятели», все они говорили нам, поколению последних предвоенных десятилетий, и отцам этого поколения тоже, что наше лучшее и светлое будущее лежит на парижских путях, а Москва – это азиатчина, грязь, варварство, деспотизм и прочее.
Я снова повторяю свой вопрос: чем же была наша историография? Слепотой, безграмотностью или просто враньем? Или, может быть, какой-то странной и роковой смесью всех этих почтенных факторов нашего интеллигентского образования? Люди, профессионально сеявшие «разумное, доброе, вечное» может быть, когда-нибудь рискнут ответить на этот вопрос ответить нам, – поколению, ими обманутому...