Заводы и флот, регулярная армия и техника – все это было не ново и в Москве. То принципиально новое, что внес с собою Петр, сводилось к принципиальному подчинению всего русского всему иностранному. «Философия» Петра – поскольку можно говорить о его философии – была взята напрокат у Лейбница, который, шатаясь по дворам немецких владетельных князьков, снабжал – за сравнительно небольшие деньги – государственной мудростью владыку варварской России. Административная система была вся списана со Швеции, откуда, – за уже гораздо большие деньги – приглашались инспецы-инструктора, ни слова не говорившие по-русски и о русских отношениях не имевшие уже абсолютно никакого понятия. В военной администрации – победитель шведов Шереметьев был выброшен вон во имя побежденного перебежчика Шлиппенбаха – о де Круа я уже не говорю. Церковное управление было перестроено по протестантскому образцу.
А. Павлов в своем «Курсе русского церковного права» говорит прямо:
«Взгляд Петра Великого на Церковь… образовался под влиянием протестантской канонической системы…» Была даже введена и инквизиция, из которой, впрочем, ничего не вышло. Резали полы кафтанов, вырывали «с кровью» бороды, закрывали бани – вообще, объявили войну всем внутренним и внешним национальным признакам России. Россия была объявлена «вторым сортом», – первым были Шлиппенбахи, де Круа, Лефорты, Остерманы и вообще «Европа». Русское национальное сознание было принижено так, как при Батые и при Ленине.
Как могла произойти эта измена, нации и как она могла продержаться до наших дней?
Петр не только «прорубил окно в Европу», он также продавил дыру в русском общенациональном фронте. Дворянство устремилось в эту дыру, захватило власть над страной, и, конечно, для него было необходимо отделить себя от страны не только политическими и экономическими привилегиями, но и всем культурным обликом: мы – победители, не такие, как вы – побежденные.
Сама идея захвата власти была взята с Запада. Недаром при Петре появляется совершенно новый для Руси термин: благородное шляхетство. И если на западе «шляхта» была отделена от «быдла» целой коллекцией самых разнообразных культурно-бытовых «пропастей» – то такие же пропасти надо было вырыть между победителями и побежденными новой после-петровской России. Если вместо прежнего поместного владельца и тяглого крестьянина, на разных служебных ступенях несущих одинаковую государственную службу, возникли шляхтичи, с одной стороны, и раб – с другой стороны, то логически было необходимо отделить шляхтича от раба всеми технически доступными способами и внешнего и внутреннего отличия. Нужно было создать иной костюм, иные развлечения, иное миросозерцание и по мере возможности даже и иной язык. Всякая общность, и внутренняя, и внешняя, затрудняла бы реализацию новых отношений. Дворянская фуражка с красным околышем, которую мне случалось видеть даже и в эмиграции была в последние десятилетия последним остатком петровских завоеваний. Все потеряно: поместья, чины, молодость и Россия; сидит человек на церковной паперти и продает газеты. Человек совсем уже стар и не совсем все-таки трезв. Его коммерческое предприятие очень уже похоже на подаяние: покупатели норовят не взять мелкой сдачи, купить ненужную газету: жалко старичка. Но на дворянской голове красуется, все-таки, дворянская фуражка: последнее, самое последнее, что еще осталось от прекрасных дней диктатуры его сословия.
Пример этого старичка, впрочем, не совсем исчерпывает дворянскую проблему сегодняшнего дня: есть еще в эмиграции собрания дворян тамбовской, а также и прочих губерний. Есть и другие вещи: мой добрый приятель, русский юноша необычайной одаренности, носивший очень известное в эмиграции имя – вообще, «жених, что надо» – получил отказ ввиду его недворянского происхождения. Семья проектировавшейся невесты сидела уже давно «на дне», не на таком, как старичок с газетами, но очень близко к газетам: мелкое и неумелое ремесло, подаяние эмигрантских организаций, и не было даже надежды на переворот, который возвратит потерянные именья, – обычная и единственная надежда этого слоя людей, – ибо имений не было уже и в России. Но дворянское классовое сознание мощно подавляло все очевидности нынешнего и будущего «экономического» бытия…
Это происходило в эмиграции и почти в середине XX века. Можно себе представить, что происходило в Тамбовской губернии и в середине восемнадцатого века. Петр, с его «окном в Европу» и в шляхетство, свалился как манна небесная, на одержимое похотью власти дворянское сословие. Едва ли можно предполагать, что дворянство сразу сообразило все вытекающие из Петра последствия: «великий преобразователь», как и все русские цари, дворянство недолюбливал очень сильно и считал его сословием лодырей и тунеядцев. Но он не соображал, что именно он делал, и дворянство едва ли сразу сообразило, какие из всего этого могут проистечь выгоды. Перед самой смертью Петр начал, наконец, по-видимому, что-то, все-таки, соображать – отсюда, кроме болезни, и отчаянное настроение преобразователя. К этому же моменту сообразило обстановку и дворянство: прежде всего надо убрать монархию. Все остальное пошло, более или менее, автоматически. Вам нужен иной костюм, чтобы даже по внешности отгородиться от раба, – вот вам голландский кафтан с чужого плеча. Вам нужны иные развлечения – вот вам ассамблеи. Вам нужно иное мировоззрение – вот вам Лейбниц, Пуфендорф, Шеллинг и Гегель. Вам нужен иной язык – вот, вам, пожалуйста, раньше голландский, а потом французский. Вам нужно иное искусство – вот вам, пожалуйста, Растрелли, вместо Рублева, и Ватто – вместо иконописи.
Я этим не хочу сказать, что Лейбниц, ассамблеи, французский язык, Растрелли или Ватто плохи сами по себе: Лейбниц, говорят, истинно великий философ, французский язык – очень богатый язык, и Растрелли, конечно, выдающийся зодчий. Но все дело в том, что ни Лейбниц, ни Растрелли, ни все прочие были для России совершенно не нужны, и что они были использованы только для стройки проволочных заграждений между «первенствующим сословием» и всеми теми, кто остался вне первенствующих рядов. Пресловутая «пропасть между народом и интеллигенцией» была вырыта именно на этом участке: мужик молился на иконы рублевских писем и считал Ватто барским баловством – и был, конечно, совершенно прав. Мужик верил и верит и в Бога и в Россию, а не в Лейбница и Гегеля и тоже, конечно, совершенно прав. Сейчас это можно констатировать с абсолютной очевидностью: когда России пришлось плохо, то даже Сталин ухватился не за Гегеля и Маркса, а за Церковь, за Святую Русь, и даже за Святого Благоверного Князя Александра Невского. Вот они и вывезли.
Потери русской культуры были чудовищны. Подсчитать их мы не сможем никогда. В стройке национальной культуры наступил двухвековой застой. То, что было создано дворянством – оказалось в большинстве случаев народу и ненужным, и чуждым. Но, – как и при всех революциях в мире – мы видим то, что осталось, ТО, что все-таки выросло, и не видим ТОГО, что погибло. Мы видим Ломоносовых, которым удалось проскочить, видим Шевченко или Кольцова, которые проскочили изуродованными, и мы не видим и не можем видеть тех, кто так и не смог проскочить. Мы видим растреллиевские дворцы, но тот русский стиль зодчества, который в Московской Руси дал такие «поразительные» образцы, заглох и до сего времени. Заглохла русская иконопись. [25]
Заглох русский бытовой роман – даже русский язык стал глохнуть, ибо тот образованный слой, который должен был создавать русскую литературную речь, лет полтораста не только говорил, но и думал по-французски. Заглохло великолепное ремесло Московской Руси, заглохла даже и петровская промышленность с тем, чтобы двести лет спустя появиться вновь и вновь – на базе ликвидации мужика, как класса, на базе превращения его в раба… Боюсь, что сталинская крепостная промышленность удержится еще меньше, чем крепостная петровская…
Рецепция, принятие иностранной культуры, была необходима не для того, чтобы поднять или спасти Россию – она в этом не нуждалась, – а для того, чтобы дворянство могло отгородиться от всех носителей русской культуры: от купечества, духовенства и крестьянства. Оно и отгородилось. И уже совсем погибая, переживая последние дни своей политической и еще больше экономической гегемонии, находясь, «как класс», в совсем предсмертных конвульсиях, оно, сознательно или бессознательно, все еще старается напялить на нас немецкий кафтан. И в этом отношении ленинский Маркс только повторяет петровского Лейбница.
ПРИМЕЧАНИЯ
[25] Не забудем, что по тем временам почти вся живопись была иконописью: и Рафаэль, и да-Винчи, и Микель Анджело были прежде всего иконописцами.