Когда я впоследствии вспоминал о Кесане, просто увидев где-то его название, или меня спрашивали, на что он похож, я видел ровную серовато-коричневую площадку, уходящую вдаль и постепенно сливающуюся с покрывающими горы джунглями. Когда я смотрел на эти горы и думал об их гибельности и о тайнах, которые они хранят, передо мной словно возникал очень странный, приводящий в трепет мираж. Я как бы видел то, что, как мне было ясно, видел на самом деле: базу на земле рядом со мной, двигающихся по ней людей, взлетающие с площадки у взлетно-посадочной полосы вертолеты и горы вокруг. Но в то же время я видел все по-другому: ту же базу, войска и даже себя самого, но все это с позиции в горах. Это двойное зрение открывалось у меня там не один раз. И в моей голове снова и снова звучали зловещие слова песни, которую мы все услышали несколькими днями раньше:
Тебя волшебный, дивный край
Ждет на твоем пути.
И жаждем мы тебе помочь —
Скорей туда уйти.
Как нам тогда казалось, да и сейчас мне так кажется, это была песня о Кесане. Один из морпехов в укрытии, задремав, бормотал ужасные вещи, улыбался дурной улыбкой, а потом затих так, как человек не затихает даже в самом глубоком сне, и потом снова забормотал, и ничего страшнее я в своей жизни не слышал. Помню, я тогда встал и вышел — куда угодно, только уйти отсюда — и курил в темноте сигарету, посматривая на горы и надеясь, что ничего там не замечу, потому что, черт возьми, любое движение вдали означало для меня только новый страх. Было три утра, и я дрожал от холода, хотя и хотел освежиться. Из центра Земли исходили толчки, от которых тряслось все вокруг, дрожь охватила мои ноги и тело, потом голову, но никто в укрытии не проснулся. Мы называли подобное «светлячками небесными» и «раскатами грома», и это продолжалось всю ночь. Бомбы сбросят на высоте 18 000 футов, самолеты повернутся и полетят обратно в Удорн в Таиланде или на Гуам. До рассвета оставалось еще много времени, только в четыре утра тьму сменит полумрак. Я видел лишь взрывы за пеленой дыма и огонь, сплошной огонь. Не имеет значения, что образы прошлого искажаются в памяти; все картины, все звуки приходили ко мне из дыма, и всегда пахло пожаром.
Кое-что, например шлейф дыма после взрыва, видно очень хорошо, как с близкого расстояния. Горят мусорные контейнеры, подожженные с помощью мазута, и дым от них висит, висит, лезет в горло, хотя вроде бы вы к нему уже привыкли. Неподалеку на взлетно-посадочной полосе снаряд попал в топливозаправщик, и все, кто это слышал, целый час не могут унять дрожь. («Что не спишь? Что не спишь?») Перед моими глазами возникает картина, сначала неподвижная, а потом оживающая: горят таблетки сухого горючего, уложенные в покрытую копотью жестяную печечку, — ее сделал для меня двумя неделями раньше морпех в Хюэ, сделал из консервной банки, входившей в состав его продовольственного пайка. В этом зыбком свете я вижу контуры нескольких морпехов, все мы в укрытии окутаны едким дымом от сухого горючего, но весьма довольны своим положением, потому что можем подогреть себе ужин, довольны, потому что знаем, как безопасно здесь, в укрытии, и потому что мы вместе и в то же время каждый предоставлен самому себе, и нам есть над чем посмеяться. Я принес таблетки с собой, стащил их у адъютанта полковника в Донгхое — самодовольного придурка, а у этих ребят сухого горючего не было уже несколько дней, а то и недель. И еще у меня с собой бутылка. («О, дружище, мы так тебе рады. Определенно рады. Давай только подождем Ганни».) Говядина и картошка, фрикадельки и бобы, ветчина и матушка лимская фасоль — все это к ужину будет подогрето, а кто поставит хоть один долбаный цент на то, что будет завтра? А где-то наверху, при ярком дневном свете, стоит четырехфутовый контейнер с боевыми пайками, картон прогорел, и осталась только проволочная обвязка, банки и ножи-ложки разбросаны поблизости, и рядом лежит тело молодого рейнджера южновьетнамской армии, который только что пришел в разведбат выпросить несколько банок американских консервов. Если бы ему сопутствовал успех — его бы встретили с распростертыми объятиями, но парнишке не повезло. Три снаряда упали почти одновременно, не ранив и не убив никого из морпехов, и сейчас между двумя младшими капралами завязался спор. Один предлагает положить мертвого рейнджера в зеленый мешок для перевозки трупов, а другой — прикрыть его чем-нибудь и отнести в лагерь к узкоглазым. Он очень горячится. «Сколько раз говорили этим долбакам, чтобы сидели в своих норах», — все время повторяет он. Все вокруг горит. Ночью видно, как горят леса на окрестных склонах, окутанных дымом. Попозже утром стало пригревать солнышко, туман рассеялся, и территория базы оставалась хорошо видной до сумерек, когда снова похолодало и сгустился туман. И опять наступила ночь, а небо на западе озаряют яркие всполохи. Горят кучи снаряжения, пугающе огромные, как зазубренные горные вершины. Горит разное старье, вроде хвоста самолета С-130, и пламя вздымается в небо, а сквозь грязно-серые клочья дыма виднеется покореженный металл. «Боже, если ты делаешь такое с металлом,то что же будет со мной?» А потом что-то начало тлеть над моей головой — влажный брезент, покрывающий мешки с песком вдоль окопа. Это был маленький окопчик, и многие из нас быстренько в него попрыгали. В противоположном его конце сидел молодой парень, которого ранило в горло, и он издавал звуки как ребенок, который глубоко дышит, чтобы как следует закричать. Мы были на поверхности, когда упали эти снаряды, и одного морпеха рядом с окопом сильно залило ниже пояса грязью. Я оказался в окопе рядом с ним и из-за тесноты невольно навалился на него, а он ругался:
— Ты, мать твою, пидор...
Наконец кто-то сказал ему, что я журналист, а не морпех. Тогда он очень спокойно посоветовал:
— Поосторожнее тут, мистер. Пожалуйста, осторожнее.
Недавно его ранили, и он знал, как это больно в первые минуты. Человека взрывом может просто разорвать в клочья, а под обстрелом находится все на территории базы. Дальше на дороге, огибающей штабное укрытие, находилась свалка, где сжигали ненужное снаряжение и форму. Там я увидел такой разодранный бронежилет, что его уже никто больше не наденет. На спине его владелец писал, сколько месяцев прослужил во Вьетнаме. «Март, апрель, май (название каждого месяца накарябано наспех, как попало), июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль» — и всё, список закончился, как часы, остановленные пулей. К свалке подкатил джип, из машины выскочил морпех со скомканной униформой в руках. Он выглядел очень серьезным и испуганным. Какого-то парня из их подразделения, которого он даже почти не знал, убило у него на глазах. Он поднял униформу, и мне казалось, что я его понимаю.
— Ее ведь не отстирать, да? — спросил я.
Он посмотрел на меня так, как будто вот-вот заплачет, и бросил форму в кучу мусора.
— Слушай, — сказал он, — ты можешь взять ее, отчистить и носить после этого миллион лет, и ничего с тобой не случится.
Я вижу дорогу. На ней глубокие колеи от колес грузовиков и джипов, но из-за постоянных дождей они не затвердевают, а у дороги лежит дешевенькая тряпка — накидка, которой только что закрывали тело убитого морпеха. Она пропиталась кровью вперемешку с грязью и затвердела на ветру. Лежит на обочине как отвратительный полосатый мяч. Ветер не сдувает ее, только гонит рябь по лужицам крови и грязи в ее впадинках. Я иду мимо с двумя чернокожими морпехами, и один из них пинает ногой этот отвратительный беззащитный ком тряпья.
— Полегче, паря, — говорит другой невозмутимо, даже не оглянувшись. — Это ты американский флаг топчешь."
Ранним утром седьмого февраля в Кесане происходило нечто столь кошмарное, что, когда весть об этом долетела до Хюэ, мы ненадолго позабыли обо всех«своих страхах и тревогах. Словно самые страшные предчувствия любого из нас сбылись; это предвещало ночные кошмары столь страшные, что человек вздрагивает во сне. Никто из услышавших эту новость не в силах был даже улыбнуться той горькой, загадочной улыбкой оставшегося в живых счастливца, которую всегда вызывали дурные вести. Даже для такой улыбки происходящее оказалось слишком ужасным.
В пяти километрах к юго-западу от военной базы Кесан, поблизости от реки, составляющей границу с Лаосом, располагался лагерь спецназа. Свое название — Лангвей — он получил от монтаньярской деревушки, которую годом ранее наши самолеты по ошибке разбомбили. Лагерь был больше других таких лагерей и намного лучше обустроен. Он стоял на двух холмах, отстоявших на 700 метров друг от друга, и жилые бункеры с большей частью людей находились на ближнем к реке холме. Там служили двадцать четыре американца и больше четырехсот вьетнамцев. Укрытия были глубокими, прочными, с трехфутовыми бетонными подушками сверху, и казались неприступными. И как-то ночью на этот лагерь вдруг напали северовьетнамцы и взяли его. Взяли ловко, как это им удалось до того лишь раз, у реки Дранг, атаковав расчетливо и с неожиданно хорошим оружием. Девять легких советских танков — Т-34 и Т-76 — двинулись с востока и запада и внезапно подошли к лагерю. Американцы даже сначала приняли звук их двигателей за забарахливший лагерный генератор. В бойницы и вентиляционные отверстия бункера полетели противотанковые пакеты, удлиненные подрывные заряды для проделывания проходов в проволочных заграждениях и минных полях, полился слезоточивый газ и — самое страшное — напалм. Скоро все было кончено. Американского полковника, прибывшего инспектировать Лангвей, видели с гранатами в руках. Потом его ранило. (Он выжил. Здесь даже слово «чудо» не подходит.) Погибло от десяти до пятнадцати американцев и около трехсот солдат из числа местных жителей. Немногие уцелевшие шли всю ночь, просочились через северовьетнамские позиции (кое-кого потом подобрали вертолеты) и добрались до Кесана уже после рассвета, и говорят, что они совсем обезумели. И в то самое время, когда шел бой в Лангвее, Кесан подвергся самому сильному артобстрелу за всю войну: за ночь упало полторы тысячи снарядов, то есть по шесть в минуту, а сосчитать эти минуты вряд ли кто смог.
Морпехи в Кесане видели, как пришли уцелевшие защитники Лангвея. Видели их и слышали, как они подошли к подразделению спецназа, где этих ребят сначала держали на мушке, видели их лица и расфокусированные взгляды и тихонько все это между собой обсуждали. Боже, их атаковали танки! Танки! И теперь, после Лангвея, всем мерещился лязг гусениц. А ночным патрулям чудились летающие над нами, как привидения, вражеские вертолеты. А следы в долине реки Шау, слишком большие для грузовиков? И как не вспомнить о слепом фанатизме атакующих, их безумно выпученных глазах (точно обкурились травкой), северовьетнамцы прикрывались, как щитом, гражданским населением, приковывали себя к пулеметам, легко жертвовали собой и ни в грош не ставили человеческую жизнь! Официально морпехи не видели никакой связи между взятием Лангвея и Кесаном. А между собой ужасались, что Лангвей оказался для противника таким лакомым куском — куском, которым овладели отчаявшиеся ничтожества, причем все произошло именно так, как мы и предполагали. Все всё прекрасно понимали, а штабных полковников и майоров журналисты на брифингах встречали смущенным молчанием. Кто-то не любил нагнетать страсти, кому-то нечего было сказать, но после Лангвея в воздухе витал один жизненно важный для Кесана вопрос. Он вертелся на языке и у меня, я несколько месяцев буквально сходил с ума, так мне хотелось его задать. Полковник (хотел я поинтересоваться), это всё чисто гипотетические рассуждения, но хотелось бы понять: что, если все эти азиаты, которые, по вашему мнению, где-то далеко, на самом деле гораздо ближе? И если они вдруг предпримут атаку еще до того, как муссоны переместятся на юг, какой-нибудь туманной ночью, когда наши самолеты просто не смогут подняться в воздух? Что, если им действительно нужен Кесан, нужен позарез, и они готовы преодолеть три ряда колючей проволоки, и у них есть немецкие ножницы, чтобы ее резрезать, если они побегут, ступая по трупам своих солдат, как по помосту (вы ведь помните, полковник, азиаты с успехом применяли эту тактику в Корее), покатятся волнами, человеческими волнами, и в таком количестве, что стволы наших пулеметов пятидесятого калибра раскалятся докрасна и расплавятся, а все винтовки М-16 заклинит, и все они пройдут через минные поля? Что, если они уже сейчас движутся к центру базы под прикрытием своей артиллерии и благодаря обстрелу наши несчастные окопчики и бункеры, которые ваши морпехи наполовину не доделали, окажутся бесполезными? Что, если уже приближаются первые на этой войне МиГи и Ил-28 и бомбят командный бункер и взлетно-посадочную полосу, медсанчасть и наблюдательную вышку? (У них же народная армия, черт побери, так, полковник?) И если их тысяч двадцати или даже сорок? И если они преодолеют любую преграду, которую мы создадим на их пути... и будут убивать все живое — обороняющихся или отступающих людей? И возьмут Кесан?
А потом начали твориться странные вещи. Однажды утром, в разгар сезона муссонов, на рассвете засияло солнышко и светило весь день. Небо было чистым, ярко-голубым, такого в апреле еще никто в Кесане не видел, и вместо того, чтобы вылезать из укрытий, поеживаясь от холода, морпехи скинули сапоги, брюки и бронежилеты и перед завтраком выставили напоказ свои бицепсы, трицепсы и татуировки. Очевидно, опасаясь американских бомбардировок, северовьетнамцы почти прекратили артобстрелы, и все знали, что могут какое-то время ничего не опасаться. На несколько часов наступила передышка. Помню, на дороге стоял капеллан по имени Стуббе и с нескрываемым удовольствием от произошедшего чуда осматривал базу. Горы вовсе не походили на те горы, которые таили в себе столько опасности прошлым вечером, и накануне днем, и во все предыдущие ночи. В утреннем свете они выглядели вполне мирно, словно можно было пойти туда погулять после обеда, прихватив с собой кулек яблок и какую-нибудь книжку.
Сам я прогуливался по территории 1-го батальона. Еще не было и восьми часов, и я слышал, как позади меня кто-то что-то напевает. Сначала до меня долетала только одна фраза, повторявшаяся через короткие промежутки времени, и каждый раз при этом кто-то смеялся и просил поющего заткнуться. Я замедлил шаг и позволил им нагнать меня.
— Ну почему я не сосиска венская? От Майера от Оскара?* — пропел голос рядом со мной. Он звучал очень грустно и одиноко.
Конечно, я обернулся. Их было двое: один — верзила негр, с пышными усами, которые падали на углы его рта, с великолепными грозными усами, которыми, однако, вряд ли можно было кого-то испугать, потому что в целом лицо здоровяка выглядело вполне миролюбиво. Парень был ростом не меньше шести футов и трех дюймов и смахивал на разыгрывающего в американском футболе. Его вооружение составлял АК-47. Другой морпех был белым, а если бы я увидел его со спины, то подумал бы, что ему лет одиннадцать. Все-таки морпехам полагается быть не ниже определенного роста; я уж не знаю, какая там у них планка, но он явно ей не соответствовал. Возраст еще можно себе прибавить, но как быть с ростом? Это он упорно напевал свою песенку, а теперь засмеялся, увидев, что вынудил меня обернуться. Его звали Мейхи — имя было выведено большими красными буквами на его каске: МЕЙХИ — лучше не переспрашивать! Я шел с расстегнутым бронежилетом — напрасная бравада даже в такое утро, и они могли видеть прикрепленную к моему левому грудному карману табличку с моим именем и журналом, для которого я пишу.
— Корреспондент? — спросил негр. Мейхи только хохотнул.
— Ну почему-у я не сосиска венская?.. От Майера... — пропел он. — Можешь записать, приятель, расскажи им там все, что я выдаю.
— Не обращай на него внимания, — сказал негр. — Это же Мейхи. У него все время крыша едет. А, Мейхи?
— Наверное, едет, — согласился Мейхи. — Ну почему я не сосиска венская?..
Он был молод, девятнадцати лет, как позже рассказал мне, и очень хотел отпустить усы. Однако наградой за все усилия стали лишь несколько редких светлых волосков над верхней губой, да и то их можно было увидеть, только если свет падал справа. Негр носил прозвище Экскурсант, судя по надписи на его каске, рядом были также выведены слова «ДЕТРОЙТ-СИТИ». А на спине, где обычно отмечаются месяцы прошедшей службы, он нарисовал целый календарь, причем каждый оставшийся позади день был аккуратно перечеркнут. Оба они состояли в хозвзводе 2-го батальона, который окопался в северо-западной части базы, но сейчас воспользовавшись затишьем, решили навестить приятеля — минометчика из 1-го батальона 26-го полка.
— Если лейтенант услышит, он тебя в два счета обломает, — сказал Экскурсант.
— Пошел он куда подальше, этот лейтенант, — ответил Мейхи. — Кишка тонка у него для таких дел, сам знаешь.
— Тонка-то тонка, а тебе вторую дырку в заднице быстро провернет.
— Да что он мне сделает? Во Вьетнам пошлет?
Мы миновали батальонный командный пункт, окруженный пятифутовым барьером из мешков с песком, подошли к большому кольцу из мешков с песком с минометным окопом в центре и спустились в него. Там стоял миномет на четырехточечной подвеске, а рядом от земли до самых мешков с песком были сложены мины. В пыли лежал морпех с комичным для военного времени выражением лица.
— Привет, а где Эванс? — спросил Мейхи. — Ты знаешь Эванса?
Морпех вмиг посерьезнел и посмотрел на нас. Судя по всему, мы его разбудили.
— Черт, — сказал он. — Я уже подумал, это кэп. Прошу прощения.
— Мы Эванса ищем, — сказал Мейхи. — Знаешь его?
— Я... э-э... нет. Вроде нет. Недавно сюда прибыл.
Настоящий салага. Он походил на мальчишку, который один пришел в университетский спортзал, чтобы полчасика побросать мяч в корзину, пока не собрались все баскетболисты. Но в команду его все равно не возьмут, как он ни старается.
— Остальные должны вот-вот подойти. Можете их подождать. — Парень посмотрел по сторонам и добавил: — Вроде не очень холодно. — Он улыбнулся. — Так что можете подождать.
Мейхи откнопил один из карманов на своих штанах и достал из него банку крекеров и ломтик сыра чеддер. Затем вытащил из-за ленты на своей каске армейскую открывашку для консервных банок и сел.
— Сейчас попробуем, что они тут наложили. Голодать мы не привыкли. Еще бы баночку чего-нибудь фруктового... Все бы за нее отдал.
Я всегда норовил прихватить в тылу какие-нибудь фруктовые консервы, и сейчас у меня в вещмешке было несколько банок.
— А чего бы ты хотел? — спросил я.
— Да чего угодно. Фруктовый коктейль хорошо бы.
— Нет, дружище, — вступил в разговор Экскурсант. — Персиков, беби, персиков. Знаешь, в таком сиропе? Вот их бы сейчас в самый раз.
— Это тебе, Мейхи. — Я бросил ему банку фруктового коктейля. А банку с персиками отдал Экскурсанту и еще одну оставил себе.
Мы закусывали и разговаривали. Мейхи поведал мне о своем отце, который «месил грязь» в Корее, и о своей матери — продавщице в Канзас-Сити. Потом он начал рассказывать об Экскурсанте, которого прозвали так потому, что он боялся ночи — не темноты, а именно ночи — и не выносил тех, кто это знал. Днем он с готовностью брался за любое задание и старался выполнить его поскорее, чтобы ночью забиться поглубже в укрытие и сидеть там до рассвета. Он охотно соглашался на самое опасное дневное патрулирование — лишь бы оно заканчивалось до сумерек. (В Кесане и так почти все патрулирование было дневным, а скоро и оно прекратилось.) Многие на базе, особенно светлокожие офицеры, изображали из себя крутых. Они смеялись над Экскурсантом и называли его родной город Мотауном** или Додж-Сити***. («Что такого особенного в Детройте? — удивлялся он. — Город как город, ничего в нем нет смешного».) Экскурсант был настоящим темнокожим амбалом и, что бы ни случилось, старался всегда держаться с достоинством. Он рассказал мне о ребятах из Детройта, которые разбирали минометы: каждый брал в свою сумку по одной части, чтобы потом можно было их собрать на новом месте.
— Видишь эту четырехногую штуковину? — спросил он. — Скоро с их помощью сделают вам укорот. Меня пока все эти разборки не интересуют. А через год, может, тоже займусь****.
Как и всех американце во Вьетнаме, его не оставляла навязчивая идея — сколько он уже успел отслужить? (Никто там не спрашивал: «Когда эта долбаная война кончится?» — а лишь: «Сколько ты здесь?») В отличие от других солдат, Экскурсант время своей службы отмечал на каске. Ни один философ не станет так вдохновенно наблюдать за всеми гранями и ходом времени, секунда за секундой. Пространственно-временной континуум, время как материя, время по Августину Блаженному Аврелию, — любая концепция времени была для Экскурсанта лакомым кусочком, а его мозговые клетки словно служили винтиками в точнейшем хронометре. Он полагал, что журналисты во Вьетнаме отбывают воинскую повинность, а когда узнал, что я попросился сюда сам, то чуть не потерял дар речи:
— Зна-а-а... зна-ачит... — Последовала минутная пау-за. — То есть ты не обязан был сюда лететь? И ты — здесь?
Я кивнул.
— Тебе за это должны отстегнуть хорошие бабки.
— Если скажу сколько, ты разочаруешься. Он покачал головой:
— То есть мне-то никто бы ничего не отстегнул, если бы я сам сюда напросился.
— Дерьмо собачье, — сказал Мейхи. — Только и думает, где чего урвать. Сейчас у него с деньжатами туго, но если вернется домой... Ты вернешься домой, а, Экскурсант?
— Хрена с два я вернусь. Скорее моя матушка сюда приедет погостить, чем я вернусь.
В окопчик спрыгнули еще четверо морпехов.
— А где Эванс? — спросил Мейхи. — Вы знаете Эванса? Один из минометчиков посмотрел на него:
— Эванс в Дананге. Его маленько зацепило вчера вечером.
— Правда? Эванса ранило?
— Сильно ранило? — спросил Экскурсант.
— Несколько осколков в ногу попало. Ничего серьезного. Вернется дней через десять.
— Тогда ничего страшного, — сказал Экскурсант.
— Да, — согласился Мейхи. — А десять дней, черт возьми, все-таки лучше чем ничего.
На взлетно-посадочную полосу у медсанчасти сел сорокафутовый вертолет «Чинок». Он походил на огромное грязное чудище, и два его винта поднимали тучи пыли, а камни и мусор отлетали на сотни ярдов. Все, кто был поблизости, согнулись и повернулись к нему спиной. Ветром от его винтов вполне могло опрокинуть человека на землю, вырвать у него из рук бумаги или поднять в воздух стофунтовую плитку взлетной полосы. При посадке вертолета в разные стороны летели зазубренные куски высохшей земли, мокрые комья грязи, и вы инстинктивно отворачивались, подставляя всему этому спину и каску. «Чинок» сел с открытым задним люком, а внутри, всматриваясь в джунгли, лежал на животе стрелок с пулеметом пятидесятого калибра. Ни он, ни стрелки у входной двери не расслаблялись до того момента, когда вертолет коснулся колесами взлетной полосы. Только после этого все успокоились, и стволы пулеметов, висевших в петлях-креплениях, опустились вниз под собственной тяжестью. У края полосы нарисовалась группа морпехов, и они бросились к вертолету, через барьер отбрасываемого винтами воздуха, к относительно спокойному центру круга. В двухстах метрах от полосы с секундным интервалом разорвались три мины. Никто из морпехов не сбавил шага. Шум двигателей поглотил звук взрывов, но мы видели, как клубы дыма понесло ветром от полосы, а люди все еще бежали к вертолету. Из него вытащили четыре пары носилок с лежащими на них ранеными и понесли их к медсанчасти. Туда же направились и ходячие раненые, некоторые шли медленно, но без посторонней помощи, другие еле брели, а одного поддерживали два морпеха. Пустые носилки отнесли обратно в вертолет, куда также забрались четыре парня в непромокаемых накидках, которые до этого сидели у мешков с песком рядом с медсанчастью. После этого «Чинок», взревев двигателями, быстро поднялся в воздух, развернулся и полетел на северо-запад, к горам.
— Из первого-девятого, — сказал Мейхи. — Готов поставить что угодно.
В четырех километрах в северо-западу от Кесана находилась высота 861 с важнейшим после Лангвея аванпостом, и естественно, что защищать ее поручили 1-му батальону 9-го полка морской пехоты. Кое-кто даже считал, что если бы туда не послали ребят из первого-девятого, то нам бы сроду не взять ту высоту. Местечко было самое что ни на есть горячее, и говорят, что там погибло много народа еще во время операций «поиск и уничтожение», когда мы часто попадали в засады, когда царила неразбериха и число жертв было выше, чем во время любых других операций. Обреченностью прониклись сами защитники высоты, и там вас неминуемо охватывал благоговейный трепет, причем не потому, что удача отвернулась ото всех, кто был рядом, а из-за чего-то еще более ужасного. От всех наших преимуществ там ничего не осталось, а шансы выжить у каждого сильно уменьшались. Несколько часов, проведенных на высоте 861 вместе с первым-девятым, выбивали человека из колеи на много дней вперед, потому что десяти минут хватало, чтобы увидеть все прелести этого места: ноги деревенеют, идешь, спотыкаясь на каждом шагу, во рту пересыхает сразу, как только попьешь, на лице блуждает отсутствующая улыбка. На высоте 861 взгляд расфокусируется, и я молил Бога, чтобы меня поскорее забрал оттуда вертолет, перенес через изрыгающие огонь леса и мы приземлились в середине защищенной мешками с песком вертолетной площадки в Кесане — да куда угодно! Потому что хуже высоты 861 ничего не свете не было.
На следующую ночь после падения Лангвея целый взвод первого-девятого попал во время патрулирования в засаду и был уничтожен. Высоту 861 постоянно обстреливали, однажды три дня подряд снаряды падали по всей территории, и это переросло в осаду — настоящую осаду. По каким-то непонятным причинам вертолеты туда летать перестали, и первый-девятый остался без снабжения боеприпасами и возможности вывезти раненых. Дело приняло скверный оборот, и ребята могли рассчитывать только на самих себя. (О том времени рассказывали страшные истории — что один морпех застрелил раненого товарища из пистолета, потому что медицинской помощи не было; что они там якобы сотворили что-то с пленным северовьетнамцем, зацепившимся за колючую проволоку, и тому подобное. И не все тут выдумки.) А неприязнь морпехов к авиаторам перешла на высоте 861 все пределы: когда самое страшное осталось позади и над холмом показался первый «Морской конек» УХ-34, его бортового стрелка поразили вражеские выстрелы с земли. Он упал с высоты двести футов, и морпехи радостно смеялись, когда летчик рухнул на землю.
Мейхи, Экскурсант и я проходили мимо треугольной палатки медсанчасти. Несмотря на то что ее осыпало шрапнелью, никто не позаботился о том, чтобы хоть как-то ее обезопасить. Мешки с песком вокруг поднимались не выше чем на пять футов, и вся верхняя часть палатки оставалась незащищенной. Вот почему морпехи так боялись, что даже самое легкое ранение окажется в итоге смертельным. Один из них побывал там и сфотографировал четырех покойников. Ветер от «Чинока» сдул с двух несчастных покрывала, и оказалось, что у одного вообще нет лица. Капеллан-католик приехал на велосипеде к палатке медиков и вошел внутрь. А один морпех вышел, постоял немного с незажженной сигаретой во рту. На нем не было ни бронежилета, ни каски. Сигарета выпала у него изо рта, он сделал несколько шагов к мешкам с песком и сел, раздвинув ноги и уронив голову между коленей. Парень вяло поднял руку и начал бить ею себя по затылку, вертеть головой из стороны в сторону, как в агонии. Он не был ранен.
Мы оказались там потому, что иначе мне было не пройти к своему укрытию, где я хотел взять кое-что и отнести в хозчасть. Экскурсанту наш маршрут не понравился. Он посмотрел на покойников и потом на меня. Его взгляд говорил: «Видишь? Видишь, что творится?» Я столько раз за последние месяцы видел подобные взгляды, что наверняка и у меня самого был такой же. Но никто из нас ничего не сказал. Мейхи вообще старался никуда не смотреть. Он словно шел сам по себе, не с нами, а потому тихонько запел: «В Сан-Франциско ты приедешь с розой в темных волосах».
Мы прошли мимо вышки наблюдения. Это была самая заманчивая цель для противника и столь уязвимая, что забраться на нее было еще хуже, чем прогуливаться прямо перед пулеметом. Двух наблюдателей уже убили, а мешки с песком на вышке казались очень слабой защитой.
Мы миновали грязные дома и укрытия начальства, ряд пустых «книжек» с разрушенной металлической крышей, командный пункт, командный сортир и почтовый бункер. Рядом находились полуразрушенный пивной бар почти без крыши и брошенный офицерский клуб.
Дальше по дороге располагался бункер военных строителей. Он отличался от других укрытий: был глубже, безопаснее, чище, с шестифутовой защитой сверху из бревен, стальных листов и мешков с песком, а внутри горел яркий свет. Морпехи называли его отель «Аламо-Хилтон» — дескать, у строителей очко играет, вот и сделали две крыши, а все журналисты в Кесане норовили заполучить местечко именно там. Чтобы попасть туда на несколько дней, хватало бутылки виски или ящика пива, а если уж вы стали другом этого дома, то такие подарки воспринимались как нечто само собой разумеющееся и весьма желанное. Морпехи устроили «корпункт» близко, очень близко от полосы, и был он такой плохой, что некоторым репортерам казалось, будто это сделано нарочно, чтобы кого-то из них убили. Это была всего лишь небольшая, слегка прикрытая, кишащая крысами нора, и однажды, когда она пустовала, ее частично разрушил снаряд сто пятьдесят второго калибра.
Я спустился в бункер строителей, взял бутылку шотландского виски, надел полевую куртку и сказал, чтобы мою койку отдали этой ночью тому, кому она понадобится.
— Мы тебя достали или еще что-то случилось?
— Ничего подобного. Увидимся завтра.
— О’кей, — сказал один из строителей, когда я выходил. — Дело твое.
Когда мы втроем вернулись на позиции 2-го батальона 26-го полка, две батареи открыли огонь из орудий сто пятого и сто пятьдесят пятого калибра. При каждом выстреле я вздрагивал, а Мейхи, глядя на меня, посмеивался.
— Это наши стреляют, — заметил он.
Свист от другого снаряда первым услышал Экскурсант.
— Ничего не наши, — сказал он, и мы рванули к ближайшему окопчику.
— Да, это не наш, — согласился Мейхи.
— А я что говорю? — воскликнул Экскурсант.
Мы добежали до окопа, когда первый снаряд разорвался между лагерем 37-го батальона рейнджеров и свалкой амуниции. Обстрел продолжался, в том числе из минометов, но мы не считали выстрелов.
— Хорошенькое выдалось утречко, — сказал Экскурсант. — Слушай, приятель, почему они не оставят нас в покое? Хоть на денек?
— Пот-тому что им никто за это ничего не отстегнет, — улыбнулся Мейхи. — А еще пот-тому, что они знают, как ты дергаешься.
— Сейчас поговоришь у меня, трус сраный!
— Но-но, ты еще пока что не видел, чтобы я боялся, мать твою.
— Как это не видел? Три дня назад свою мамочку звал, когда они били по нашей колючке.
— Да плевать я хотел. Меня никогда не убьют во Вьетнаме.
— Да неужели, мать твою, и почему, интересно?
— Да потому, что никакого Вьетнама на самом деле нет. Старая шутка, но сейчас он не смеялся.
Линия окопов почти полностью окружала лагерь. На севере позиции занимал 2-й батальон 26-го полка морской пехоты, там же, чуть западнее, располагались хозподразделения. В трехстах метрах от них находились окопы северовьетнамцев. К востоку от 2-го батальона текла узенькая речка, а за ней, в трех километрах к северу, находилась высота 950, занятая частями северовьетнамской армии, ее гребень шел почти параллельно взлетно-посадочной полосе Кесана. Укрытия и окопы тянулись вверх от ближнего берега реки, а горы начинались в двухстах метрах от противоположного. Там, в двухстах метрах от базы, сидел северовьетнамский снайпер с пулеметом пятидесятого калибра и стрелял по морпехам из своей замаскированной паучьей щели. Днем он палил по всему, что поднималось над мешками с песком, а ночью — по любому огоньку. Его можно было увидеть из окопа, а если взять снайперскую винтовку с оптическим прицелом, можно было разглядеть и его лицо. Его обстреливали из минометов и безоткатных орудий, а он падал в свою щель и выжидал. Вертолеты запускали в него ракеты, но скоро он снова начинал стрельбу. Наконец применили напалм, и минут десять после взрыва над щелью поднимался черно-оранжевый дым, а на земле вокруг не осталось ничего живого. Когда дым рассеялся, снайпер сделал единственный выстрел, и морпехи в окопах зааплодировали. Его прозвали Лука Полсучка, и никто не хотел, чтобы с ним что-нибудь случилось.
У Мейхи был приятель по имени Оррин, откуда-то из Теннесси. Там, в горах, его семья владела тремя большими машинами, которые возили грузы на небольшие расстояния. А утром, когда Мейхи и Экскурсант отправились в 1-й батальон 26-го полка к Эвансу, Оррин получил письмо от жены. Она прямо написала, что ее беременности только пять месяцев, а не семь, как он думал. Всего-то два месяца, но из-за них весь мир для Оррина перевернулся вверх тормашками. Жена писала, что все это время чувствовала себя отвратно и даже пошла к священнику, и священник в конце концов убедил ее, что «един Господь ей судия». Она не хотела бы говорить мужу, кто отец (и, дорогая, никогда, никогда не пытайся мне этого рассказать), кроме того, что это хороший знакомый Оррина.
Когда мы вернулись, Оррин сидел на мешках с песком, один и не маскируясь. Он посматривал на горы и паучью щель, где прятался Лука Полсучка. У него были полноватое хмурое юношеское лицо, глаз с легкой косинкой и губастый рот, то и дело растягивающийся в глуповатой улыбке, переходящей в невеселый беззвучный смех. Словно парень ждал-ждал зимы, чтобы сохранить свое мясо замороженным, а вдруг наступило лето, и все его запасы протухли. Он сидел там, играя затвором вычищенной винтовки сорок пятого калибра. Никто в окопе к нему не приближался и никто с ним не разговаривал. Только иногда кричали ему:
— Спускайся, Оррин. Намажься салом для верности, мать твою.
Наконец сержант-артиллерист подошел и сказал:
— Если ты не спустишь свою жопу с этого мешка, я сам тебя пристрелю.
— Слушай, — предложил Мейхи, — может, тебе сходить к капеллану?
— Хорошая мысль, — ответил Оррин. — Ну и что этот минетчик мне сделает?
— Может, выбьет тебе отпуск по семейным обстоятельствам.
— Нет, — сказал другой парень. — Для этого нужно, чтобы кто-то из родных умер.
— Не беспокойся, — ответил Оррин. — Кое-кто у меня в семье обязательно умрет. Как только я вернусь домой. — И он рассмеялся.
Это был ужасный смех, тихий и неудержимый, и все поняли, что Оррин не шутит. После этого он превратился в Сумасшедшую Хрюшку*****, стремившуюся во что бы то ни стало выжить, чтобы дома прикончить свою Старуху. И отношение к нему изменилось. Солдаты поверили в его счастливую звезду и жались к Оррину в бою. Я тоже что-то такое чувствовал. Во всяком случае, в бункере рядом с ним жилось спокойнее. К моему удивлению, позже мне рассказали, что с Оррином что-то случилось. Такое нечасто слышишь после того, как оставил какую-то часть, и стараешься по возможности не слышать. Не то парня убили, не то он сошел с ума, хотя лично я в этом сомневаюсь. Оррин вспоминается мне только как человек, который хотел устроить стрельбу в Теннесси.
Как-то на исходе двухдневного отпуска в Дананг Мейхи ходил по «черному рынку» и искал травки и надувной матрац. До этого он никогда не покупал травку и дрожал от страха, но наконец все-таки купил матрац. Он рассказывал мне, что даже в Кесане никогда так не боялся, как в тот день. Не знаю, что бы парень наплел военной полиции, если бы его поймали на рынке, но, по его словам, это было самое захватывающее приключение с тех пор, как двумя годами раньше лесник на вертолете вывез его с приятелем из леса после охоты на оленей. Мы сидели в крохотном сыром укрытии на восемь человек, а Мейхи и Экскурсант спали. Мейхи пытался всучить мне на ночь свой матрац, но я отказался. Он сказал, что тогда выбросит матрац в окоп и оставит его там до утра. А я ответил, что, если бы мне был нужен надувной матрац, я бы привез его с собой из Дананга, а до военной полиции мне дела нет. Сказал, что люблю спать на земле, потому что это полезно. Мейхи возразил, что там одно дерьмо (он был прав), и поклялся Богом, что матрац будет лежать здесь всю ночь вместе с разным мусором. Затем он принял таинственный вид и предложил задуматься над всем этим, пока его не будет. Экскурсант пытался выяснить, куда он направляется, но Мейхи ничего ему не рассказал.
В те короткие минуты, когда земля вокруг не вздымается, когда самолеты не бомбят окрестные горы, когда ни мы, ни по нам не ведут огонь и нет перестрелки у колючей проволоки — можно услышать крысиный топоток по полу бункера. Превеликое множество этих тварей было отравлено, застрелено, поймано в ловушки или убито удачным ударом солдатского ботинка, но все равно их здесь, в бункере, хватало. Пахло мочой, плесенью, пропотевшей одеждой, гниющими продуктами, перепрелым брезентом и грязным телом — эта смесь всегда сопутствует зонам боевых действий. Многие здесь полагали, что усталость и страх тоже как-то пахнут и у определенных снов есть свой запах. (В каком-то смысле мы были настоящие хемингуэевские цыгане. Какой бы ветер ни поднимал севший вертолет, всегда можно было учуять, что в зоне приземления находятся мешки для перевозки трупов, а палатки, где размещались разведывательные патрули с их сухим пайком, пахли как никакие другие палатки во Вьетнаме.) Этот бункер был по крайней мере таким же плохим, как все другие, в которых я жил, и меня разок вырвало, впервые. В полумраке можно было только воображать, что это так воняет веселенькое занятие. Только в бункере я понял, что это за парень — Экскурсант.
— Чтой-то здесь попахивает, — сказал он. — Мне бы какой ху... ох... дезодоранта, да пошибче. — Он сделал паузу. — Если ночью начнется заварушка — держись поближе ко мне. Мейхи может голову оторвать, если что не так. Иногда у него совсем крыша едет.
— Думаешь, нам от него достанется? Экскурсант поежился:
— Может попробовать. Уже проделал три дня назад этот номер и уделал одного парня. Дружбана нашего. — Он улыбнулся. — Просто так от него не отвяжешься. А бункер у нас что надо. Мы наверху навалили всякого дерьма. Грязюка падает за шиворот, но зато сидим здесь и не дергаемся.
— Ребята прямо в бронежилетах спят?
— Кое-кто да. А я не. Мейхи, долбак шизанутый, вообще с голой задницей спит. Такой он упертый, дружище. Колотун хороший, а он с голой задницей.
— Как это — колотун?
— Это когда яйца к жопе примерзают.
Мейхи не было уже больше часа, и когда мы с Экскурсантом приподнялись на деревянных брусочках, составлявших пол бункера, то увидели его снаружи беседующим с какими-то морпехами. Он с улыбкой двинулся к нам, похожий на мальчишку во взрослой боевой амуниции, утопающий в своем бронежилете, а морпехи пропели ему вслед: «Мейхи парень что надо... И пруха ему».
— Привет, Экскурсант! — крикнул он. — Слышишь ты, гондон штопаный? Тебе говорят: привет.
— Слышу — что?
— Начинаю готовиться к дембелю.
Улыбка слетела с лица Экскурсанта. Секунду он стоял ошарашенный, а потом посмотрел на приятеля зло, даже вызывающе:
— Чего-чего?
— Ничего. Сейчас сходил к кэпу насчет этого дела.
— У-ух. Ну и сколько тебе осталось?
— Всего четыре месяца.
— Всего четыре. Неплохо, Джим.
— Слушай, приятель...
— Отвали, Джим.
— Да ладно тебе, Экскурсант. Не лезь в бутылку. Отваливаю из корпуса морской пехоты на три месяца раньше срока.
— Посмотрим-посмотрим, Джим.
— Слушай, не зови меня так. — Он посмотрел на меня. — Всякий раз, когда ему надо выпустить пар, так меня зовет. Слушай, придурок, я улетаю раньше срока.
И качу домой. Кэп сказал, что, может, уеду даже в следующем месяце.
— Хватит мне впаривать. Уши отваливаются, что несешь. Ни хрена не слышу, ни одного слова, Джим.
— У-у...
— Хрюша ты тупая. Что я тебе говорил? Ничего же не слушаешь, что тебе втолковывают. Ни слова. Я знаю... о, дружище, знаю, что у тебя уже все на мази.
Мейхи не сказал ни слова. Трудно было поверить, что они одного возраста.
— Ну что с тобой сделать, заморыш долбаный? Почему... почему бы тебе не пойти к колючке? Пусть тебя продырявят, а потом повисишь там. Слушай — граната! Давай возьми ее, пойди в сортир, ляг там на нее животом и выдерни чеку, а?
— Нет, ты представляешь! Всего четыре месяца.
— Четыре месяца? Беби, да четырех секунд в этом бардаке хватит, чтобы тебя пришили. И сразу полетишь. Дурья твоя башка. Ты самый жалкий, жалкий хрюкало, мать твою, которого я видел. Не человек, а хрюкало! Долбаный Мейхи. Прямо жалко тебя.
— Экскурсант? Да ладно тебе, все будет о’кей. Просекаешь?
— Еще бы, беби. Хватит меня грузить. Иди почисти винтовку. Напиши мамане. Еще чего сделай. А потом расскажешь.
— Дай курнуть косячок.
— О’кей, беби. Потом поговорим.
Экскурсант вернулся в бункер и лег. А Мейхи снял каску и нацарапал что-то сбоку. Надпись гласила: «20 апреля — ДЕЛАЮ НОГИ».
Примечания
* Оскар Майер — знаменитый чикагский производитель мясных изделий. Заканчивается песенка так: «...Будь я сосискою — и все б меня любили».
** Прозвище Детройта образовано от Мотор-Сити и дано как в связи с развитой автопромышленностью, так и с музыкальностью местных жителей, преимущественно темнокожих, перебравшихся на берега Мичигана в 1940-е годы с недоброжелательного к ним Юга.
*** Додж-Сити — городок в штате Канзас. В 1864 году здесь был основан форт, который стал символом диких, необузданных нравов. На него постоянно нападали бандиты, а погибших хоронили прямо в сапогах, и местное кладбище называлось «Сапожный холм». Похождения местных стрелков легли в основу многих вестернов.
**** В этом эпизоде отражены отголоски волнений среди темнокожих в США после убийства 4 апреля 1968 года Мартина Лютера Кинга. По некоторым данным, больше половины темнокожих американских солдат, воевавших во Вьетнаме, были готовы с оружием в руках выступить против своего правительства.
***** Хрюшками во Вьетнаме звали солдат-фронтовиков.