После тюрьмы с ее романтическим одиночеством, углубляющим все переживания, заставляющим оглянуться на все пережитое и вопрошать будущее — в провинцию, глухую русскую провинцию средины девятидесятых годов прошлого века — какой контраст...
Родной Камышин — плохенький уездный городишко, еще неоживленный только что проложенной линией железной дороги. Никакой промышленности. Весь город состоит из чиновничества, купечества, мелких ремесленников, приказчиков, подмастерьев, скупщиков, торговых агентов, всякого рода «услужающих», да жалкого мещанства, которое из крестьянской кожи едва-едва только вчера вылезло, а в городскую еще не влезло.
Местная так называемая «интеллигенция» состоит из прокурора, казначея, податного инспектора, нескольких судей, докторов и одного-двух адвокатов. Вся «духовная культура» — в любительских спектаклях. В клубе дамы с упоением предаются игре в лото, превращенную разными ухищрениями в весьма не невинную, а самую азартную игру, мужчины — винту. Новых веяний... на них только появились маленькие намеки. Новый председатель земской {246} управы Татаринов, из залетных гостей в Камышине, терся некоторое время среди российских либералов тверского типа; деловитый администратор и человек «просвещенных воззрений», он принес с собою элементы умеренного и аккуратного конституционализма; вокруг него сгруппировались такие же «умеренные и аккуратные» деловито-культурные земские элементы, преимущественно из немцев-колонистов, зажиточных хозяйчиков, полукрестьян — полупомещиков. Новый уездный предводитель дворянства, родственник Татаринова по жене, граф Олсуфьев, снимавший верхний этаж в доме моего отца, также блистал налетом новых веяний — только более поверхностных и сдобренных аристократическим диллетантизмом и скучающей хлыщеватостью. В общем — пустыня.
Шаблонные сюсюкающие девицы, грызущие семячки, кокетливо ударяющие кавалеров перчатками по рукам, складывающие губки бантиком и убежденные, что все мужчины — ужасные насмешники; кавалеры, из кожи вон лезущие, чтобы оправдать эту репутацию; чинуши, одуревающие в своих присутствиях и канцеляриях, наживающие пенсии, чины и геморрои; с вечера субботы до вечера воскресенья, а то и до утра понедельника, они «встряхиваются» в сплошном попойно-картежном трансе, чтобы прямо с него повлачить затуманенную алкогольными парами и бессонницей голову в тоже трудовое дышло повседневной канцелярщины. Вся эта среда немножко встрепенулась и с любопытством уставилась на патентованного «красного», свежеиспеченного выпускного «социалиста из Петропавловки», легендарной Петропавловки, о которой среди них ходили какие-то самые дикие легенды, — например, о {247} казематах, размещенных ниже дна Невы, с открывающимися люками для затопления водою и т. п. Были в этой среде и доморощенные незатейливые «вольтерьянцы», вроде моего отца.
Из старых веяний 60-х годов до них докатилось, прежде всего, вольнодумство в вопросах религии и пренебрежение к церковности. Так, отец мой, вздумав однажды доказать, что он помнит все молитвы, начал было читать «Отче наш, иже еси на небеси горе и на земле низу, да не послужиши им и не поклонишися им...» Да так на этом винегрете и завяз. В предсмертный час такие провинциальные индифферентисты, однако, звали священника со св. дарами и в глубине души были убеждены, что не даром во всех странах евреев ненавидят: распятие Сына Божьего тяготеет на них виной непрощаемой.
В возможность свержения царской власти в России такие вольнодумцы плохо верили; но что «вся земля, так или иначе, должна будет к крестьянам отойти» — это признавалось как нечто фатальное, в чем есть какая-то высшая правда. Наглядно сказывалось, что понятия о собственности Х-го тома Свода законов в применении к земле так-таки и не успели овладеть не только народным, но даже и общественным правосознанием. «Красный», пострадавший, удостоившийся побывать в легендарной Петропавловке, вызывал, некоторое тайное и смутное уважение. Было заметно, что с легкой руки декабристов такой тон уж был задан искони во всей обывательской среде. Живо сказывалось это и на моем отце. Как-то раз он с глазу на глаз всерьез принялся объясняться со мной о моих планах на будущее. И когда я начистоту сказал, что считаю свой жизненный путь предрешенным, он раздумчиво заключил всю нашу беседу словами:
{248} — Трудно это человеку... Что и говорить, хорошо так, не жалея себя, послужить народу. Только, ведь, это только уж — мученичество... Будут гноить в тюрьмах, гнать ... Как волку затравленному, жить придется. Слова против не скажу — высокое это дело... «блаженны вы, егда поносят вас и ижденут», это даже Иисус Христос говорил. Только уж по-моему, если обрекать себя на это — тогда не надо жениться, и семьей обзаводиться не следует. Собой самим всякий рисковать имеет право, да одна голова не бедна, а и бедна, так одна. Ну, а вот семью подвести под такие испытания — это уже нельзя. Тогда надо оставаться бобылем, одиноким, как перекати-поле. Дай тебе Бог сил на это, а только тяжко это будет... ох, как тяжко.. .
В такой провинциальной трущобе жить было слишком душно. К тому же, в городе меня, что называется, всякая собака знала, а потому прорвать кольцо обывательщины и завязать связи с «низами», с деревней — было при таких условиях страшно трудно, даже невозможно. И вот, я попытался добиться разрешения перебраться куда-нибудь в более крупный город, под предлогом лечения зрения. Мне разрешили три соседних пункта — Царицын, Саратов и Тамбов. Я, разумеется, выбрал Саратов и на несколько дней окунулся, в знакомую по гимназическим временам, «радикальную» среду. Начались ожесточенные споры о капитализме и крестьянстве, об экономике и политике, об отношениях с либералами и о терроре, особенно в кружке Аргунова, бывшем на каком-то идейном «перепутьи». Но, по-видимому, я, наголодавшись за время тюремного заключения и Камышинского прозябания, проявил слишком беспокойное усердие в этой области. По крайней мере, {249} не прошло и полуторы недели после приезда, как я уже получил повестку — меня вызывали в Жандармское Управление. Там я предстал перед строгие очи полковника Иванова, который коротко, холодно и сухо изъяснил мне, что я в двадцать четыре часа должен оставить Саратов, что разрешение мне поселиться в нем есть плод недоразумения, и что всякие дальнейшие объяснения по этому поводу излишни. Мне оставалось собрать свои немудреные пожитки и отправиться в следующий по величине город из трех, мне разрешенных — Тамбов.
Тамбов на карте генеральной
Кружком означен не всегда;
Он прежде город был опальный
А нынче — город хоть куда.
Там есть три улицы прямые
И фонари, и мостовые;
Трактира два больших;
один Московский,
а другой — Берлин...
Эта лермонтовская характеристика была не чрезмерно устаревшей для тогдашнего Тамбова. Мостовых в нем, конечно, прибавилось; однако, на окраинах были целые площади, которые в весеннюю и осеннюю распутицу превращались в болота, предательски скрывавшие в себе под одним уровнем жидкой грязи и твердый грунт, и прорытые для «осушительных» целей полузаглохшие канавы; в одной из них, незадолго до моего приезда, сумела завязнуть и найти свою гибель тройка лошадей. Но в семье общественных зданий уже красовалось одно, импонировавшее и свей внешностью и назначением.
Это был «Народный Дворец», воздвигнутый на средства крупнейшего тамбовского {250} земельного магната, большого вельможи и придворного сановника — Эмануила Дмитриевича Нарышкина. В нем помещалась библиотека для интеллигентных читателей, читальня для народа, зал для публичных чтений, книжный склад для пополнения сельских библиотек и далее археологический музей. «Народный Дворец» состоял в ведении особого просветительного общества, составленного почти исключительно из лиц местного педагогического персонала и духовенства. Наконец, в городе была воскресная школа. В местном земстве пробивались кое-какие просветительные веяния; была учреждена агрономическая станция, склад земледельческих машин и орудий; подумывали о выработке нормальной сети школ для будущего «всеобщего обучения». Были в Тамбове и люди моего общественного и политического положения. Таковы были бр. Мягковы, причастные к Астыревскому кружку, знакомые мне по Москве кончивший студент В. А. Щерба и агроном Н. М. Катаев, а из более старого поколения — ссыльные из деятелей заката народовольчества А. Н. Лебедев и Н. Мануйлов; позднее появились статистик Н. Мамадышский, воронежец Макарьев и сосланный по делу о снабжении оружием армянских революционных организаций М. Лаврусевич. К этой ссыльной колонии тяготел ряд местных людей, типа культурных деятелей, как, например, прис. повер. А. Я. Тимофеев, заведывающая воскресною школой (впоследствии моя жена) А. Н. Слетова, еще несколько учительниц воскресной школы и т. п.
Из этих лиц В. А. Щерба был центром третьего элемента, присоседившегося к либеральным кругам местного земства и взявшегося за культурно-экономическую работу. Под влиянием этого «третьего {251} элемента» в самом земском либерализме произошло вскоре довольно ясное расслоение. С одной стороны стояли либералы лэндлордистской складки. Во главе их находился местный богач — тамбовский уездный предводитель дворянства В. М. Петрово-Соловово и крупный помещик, а вместе винный заводчик А. Н. Чичерин — брат известного Бориса Чичерина. Их либерализм был, прежде всего, фрондой против губернатора, в политическом отношении довольно невинной и порою сильно смахивавшей на спор о «местничестве» между развитыми старожилами помещиками и чиновным выскочкой «гастролером», присланным сверху.
В нем было, далее, и желание показать свою «культурность», и широкую просвещенность, и англоманство, столь традиционное среди той части русских земельных магнатов, у которой конституционализм был в родстве не столько с французской «декларацией прав человека и гражданина», сколько с «ограничительной записью», подсунутой Анне Иоанновне замыслами «верховников». В вопросах народного образования, в ассигновках на культурные цели, в отстаивании прав земства, в отношениях к церковно-приходским школам эти люди блистали самыми передовыми воззрениями; но, прежде всего, в установлении такс взысканий за потравы, порубки и даже во многих вопросах организации агрономической помощи населению, классовые помещичьи интересы — мохнатые уши зубров-аграриев — вылезали у них наружу с полной бесцеремонностью. Многие из этого типа «либералов» вели свое хозяйство по старине-матушке, нанимая мужиков на осенние конные работы еще весной, в момент острой нужды, буквально за гроши, т. е. занимаясь в прикровенной форме самым настоящим земельным {252} ростовщичеством.
Другая группа, в которой выделялись М. П. Колобов, В. Д. Брюхатов, В. В. Измайлов и земский начальник А. И. Новиков, обнаруживала явно демократические симпатии; если не идеология, то общий «дух» русского народничества пропитывал собою их либерализм; они были, пожалуй, в начале менее политические либералы, чем народолюбивые культурники. Любопытнее всего был, как тип, А. И. Новиков, несколько лет спустя нашумевший своими «Записками земского начальника». Он обратил на себя мое внимание впервые во время бурных прений в тамбовском губернском дворянском собрании.
Сценки разыгрались там характерные. Когда одним из дворян было внесено предложение возбудить перед правительством ходатайство об отмене телесного наказания в применении к крестьянам, поднялся страшный гул и ропот. «Не надо». «Незаконно». «Не наше дело». Один за другим выступали возмущенные протестанты. Один — земский начальник, ссылался на отзывы самих крестьян, что «если телесное наказание отменят, то от озорников житья не будет»; другой — и не кто-нибудь, а член окружного суда Малевинский — дословно заявил: «Мы сами избавлены от телесного наказания: чего же нам-то здесь хлопотать?» «Это вовсе не наше дело... Крестьяне сами себя порют по приговорам волостных судов; причем тут мы?» Третий — князь Д. Цертелев возмущался против попытки «давления на власть» и предрекал, что, вступив на этот путь, можно дойти — о, ужас, до требования отмены телесного наказания «в тюрьмах, на каторге, на Сахалине...»
Надо было видеть, как кипятился, как гремел, вопиял, громил А. И. Новиков. Как дворянин и земский {253} начальник, которому поступают на утверждение все подобные приговоры, он страстно возмущался против того, что дворянство по закону призвано ставить свою печать на подобных пережитках варварства. Он думал подействовать на чувства собственного достоинства тамбовских «лэндлордов». О, наивность! Тамбовские «зубры», за недостатком аргументов, отвечали утробным ворчаньем и ревом. Когда надо было произвести голосование, зал превратился в Бедлам. Храбрые «скопом», зубры не хотели голосовать поодиночке, в открытую, путем переклички по уездным «столам». Требовали закрытого голосования. Наконец, часть дворянских «либералов» стала искать какого-нибудь способа избавить тамбовское дворянство от позора «неминучего» — от роли паладина розги. Она предложила снять вовсе вопрос с обсуждения и по его существу не высказываться.
Несколько непримиримых — Новиков был, конечно, в их числе — пробовали протестовать против завершения всей истории какою-то неразборчивой кляксой, но тщетно. Большинством, бояее чем в две трети голосов вопрос был похоронен — и далеко не по первому разряду...
Надо сказать, что вопрос о розге в Тамбове тогда имел свое особое значение. Это была обетованная земля кулачного права и всяческого «рукоприкладства». Местным сатрапом был барон Рокасовский — человек необузданный, кутила, распутник и самодур. Он не раз совершал экскурсии в разные места губернии, чтобы в деревенском приволье справлять свои оргии. Туда, на потеху ему и его присным, услужливые уездные и деревенские власти сгоняли из соседних деревень крестьянских девушек. О сопротивлении не смели и помыслить. Да что деревни.
{254} В самом городе Тамбове барон Рокасовский приказал однажды выпороть одного купца, содержателя торговых бань. И купца преисправно выпороли, предоставив ему в течение ряда лет путешествовать с жалобой по всем инстанциям, вплоть до Сената...
А. И. Новиков принадлежал всецело, по рождению, воспитанию и связям к тому кругу, который выдвигал всех этих Рокасовских, Цертелевых, Малевинских и т. п. Он был родственником известной Ольги Новиковой, державшей в Лондоне, весьма посещаемый, русский монархический и консервативный салон; он не мало вращался в кругу знаменитого ренегата-народовольца Льва Тихомирова. Выходец из чисто помещичьей среды, он по натуре своей был типичным мятущимся интеллигентом, искателем «сущей правды»; его симпатии к народу были окрашены вначале характером «просвещенного абсолютизма», благожелательного опекунства; отсюда и его поступление в земские начальники.
Безусловная искренность и глубина его стремлений была вне всякого сомнения: он просадил все свое состояние, довольна значительное, на всевозможные «благие начинания». Мое знакомство с ним было довольно оригинальным. После его речи в одном из заседаний губернского земства о необходимости урегулировать обязательными постановлениями способы разверстки общинной земли между домохозяевами, я посвятил ему в одном из толстых журналов («Новом Слове» или «Русском Богатстве») корреспонденцию, где восставал против «барского» стремления опекать мужика, иллюстрируя весь вред такого отношения к делу на данном примере и показывая, какой смысл имеют у мужиков все многочисленные вариации систем земельной разверстки в зависимости от конкретных {255} условий, соотношения доходности земли с платежами и т. п. Корреспонденция была не лишена резкостей; помнится, она кончалась цитатой из «Горе от ума».
Нет, от господ подалей.
Минуй нас пуще всех печалей
И барский гнев, и барская любовь.
Каково же было мое изумление, когда после этого А. И. Новиков попросил председателя земской управы, у которого я работал тогда «по вольному найму» над разработкой нормальной школьной сети, познакомить нас, и заявил с подкупающей прямотой и искренностью:
— «Я прочел вашу корреспонденцию обо мне, и мне захотелось сказать вам, что вы правы, вы совершенно правы. Мне теперь это ясно. Мы все хотим мудрить над народом, а во многих вещах он гораздо лучше нас знает, как и что нужно сделать.
Надо дать ему возможность полной самостоятельности, и он нас еще удивит своими способностями к низовому коллективному творчеству. Я вам очень благодарен, что вы потрепали, как следует мой слишком скороспелый проект. Поделом. Позвольте пожать вашу руку».
И после этого нам не раз приходилось видеться, свободно и откровенно беседуя на всевозможные темы. А. И. Новиков был человеком, еще совершенно неустоявшимся в своих воззрениях. Но он явно и неуклонно шел в одном определенном направлении: справа — налево. Оживленный, экспансивный, дышащий энергией, великий непоседа, немножко прожектер, с властною складкой в характере, он был, однако, чужд самовлюбленности, чуток к голосу {256} собственной интеллектуальной совести и, главное, неизменно и глубоко искренен перед собой и перед другими. Его способности — честно сознаваться в своих ошибках — этой незаменимой в общественном деятеле способности, могли бы позавидовать многие из нас грешных. Он на основании богатого опыта собственной деятельности дал уничтожающую характеристику дворянско-бюрократических экспериментов над крестьянством; затем судьба забросила его на Кавказ, где он делается городским головой в Баку или в Тифлисе; из этого опыта работы с городскою буржуазией выносит тот же отрицательный вывод, как и раньше из работы с земским дворянством; кончает полным разрывом; и, наконец, окончательно самоопределяется, дойдя до конца в том направлении, в котором начал эволюционировать в начале нашего знакомства.
Революция 1905г. застает его в рядах партии социалистов-революционеров, членом которой он и кончает свою разнообразную, богатую и деятельную, хотя порою и несчастливую, жизнь. В «полевении» ряда земцев надо видеть особенную заслугу Вл. А. Щербы, представлявшего собою лучший тип интеллигентного земского работника. Болезненный, слабого сложения, брюнет, с впалой грудью, слегка прихрамывавший, с вечными очками на близоруких глазах, он обладал необыкновенной работоспособностью. Он был человеком очень мягким, обходительным, с прирожденным изяществом манер, одаренный необычайным тактом, но в тоже время очень твердый и настойчивый по существу. У него не было бросающихся в глаза внешних талантов, но их отсутствие вполне искупалось большой серьезностью, глубиной и деловитостью.
Все, за что он брался, он делал необыкновенно {257} тщательно и добросовестно, проявляя недюжинную компетентность и заслуживая уважения даже тех, кто с неудовольствием смотрел на влиятельное положение, занятое этим «чужаком» и к тому же «красным». Но против такой влиятельности ничего нельзя было сделать: она зависела от фактической ценности его работы, а не от уменья подчинять себе чисто персонально тех или иных земских деятелей. Твердый и спокойный, никогда не терял он уравновешенности; с ним было очень легко работать: умелым работникам он давал полный простор, к неумелым или недисциплинированным был снисходителен той высшей снисходительностью, которая состоит не в закрывании глаз на их слабости и не в потворстве им, а просто в большой терпеливости и умении оздоровлять атмосферу работы личным примером и указаниями, бесконечная деликатность которых в конце концов оказывала свое действие. К сожалению, этот симпатичный, всеми любимый человек, умер слишком рано и не вырос в такого крупного деятеля, каким он несомненно стал бы в изменившихся, более свободных политических условиях жизни страны.
Большая работа шла в воскресной школе. Там познакомился я с молодежью из местных рабочих и ремесленников. Тут была группа сапожников, с бр. Зайцевыми, Зыковым и друг., Шапошников с Сафроновым во главе; из рабочих очень выдавался Власов. Со всеми ними мне приходилось вести беседы, читать с ними, вести кружки. Но этого казалось мало; теплично-кружковое выращивание отдельных «рабочих интеллигентов» грозило их отрывом, замыканием в своего рода умственную аристократию. Но на чем объединить их с более широкими слоями товарищей по труду? В то время большой шум {258} возбуждали в России земледельческие артели Н. В. Левитского. Мои мысли, естественно, устремились к кооперации. Сапожники в значительном числе случаев работали не самостоятельно, а на магазины; но в тоже время слишком малое число работающих на один магазин делал стачечное движение невозможным; замена непокорного более покладистым была также чрезвычайно легка. Несколько лучше дело обстояло у подрядчиков, бравших городские заказы (на богадельню, приюты и т. п.) и раздававших их на дом отдельным ремесленникам: они объединяли большее количество сапожников кустарей. Борьба с ними заставила поставить на очередь вопрос о получении городских подрядов, минуя посредников; с этим тесно связан был вопрос о кооперативной организации работ; долго колебались между устройством артельной мастерской и простым установлением круговой поруки: осуществили частью то, частью другое; затем, стал на очередь и вопрос о кооперативном приобретении сырья.
В борьбе с посредниками из-за городских подрядов столкнулись с косностью «отцов города», грубых, зажиревших толстосумов, предпочитавших выгодным предложениям артельщиков воспоминание о мудрых правилах «ворон ворону глаз не выклюет» и «свой своему поневоле брат». На довольно больших собраниях сапожников мы воспользовались этим поводом для страстных филиппик против действовавшего городового положения, как нельзя более приспособленного для классового засилья торговой буржуазии. Не менее оживленно шло дело и среди шапочников: там производство носило более кустарный, чем ремесленный характер, и более полно объединялось средней руки мануфактуристами; Сафронову удалось провести {259} успешную забастовку, которой добились кое-каких уступок.
Помню обычные вечера в сапожной мастерской Зайцевых, разросшейся до маленькой артели присоединением Зыкова и еще пары товарищей. Подвальное помещение, склоненные над колодками фигуры, пыхтящий на столе самовар, и под мерное постукивание молотков бесконечные-бесконечные беседы — об артельном начале, о социализме, о французской революции, о капитале и прибавочной стоимости, о стачках и профессиональных союзах, о синдикатах предпринимателей, о религии, вере и неверии — и о чем только еще не было переговорено в эти вечера?
Помню и шумные более многочисленные собрания ремесленников, в особых комнатах провинциальных чайных и трактиров, где искали ощупью наиболее практичных форм кооперативного объединения кустарей и ремесленников, выслушивали отчеты делегаций к отцам города, занимались выработкой артельных уставов. Застоявшееся болото мещанского провинциального быта расколыхалось таки после повторных натисков первых самобытных кооператоров, и в обращение вошли новые понятия — о трудовом объединении с исключением хозяйской прибыли, о борьбе с посредниками и мануфактуристами, о стачке. Передовая рабочая молодежь расправляла свои крылья и пробовала свои силы, свои пропагандистские и организаторские способности. Практических успехов и завоеваний было достигнуто мало, успехов было меньше, чем неудач, но здесь была школа, была подготовка для будущей деятельности. Этим мы вполне удовлетворялись... Ибо, помню, лично я в то время несомненно недооценивал реальные возможности действительного развития {260} кооперативного движения при самодержавии и смотрел на кооперацию более как на средство предметной пропаганды, чем как на самостоятельную ценность.
Гораздо более шумной и заметной была деятельность вокруг культурно-просветительных организаций. Воскресная школа дала нам не только материал для первых рабочих и ремесленных кружков. Она — впрочем, помимо нашего собственного намерения, а совершенно случайно, ненароком — послужила нам для первого демонстративно-публичного выступления.
Для понимания того, как это случилось, надо очертить несколькими штрихами положение воскресной школы того времени в таком глухом провинциальном городе, как Тамбов. Ее едва терпели. Своему существованию она была обязана тем, что ее основательницей была не «кто-нибудь», а дочь генерала, впоследствии себе завоевавшая в педагогическом мире почетное имя, г-жа Э. Кислинская, в мое время уже покинувшая Тамбов. II все же над школой тяготела самая жесткая ферула начальства. Уже упомянутый мною директор народных училищ Д. Ильченко — истый Собакевич наружностью и нравом — не раз требовал, чтобы школа оставалась только школой грамоты. Учеников, научившихся читать и писать, почти предписывалось удалять из школы. Все «лишнее» изгонялось; даже такое учебное пособие, как «Детский Мир» Ушинского подверглось однажды конфискации. Уловив в школе преподавание начатков географии, Зевс-директор, величественно потрясая в воздухе грозящим перстом, изрек: «Отнюдь никакой географии. Вы так, пожалуй, еще философию вздумаете преподавать ... Нам ученых не надо. Отнюдь никакой географии».
{261} Но неусыпный надзор чиновного олимпийца, подававшего учительницам и учителям воскресной школы классические два пальца вместо руки, был еще не самым неприятным обстоятельством в жизни этого учреждения. Окружающее провинциальное общество буквально травило «воскресников» своими сплетнями и вечными слухами о неблагонадежности. Это, ведь, все были «белые вороны». Самый факт занятий, «барышенъ»-учительниц, с взрослыми мужчинами из простонародья воспринимался, как нечто скандальное и неприличное. Зато ученики школы — все эти сапожники, каретники, шапочники, железнодорожные рабочие — относились к школе с невероятною теплотой. Это для них был какой-то светлый оазис посреди темного царства, презрительного третирования, грубости, произвола, окриков и зуботычин...
Многие ученики в трогательных выражениях говорили о том, что в воскресной школе они впервые услышали обращение на «вы», впервые столкнулись с мягким, внимательным, человеческим отношением, впервые были обогреты ласковым словом. «Чем ночь темней, тем звезды ярче», и вот, среди самодурного режима, своим духом пропитавшего всю жизнь, воскресная школа стала невольно символом чего-то другого; прямо противоположного, какого-то враждебного окружающему начала.
По существу воскресная школа была, таким образом, чужеродным телом среди провинциального болота, какою-то «беззаконною кометой в кругу расчисленных светил» казенного карьеристско-педагогического мира. Столкновение было неизбежно, и оно произошло чисто случайным образом, при заместительнице Кислинской — А. И. Слетовой.
{262} В отчете Тамбовской воскресной школы, представленном на Нижегородскую выставку и заслужившем ей диплом 1-й степени, вкралась случайная фраза о том, что школа, вопреки своему предназначению, вынуждена принимать не только взрослых но и малышей, которые могли бы учиться в обычных городских училищах, ибо не хватает духа отказывать матерям, просящим за своих детей и не желающим отдавать их в городские школы, где детей поколачивают.
Инспектор народных училищ М. Бойков — тип провинциального Передонова — возмутился духом и потребовал объяснений и доказательств. Заведывающая школой А. Н. Слетова объяснила, что передала в отчет только-то, что не раз слышала от матерей; однако, она дополнительно обещала представить надлежащим путем удостоверенные факты. Через два или три дня несколько заверенных у нотариуса показаний было представлено. Но инспектор, не дождавшись их, опубликовал в «Губернских Ведомостях» свою резолюцию о том, что по его расследованию, утверждение А. Н. Слетовой оказалось «легкомысленным изветом»; директор Ильченко нагрянул на школу с чрезвычайной ревизией, изъял две-три невиннейших детских книжки, не успевших попасть в министерский каталог «одобренных», и предложил заведывающей выйти в отставку; в тоже время лиц, давших А. Н. Слетовой показания о побоях в школах, начали таскать в полицию для допросов, порядком припугивая робких. Кто то, помнится, сначала, было, сдрейфил, оправдываясь поговоркой: «в часть попадешь, другим голосом запоешь»...
Нас вызывали на борьбу и мы приняли вызов. Чтобы развязать себе руки, А. Н. Слетова подала в {263} отставку и через адвоката А. Я. Тимофеева потребовала от инспектора М. Войкова извинения, за клеветническое оскорбление в печати словами «легкомысленный извет», извещая о намерении, в случае отказа, подать жалобу в суд. Инспектор-громовержец ответил, поистине, анекдотической резолюцией, сохраненною мною на память: «Это письмо есть угроза должностному лицу, направленная против органа законной власти, с целью побудить оную к желаемым со стороны угрожающего действием, а посему представляет преступление против порядка управления и как нарушающее общий государственный интерес, подлежит преследованию помимо моей (органа власти) жалобы, в порядке подсудности и по роду угроз и должности угрожаемого» (следовал перечень статей Уложения о наказаниях)... Как все это было типично для провинции времен самодержавия, где всякая «кокарда» при столкновении с партикулярными людьми, ничто же сумняшеся, с глубокой верой в свое право заявляла: «государство — это я».
Однако, сесть на скамью подсудимых было неприятно, и елейный М. Бойков (кстати сказать, в своем отчете земскому собранию, пышно величавший посещаемых учеников — «будущими гражданами неба и земли») поспешил предупредить нас: он созвал городских учителей и заставил их привлечь Слетову к суду за оскорбление корпорации.
Так или иначе, но наша цель была достигнута, наши факты стали предметом публичного судебного разбирательства. И тут мы преподнесли провинциальному обществу большой сюрприз. Перед судом продефилировал целый ряд людей, принадлежащих к незнакомой для него дотоле категории рабочей интеллигенции.
{264} Жалобщики пробовали доказать, что показания, представленные Слетовой инспектору, явно подсказаны, продиктованы ею: простонародье, чернь неспособны-де говорить таким интеллигентным слогом. Было забавно видеть, как моего знакомца, починяльщика обуви на базаре, Е. А. Крылова, пытались «экзаменовать», сбивать, заставлять писать свою биографию. Этот уже пожилой мужчина, молоканин, прошедший сквозь школу философии Льва Толстого, был, конечно, интеллигентнее, в самом глубоком смысле этого слова, многих наших «обвинителей».
Братья Зайцевы, сапожники, выступили «во имя справедливости» с речами, заставившими наших мундирных Передоновых только разводить руками: «скажите, пожалуйста, у нас завелись какие-то сапожники-идеалисты». Смотр «новых людей» из деревень и рабочих кварталов удался блестяще; их показания, подкрепленные медицинскими свидетельствами, были подавляющими.
Словом, суд над А. Н. Слетовой мы превратили в суд над провинциальной передоновщиной, чему не мало поспособствовал и приглашенный в качестве защитника Н.П. Карабчевский. Оправдательный приговор в мотивировочной части был обвинительным актом против дирекции и инспекции народных училищ. Земство и Гор. Управа потребовали от них гарантий от повторения осужденной «практики». Триумф был полный. О тамбовских делах заговорила вся столичная пресса. А. Н. Слетова сделалась героиней дня: овации окружающих, многочисленные изъявления благодарности со стороны учеников и их родителей увеличивали озлобление посрамленных официальных столпов просвещения. Педагогическое болото встревожилось. Мстительная жажда реванша охватила его.
Жандармский {265} полковник Змиев заинтересовался нашими «свидетелями». А. Н. Слетовой, как я уже упоминал, пришлось оставить заведывание воскресной школой. Новый взрыв негодования, новые демонстративные заявления симпатий учащих и учащихся, новый повод для агитации в прессе. Самые победы наших противников обращались в нашу пользу.
Из воскресной школы А. Н. Слетова перенесла свою деятельность на другую арену — в «Общество по устройству народных чтений». Организованное под высоким патронатом все того же сиятельного Э. Д. Нарышкина, с уставом, пестревшим ханжескими и патриотическими фразами, оно проявляло свою главную деятельность в том, что над книгами, прошедшими сквозь «игольные уши» цензуры Ученого Комитета при Мин. Нар. Просвещ. и составившими тощенький по форме и по содержанию список, учинило вторую цензуру. В смехотворной «комиссии по разбору книг» елейные рясоносцы и мундирные педагоги чинили литературный сыск и суд. Особенному гонению подвергался Лев Толстой, этот betе nоirе тогдашнего поповства. Все самые невинные из его рассказов заподозревались в ереси. Там же директор школ Ильченко добивался остракизма для рассказов Короленки в виду того, что этот автор «на дурном счету у министерства».
Как курьез, надо упомянуть, что один из наших, И. Д. Мягков, успел пробраться, в качестве главного сотрудника, в неофициальный отдел местных «Губернских Ведомостей»; покидая это место, он ввел туда, как своего заместителя, меня. Редактор, прис. пов. Кишкин, был человеком беззаботным по части направления, но имевшим зуб против педагогов, забаллотировавших его в члены своего «Общества».
{266} И вот, при его благосклонном попустительстве и при княжеском вознаграждении в 2 коп. за газетную строчку, я мог изо дня в день травить деятелей общества за литературное невежество, изуверство и сыщическое усердие. Местной интеллигенции стало стыдно за то, что она оставила в заброс, на произвол ханжей и «человеков в футляре» такое дело. Понемногу потянулись в общество, один за другим, адвокаты, доктора, деятели внешкольного образования, агрономы. Заседания общества из келейных стали публичными, из сонно-казенных — бурными. Резко разделились два лагеря.
Шум разбудил и патентованных общественных деятелей — земцев и думцев, вошедших в общество с намерением стать «буфером» между правыми и левыми и помирить тех и других на золотой серединке. Но выполнить это намерение оказалось не так-то легко. С одной стороны была группа людей, монополизировавших по-чиновничьи «места» в обществе и державшихся за эти места, как за средство быть в фаворе у сановного «патрона» — основателя; к самой работе она была глубоко равнодушна и в вопросах внешкольного образования глубоко невежественна. С другой стороны была энергичная, интеллигентная молодежь, твердо решившаяся взять свое фактической работой. Она мобилизовала множество сил; за нею скрывалась, не показывавшаяся из-за кулис, вся ссыльная и поднадзорная колония; вокруг нее группировалась учащаяся молодежь старших классов гимназии, семинарии, реального училища, учительского института, фельдшерской школы; все они с увлечением перечитывали и рецензировали народные книжки, допущенные в библиотеки; была проделана, действительно, в короткое время большая работа, {267} результатом которой был примерный каталог для сельских библиотек всех типов и размеров, на разные суммы. Борьба была слишком неравна.
Несколько времени, «буфер» пытался «держать нейтралитет»; о представленном проекте каталога решили запросить в качестве «экспертов» таких лиц, как X. Алчевская, Рубакин и т. п. Пришедшие самые лестные отзывы экспертов решили дело. Крайние левые торжествовали. Триумф их был так полон, что «недреманное око» должно было широко раскрыться и гневно нахмуриться. И вот, по особому ходатайству Э. Д. Нарышкина, воспоследовало «высочайшее повеление»: тамбовское «общество по устройству народных чтений» было объявлено распущенным, устав его был изменен; заново набраны члены — учредители из людей исключительной «твердокаменности». Но дело было сделано и финал всей истории был опять-таки водой на нашу мельницу. Оскорбились все либералы, до самых скромных: ведь их выбросили за борт также невежливо, как и «красных». Легальная работа при существующих условиях немыслима, значит, самые скромные культурники должны признать, что единственный выход — в революции; что только и требовалось доказать.
Мы торжествовали, хотя нас систематически вытесняли с открытой арены. С. М. Кишкин вскоре показал мне полученное им личное письмо Победоносцева с упреками зато, что он предоставил страницы правительственной газеты зловредной агитации; спеша замолить грехи, он разразился по поводу происшедших в это время студенческих беспорядков такими статьями, что пришлось не только уйти из газеты, но и перестать подавать ее редактору руку...
{268} Урывками порою удавалось поработать и благодаря «земским» возможностям. Так, удалось устроить кратковременные курсы для учителей и учительниц, на которые был приглашен из Воронежа известный педагог Н. Ф. Бунаков. Этот симпатичный старик, чуждый всякой провинциальной трусости, очень демонстративно выказывал свое тяготение к нашей компании и посодействовал завязыванию связей с сельскими учителями. Однако, здесь мы приобрели сравнительно немного: до такой степени забита и обезличена была среда деревенских педагогов.
Нам удалось залучить в Тамбов на несколько лекций В. В. Лесевича. В первый раз тамбовская публика слышала с публичной кафедры настоящего, истинного оратора — по истине «оратора Божьей милостью». Мы сами дивились, когда увидели его на трибуне. Человек, который только накануне возбудил в нас опасения за судьбу его лекций, говоря слабым, глухим, носового тембра голосом, вдруг точно преобразился. Он как будто стал и сам выше ростом, и голос его окреп и разливался волнами звуков, поражая богатством вибраций, выразительностью и какой-то особенной силой, с какой он завладевал вниманием, наполняя его без остатка. Первую лекцию он читал о Робинзон Крузо и позднейших робинзонадах. Но уже вступление его — мастерская картина Англии эпохи пробуждения вольнолюбивых принципов — содержала столько сопоставлений и намеков на наше собственное политическое положение, что была целой революцией. Овации оратору были, можно сказать, первой в Тамбове замаскированной политической демонстрацией. За нею последовала лекция о фольклоре: {269} в самой гуще элементарнейших сказок, притч, преданий и легенд оратор открывал в зародышевой форме те же вечные мотивы, которые звучали и в более сложных продуктах массовой народной психологии — мировых религиях. Убедительная сила и мощная изобразительность, присущая сильному лекторскому таланту В. В. Лесевича, покорила даже наших семинарских педагогов и отцов иереев; они все аплодировали лектору, казалось, с неменьшим увлечением, чем восторженная молодежь. И только расходясь с лекции и стряхнув с себя гипноз массового настроения, они опомнились. Я сам слышал мимоходом такой любопытный диалог:
«Нет, вы постойте, — говорила одна черная ряса другой. — Это все великолепно, но ведь если вдуматься, что же это выходит? Чакравартин-то — это кто же такой? Ведь ото в чей огород, а? Ведь это же выходит — Христос? Ведь это он с небес низведен на землю? Выходит что родом-то он не от Бога Отца, а от какого-то Чакравартина индусских сказок? А Игни? Сказание об огне небесном, нисходящем на землю при трении двух кусков дерева? Ведь это к чему подводит? Прообраз чудесного рождения Бога от земных родителей. «Света от Света, Бога Истинного от Бога Истинного». Игни — ведь это Агнец. Знаем мы этих Игни. Видим, куда гнет. Нас этим не проведешь».
— Н-да... И это еще заметь же. Боязнь дикаря темноты, пока не был открыт огонь ... Ужас перед темными пещерами, зияющими мраком пропастями ... Отсюда у него понятие о Преисподней, царстве тьмы... князь тьмы... Свет — благо, тьма — зло. Царство света — небо, царство преисподней, царство тьмы ... подземное царство, ад, а между {270} ними арена борьбы зла и добра — земля...
«Трехэтажное строение мира, как естественный продукт дикарской психологии...» Значит, православная церковь дикари, да? И вы еще ему в ладоши хлопали.
— А вы не хлопали? все хлопали... Так говорит так говорит — без масла в душу залезает. Но конец то конец. Замена сказочных героев человечества распинаемых за то, что душу продают за други своя, реальными историческими героями — разными таи Гарибальди и его «красными рубахами»... Как наши то красные возликовали. Ведь это же призыв в революции!
Я передал этот пикантный обмен мнений Лесевичу Он призадумался: «да, я и сам побаиваюсь, не перехватил ли я: могут запретить лекции; пожалуй, лучше было бы ставить меньше точек над «i». Опасения его оправдались; вскоре один наш тайный друг, учитель семинарии Знаменский, — характерный психологический тип героя-раба, вечно дрожащий за себя и свое положение, и все же мучительными усилиями воли побеждающий эту дрожь и пособляющий нам — сообщил, что на Лесевича стряпается обстоятельнейший донос. И вскоре ему, действительно, пришлось прекратить свои разъезды и публичные лекции.
Невольно вспоминался Щедринский «Крамольников», у которого последние «щелочки», сквозь которые можно было выглядывать на свет Божий, тщательно замазывал и законопачивал «некто в синем». Но чем реже удавалась политическая контрабанда, вроде той, которую давал Лесевич, тем сильнее было оставляемое ею впечатление. Краткое пребывание Лесевича дало нам очень много. Кроме публичных лекций, мы безжалостно эксплоатировали его для {271} приватных бесед в нашем кружке. Он с увлечением проповедывал нам новое тогда для нас учение эмпириокритицизма, и внимательно — более внимательно, чем они того заслуживали, выслушивал наши возражения: нам смутно казалось, что теория Авенариуса дышит чрезмерной «статичностью», что в ней мало «динамизма». В этом была доля правды, но до какой же степени ощупью мы ее нащупывали. Нужды нет, Лесевич вдумывался в наши возражения так, как будто бы это были компетентные суждения его собратьев по философской мысли, которые надо ценить на вес золота.
Заглядывали к нам и другие посетители. Пронесся слух, что из Сибири едут в Россию носители двух крупных имен из прошлой революционной истории: Войнаральский и Брешковская. Ждали мы их с понятным нетерпением. Увидеть тогда пришлось нам лишь первого. Как сейчас помню вечер у старого народовольца А. Н. Лебедева, который нас познакомил с приезжим. Порфирий Павлович Войнаральский очаровал нас неутолимым горением внутреннего огня, которым было полно все его существо. В нем жила неукротимость вечного бунтаря, бунтаря по всему духовному складу. «Вечным движением», вечным брожением дышали и его речи. «Зде града не имамы, но грядущего взыскуем» — это евангельское изречение могло бы быть его жизненным девизом, ибо в нем лучше всего выражался его душевный пафос. Дайте такому человеку все, о чем он мечтает, осуществите полностью весь социализм, ни на минуту не оставаясь отдохнуть на этом этапе, он сейчас же бы мучительно принялся искать чего-то, находящегося за социализмом. Если это что-то есть «анархия», пусть завтра {272} осуществилась бы «по его прошенью, по щучьему веленью» идеальнейшая анархия — он принялся бы искать чего-то высшего за анархией.
Мы чувствовали к нему колоссальное почтение, но смешанное с какой-то тайной жалостью. От нас не ускользнуло, что у Войнаральского «дух был бодр, плоть же немощна», его старое, порядком изношенное по тюремным и каторжным трущобам тело «сдавало» и поддерживать его на уровне кипучего духа приходилось искусственными средствами: Войнаральский должен был подвинчивать себя алкоголем. Трагическим надрывным метеором пронесся мимо нас его образ, оставив глубокое впечатление. Он подействовал сильно на наши чувства, не овладев нашими мыслями: не ему, оторванному от почвы, было указывать пути. Это был не революционный кормчий, хотя, быть может, он и мечтал об этой роли, а только живая, воплощенная «труба, зовущая на бой».
Ему, его беспокойному духу, хотел я, но не посмел — посвятить одну из первых своих нелегальных статей : «Идеалы и повседневная борьба». Мы проводили его тепло, но с какой-то тайной щемящей болью в душе: чувствовалось, что «не жилец он на нашем свете», не жилец в переносном, общеполитическом смысле этого слова. Он скорее был трагическим видением, выходящим из могилы в таинственный полуночный час, под загадочно-торжественные звуки марша: «В двенадцать часов по ночам из гроба встает барабанщик»... И может быть для него было счастьем, что «не жильцом на этом свете» оказался он и физически: он вскоре после посещения Тамбова заболел и умер. Тяжело было бы ему жить и пролагать себе путь-дорогу в дебрях тогдашнего безвременья...
{273} Такие посещения «гостей» встряхивали нас. Это были наши «праздники», за которыми снова входили в свои права трудовые будни.
Лишившись легальной арены, пришлось с тем большей энергией взяться за нелегальную. Учащаяся молодежь, интеллигентская и рабочая, уже давно концентрировалась вокруг нас; для нее была организована общими силами большая библиотека, обслуживавшая и всю поднадзорную и сочувствующую ей братию. Но дело разрасталось. Пришлось думать о филиалах для отдельных учебных заведений. Приток людей в первые кружки из молодежи был такой, что из них пришлось выделить избранных в один, центральный, а остальных сгруппировать в специальные кружки по отдельным учебным заведениям.
Явился и еще один вопрос: наши прозелиты из старших классов кончали курс; часть шла в университет, другие же размещались в качестве учителей, фельдшеров и т. п. по губернии. Надо было подумать об организации связи с ними и об использовании их, как наших агентов, на местах. Наконец, следовало оформиться, как целому, в смысле более точной и определенной формулировки нашей программы. Я попробовал это сделать и вскоре мы собрались для обсуждения моего проекта «Программы социалистической народной партии». Этот «проект», впрочем, постигла печальная участь: по окончании обсуждения, когда выяснилось, кто стоит на его почве, и кто — на отшибе, я повез его в Саратов, где, как предполагалось, имелась возможность его напечатать. Но лицо, взявшееся это сделать, однажды забыло мою рукопись на извозчике, и она как в воду канула. Я узнал об этом слишком поздно, чтобы восстановить ее по памяти: {274} надо было ехать за границу. К тому же я был занят другим, всецело захватившим меня делом...
Обращаясь теперь мыслями к этой своей первой попытке написать связную и целостную революционную программу, я думаю, что она не представляла серьезного интереса. Вся она была написана со слишком специальным заданием. Надо сказать, что три слишком года, проведенные мною в Тамбове, в моей работе среди выпускной молодежи, нередко походили в одном специальном отношении на работу Сизифа.
В столицах и университетских городах то была эпоха «марксистского поветрия». Кончившие курс гимназисты-тамбовцы отправлялись туда, казалось, с достаточной серьезной прививкой антимарксистского ферума. Но вот они возвращались на каникулы домой — и у меня сжималось сердце, когда я видел, что в большей или меньшей степени все они поддались натиску тогдашних «нео-марксистских» понятий и идей. Я пускал в ход все свои умственные и словесные рессурсы, разбивая эти «незаконные уклонения» и возвращал «заблудшие души» на «путь истинный».
Казалось, дело шло на лад. Усилия увенчивались, наконец, полным успехом. Я провожал своих «учеников», спокойный за их будущее умонастроение. Но вот снова возвращались они домой на побывку — и я видел, что почти вся моя работа опять пошла насмарку...
Таким образом, я все время сводил счеты с марксизмом; и, как и прежде, я с особенной охотой против русского марксизма апеллировал к самому Марксу. И вот в своей «Программе социалистической народной партии» я дал, в некотором роде, кунстштюк: едва ли не девять-десятых {275} теоретической части программы были у меня изложены прямыми словами Маркса, Энгельса, Каутского, Либкнехта, Бебеля; за изысканием подходящих мест я прокорпел довольно долго. Все, какие только я знал цитаты неприятные для русских марксистов, были здесь соединены в некоторое стройное целое, имевшее такой резкий «народнический» вкус и запах, что всякий марксист попадался в ловушку и беспощадно терзал это «собрание отживших народнических предрассудков». Я же коварно ожидал этого результата, чтобы в ответ указать все особенно инкриминированные места lettrе раr 1еttrе, черным по белому отпечатанные в подлинных трудах первоучителей марксизма... Можно себе представить, как негодовали наши марксисты, видя, как порою ловко «ссылаться может черт на доводы священного писанья».
Но не этими замысловатыми исхищрениями литературной казуистики и не перлами ораторского красноречия можно было удержать большинство выдающейся молодежи Тамбова от эволюции в сторону марксизма. Марксисты были для того времени несомненными «властителями дум» молодого поколения, и все попытки плыть против течения тогда, обычно, обрекались на полный неуспех. «И погромче нас были витии, да не сделали пользы пером»: вся острота полемического пера Н. К. Михайловского притуплялась, как о непроницаемую броню, о «научную» внешность теории, защищаемой Петром Струве, Туган-Барановским, Булгаковым, Плехановым, Вл. Ильиным. Но мне посчастливилось привязать мятущуюся молодежь к реальному делу, формирующему миросозерцание прочнее и надежнее всяких словесных доводов. Это была — живая связь с {276} просыпающимся для грядущей революции крестьянством. Пусть марксизм свершал геркулесовские подвиги в литературе; мы, даже, сочувствовали ему, поскольку он безжалостно чистил застоявшиеся Авгиевы конюшни выродившегося легального народничества, променявшего революцию на скромное культурничество. Пусть марксизм доселе не встречал равного себе по силам противника; мы чувствовали себя Антеями, прикоснувшимися к неистощимому источнику силы, к земле, деревенской, мужицкой матери сырой-земле; и пока марксизм был бессилен оторвать нас от нее, мы чувствовали, от каждого соприкосновения с приходящей в брожение мужицкой стихией, прилив новых сил и веры в правоту своих взглядов. Стоило показать молодым студентам, в раздумьи стоявшим перед интеллектуальными соблазнами подкупающего своей симметричностью марксизма, первые ростки революционной мужицкой организации, с развертывающимися перспективами грядущей великой аграрной революции — и они бывали завоеваны раз навсегда и бесповоротно. Мысль их устремлялась уже по иным дорогам, расходящимся с путями русского марксизма, и утверждалась на них крепко и прочно, как на стальных рельсах.
Но прежде чем придти к этому, почти все переживали период колебаний, почти все перебывали «без пяти минут марксистами». Особенно сильны эти тяготения были у Ст. Ник. Слетова, впоследствии одного из очень крупных работников нашей партии, и у братьев Вольских Михаила и Владимира, в меньшей степени у родственника Слетова, Сергея Студенецкого, бр. Лысогорских и др. Всего же меньше подвергались им те из нашей молодежи, которые не побывали в заполоненных марксизмом {277} университетах. А такой молодежи было у нас много, и она дала партии нашей отдельных, весьма ценных, работников. Таковы были: А. Н. Слетова, Валентин Гроздов, П. А. Добронравов. За ними следовали: братья и сестра Сладкопевцевы, Ал. Кудрявцев, бр. Вобякины, Вл. Делицын, Авдеев, Чубаровская, Власов, Новодворская, Неверов и многие другие — все они прошли через тамбовские кружки, все более или менее соприкоснулись с начавшейся революционной работой среди крестьянства, и эта работа давала их молодому революционному пафосу такое конкретное содержание, которое не мирилось с тогдашней утрированной крестьянофобией русского марксизма, знавшего одного идола — пролетариата современной капиталистической индустрии. У них твердо, неизгладимыми чертами врезывалась в душу другая идея: неразрывного союза при посредстве революционно-социалистической интеллигенции, пролетариата с трудовым крестьянством.
{278}