{249}
Когда я был министром путей сообщения, — незадолго до того времени, когда я был назначен министром финансов, — как-то раз Император Александр III, передавая мне нечто в роде брошюры или докладной записки (Это было как раз тогда, когда Император Александр III только что вернулся из Дании, следовательно, вероятно, в сентябре или октябре 1892 г.), говорит: — Пожалуйста, прочтите эту записку и скажите мне Ваше мнение по этому предмету. Когда я, вернувшись из Гатчины, прочел эту записку, то увидел, что это записка Циона, который вообще критически относился к деятельности Вышнеградского, а в частности обвинял его в том, что он взял взятку от Ротшильдов в 500.000 франков при заключении в Париже займа.
В следующий доклад, я сказал Государю Императору, что я прочел записку Циона и нахожу вообще нападки Циона неправильными и необоснованными, а также, в частности, и указание его, что Вышнеградский взял от Ротшильдов взятку, по поводу последнего займа в 500 т. франков. — Я сказал, что, хотя, по-видимому, Цион приводит несомненные доказательства, именно несомненную копию из книг Ротшильда, в коих значится, что 500.000 франков дано министру финансов Вышнеградскому, тем не менее, я все-таки этому не верю. Судя по видимости — доказательство несомненное, но я убежден, что здесь есть какое-то недоразумение.
Государь мне сказал, что он обратил внимание на это дело только именно в виду представления Ционом такого документа, который, невидимому, является неоспоримым доказательством того, что Вышнеградским была взята взятка в 500.000 франков.
На это я все таки сказал Государю, — что, действительно, документ это несомненно доказывает и в подлинности документа {250} сомневаться нельзя, но, несмотря на это, я все-таки глубоко убежден в том, что это неправильно, неверно, что Вышнеградский взятки не брал.
Государь спросил меня: почему я так думаю. Я доложил Государю следующее: деятельность Вышнеградского я очень хорошо знаю: не сомневаюсь, что когда Вышнеградский занимался частными делами и был в частных обществах, был чуть ли не поверенным Блиоха и других различных дельцов, то он делал многие некорректные вещи, т. е., конечно, не такие, которые были бы воспрещаемы законом, но такие, которые человек в его положении — он был тайным советником, профессором и т. д. — вообще, человек, себя более или менее уважающий, не должен был бы делать. Таким образом, Вышнеградский, служа в частных обществах, нажил себе довольно большое состояние.
Но с тех пор, как он сделался министром финансов — я знаю всю его деятельность в качестве министра финансов. Министр финансов у нас в России обставлен так, что делать злоупотребления он не может. Всякий министр финансов находится как бы под стеклянным колпаком, вследствие чего все его сотрудники видят каждый его шаг, каждое его действие.
Делать какие-нибудь злоупотребления в том смысле, чтобы брать какие-нибудь деньги от кого бы то ни было под каким бы то ни было видом министр финансов не может, ибо он не может взять деньги так, чтобы некоторые — несколько других человек — этого не знали, а достаточно чтобы об этом знало несколько человек, чтобы это сию же минуту сделалось общеизвестным (Это касается в особенности министра финансов, так как у каждого министра финансов несомненно есть много друзей, но есть много и врагов.)!
Поэтому я считаю, что вообще делать какие-нибудь злоупотребления министр финансов не может, а, в частности, это я могу в особенности подтвердить относительно Вышнеградского, потому что почти все время, когда он был министром финансов, я служил с ним в качестве директора департамента и был ближайшим его сотрудником; поэтому я отлично знаю, что если бы даже Вышнеградский и мог делать злоупотребления, если бы ему в этом отношении не препятствовали нравственные основания, то он настолько умный человек, что никогда бы их на этом посту не делал. Он бы не делал злоупотреблений именно потому, что он несомненно умный человек.
{251} Государь мне сказал:
— Я вам очень благодарен за высказанное вами мнение, Я вам верю, поэтому пожалуйста возьмите все эти бумаги, которые Я вам передал, и оставьте все это у себя.
Я так и сделал. Оставил эти бумаги у себя, а потом, когда я покидал министерство финансов, то я их уничтожил.
Впоследствии я расскажу, каким образом со временем выяснилось это дело с 500 тыс. франков, относительно которых было записано в книгах у Ротшильдов, что они были отданы министру финансов Вышнеградскому.
Пока же я хочу сказать несколько слов о Ционе.
Цион был адъюнктом известного профессора Сеченова по кафедре физиологии в Военно-медицинской Академии в Петербурге.
Когда Сеченов оставил профессуру в Петербургской военно-медицинской академии и переехал профессором в Новороссийский университет (При открытии этого университета.) (где я, будучи студентом, и познакомился с ним), — то Цион занял место Сеченова. Как говорят, если он не был глубоким ученым, то был очень талантливый лектор.
Цион конечно, как показывает его фамилия, — еврейского происхождения; но он перешел в православие. Вследствие его не особенно чистого характера — он постоянно имел недоразумения со своими коллегами в военно-медицинской академии.
В конце 70-х годов, когда Цион увидел, что крайне консервативное направление (Хотя по нынешним временам это направление казалось бы далеко не консервативным, во всяком случае, его нельзя сравнивать с нынешним новым черносотенным направлением, — в данном случае я говорю о направлении Каткова.) приобретает силу — он начал писать некоторые статьи у Каткова в «Московских Ведомостях» и в «Русском Вестнике» и влез в душу Каткова.).
Вообще Катков ничего не имел против, но даже находился с евреями в хороших отношениях. Так, например, известный Катковский лицей в Москве (так называемый лицей Цесаревича Николая) был основан при значительном вспомоществовании Полякова и вообще еврейских денег.
Поэтому нет ничего удивительного, что Катков благоволительно относился к Циону.
{252} Катков, как представитель крайне консервативного направления, вел войну против тогдашнего министра финансов — Бунге, человека очень почтенного, либеральных взглядов. Нужно сказать, что Бунге был более профессором и ученым, нежели министром финансов, так как, собственно говоря, экономическую и финансовую жизнь он знал довольно мало.
Нападая на Бунге, Катков, вместе со всей крайне консервативной партией, которой он руководил, — должен был выставить какого-нибудь своего кандидата. Вот он и выставил Вышнеградского.
Таким образом уходу Бунге (хотя это был почетный уход, потому что Император Александр III, как человека, его уважал, а потому сделал Бунге председателем комитета министров) — равно, как и назначению Вышнеградского, во многом содействовал Катков, и поэтому, так как, по-видимому, Вышнеградский был до известной степени обязан Каткову, то он, когда сделался министром финансов, относился к Каткову очень бережно.
Вот Катков и всунул Вышнеградскому в качестве чиновника особых поручений при министре финансов Циона, который тогда уже оставил профессуру в военно-медицинской академии, вследствие того, что там имел какие-то истории с профессорами.
В то время наши фонды не имели сколько-нибудь серьезного обращения во Франции, так как мы, с одной стороны, находились всегда в ближайших сношениях с Германией, держали дружественный нейтралитет при Франко-Прусской войне по отношению Германии, а, с другой стороны, еще по воспоминаниям Севастопольской войны, когда Франция в отношении нас поступала далеко не по приятельски. Все это вместе создавало во Франции такую атмосферу, что охотников между французами на русские займы не было, да и французское правительство не покровительствовало распространению во Франции каких бы то ни было русских бумаг.
Таким образом нашим финансовым рынком по преимуществу была Англия, затем Голландия и до известной степени Германия. Но так как в то время, со вступления на престол Императора Александра III, политика такого слепого единения с Германией уже отжила почти свой век (это было тогда, когда Россия подвинулась к Франции, и началась заря русско-французского союза), то явилась возможность сделать заем у Франции, вообще открыть французский рынок, так как на английском рынке мы не только не могли делать займов, но и те наши бумаги, которые были там, в Англии, котировались довольно {253} низко. Вообще англичане начали относиться к нашим бумагам довольно скептически.
Первый более или менее большой заем во Франции был сделан при посредстве Циона, который был послан во Францию к группе французских финансистов, во главе которой стоял Госкье (старый, но второстепенный банкир, который жив до сих пор. Он держит банкирскую контору во Франции). Госкье — датский консул; прежде он жил в Копенгагене и был известен Императриц Марии Феодоровне. Когда Император Александр III бывал в Дании, то Госкье ему был представлен.
Таким образом, это была первая, более или менее большая финансовая займовая операция, которая была сделана Россией во Франции и переговоры относительно которой в первоначальной стадии велись Ционом в качестве чиновника особых поручений при министре финансов.
Впоследствии Вышнеградский узнал, что когда этот заем был сделан, то Цион от банкиров получил довольно большую комиссию — в несколько сот тысяч франков, чуть ли не 200.000 франков.
Когда об этом узнал Вышнеградский, то он потребовал, чтобы Цион подал в отставку. Таким образом можно сказать, что он Циона выгнал со службы. В то время Цион имел уже чин действительного статского или чуть ли не тайного советника.
Затем, следующая операция, которую Вышнеградский делал во Франции была конверсия займов. Это была операция, с одной стороны, займа, а с другой стороны, конверсия прежних займов. Эта вторая операция именно и есть та операция, о которой я говорил, что при этой операции, будто бы, Вышнеградский взял 500.000 франков. Эта вторая операция была сделана группой банкиров, во главе которых стоял Ротшильд; это была первая операция, сделанная с Ротшильдом, после долгого периода времени, в течение которого Ротшильд не хотел делать с Россией операций, вследствие еврейского вопроса.
Когда Вышнеградский выгнал Циона, то этот последний начал писать различные памфлеты против Вышнеградского и подал на него анонимный донос.
Затем, когда я сделался министром финансов, после Вышнеградского, Цион сейчас же написал мн письмо, предлагая мне в нем свои услуги и выражая свою радость, что с этого поста ушел {254} Вышнеградский, а я сделался министром финансов. Цион обещал оказать мне своей службой большие услуги. Я уже читал донос Циона Императору и мое мнение о личности Циона было совершенно фиксировано. Поэтому я Циону на его письмо даже и не ответил. Конечно, сейчас же после этого, Цион начал писать различные книги, статьи и отдельные брошюры против меня.
Нет гадости, которой бы обо мне Цион ни писал. Он писал всевозможные на меня доносы, рассылал их, посылал в Петербург к Государю Императору и ко всем подлежащим министрам.
Кончилось это тем, что я, — уже при Император Николае II-м, — обратил внимание на деятельность Циона министра внутренних дел, Ивана Николаевича Дурново.
У Дурново было собрано какое-то совещание и результатом этого совещания было то, что Циону был запрещен въезд в Россию и он был лишен пенсии.
Когда я уже будучи председателем комитета министров возвратился из Америки, уже после, заключения Портсмутского Мира, то ко мне в Парижe явился Цион, которого я тогда увидел в первый раз в жизни. Этот господин Цион, конечно, начал мне курить фимиам; страшно извинялся предо мною за всю свою предыдущую деятельность против меня, приписывая это тому, что он хорошо меня не знал и находился в полном заблуждении. Цион давал мне различные советы: как я должен поступать теперь, в виду того, что Россия находилась уже в период, революции.
Таким образом, Цион или знал, или чуял, что когда я приеду в Петербург, то должен буду взять бразды правления Россией в свои руки. Но я отнесся к Циону довольно сухо.
Затем, когда я вернулся в Петербург, он мне писал несколько раз, но я опять-таки ему на его письма не отвечал. Затем Циона я совсем потерял из вида; он совсем выцвел и теперь про него совсем уже не слышно.
Этот Цион, — как я уже говорил, — был из евреев; женился он в Одессе на еврейке. Впоследствии он с своей женой развелся, и самый процесс его развода был очень скандальный. Конечно, сделал он это уже тогда, когда протратил то незначительное состояние, которое было у его жены.
В Париж, после того, как Цион совершил заем, он, благодаря полученной взятке, несколько оперился. Одно время в {255}Париже, он заставил о себе даже говорить, нажил на бирже как-то деньги и, бросив свою жену, сошелся с одной красивой актрисой (я забыл ее фамилию; актриса эта была на Петербургской сцене). И вот Цион жил с этой актрисой и тоже самое, когда она постарела и когда у нее не осталось никаких средств, он тоже, кажется, разделался с ней не особенно корректно.
Рассказываю я это для того, чтобы показать — какая личность Цион.
Нужно вообще сказать, что если в левых партиях и есть негодяи, то во всяком случае негодяи эти большею частью все-таки действуют принципиально, из убеждений, но не из-за корысти, не из-за подлости; но, кажется, во всем свете, во всяком случае в России, большая часть правых деятелей негодяи, которые делаются правыми и действуют будто бы ради высоких консервативных принципов, а на самом деле преследуют при этом исключительно свою личную пользу. Так что я мог бы в этом отношении сказать такую формулу: негодяи из левых, совершая гадкие дела, совершают их все-таки, большей частью, из-за принципа, из-за идеи, а негодяи из правых совершают гадкие дела всегда из корысти и из подлости, что мы видим и теперь в России.
Большинство из правых, прославившихся со времен 1905 года, со времени революции, как например: Дубровин, Коновницын, Восторгов и сотни подобных лиц, все это такие негодяи, которые под видом защиты консервативных принципов, под видом защиты Самодержавия Государя и русских начал, исключительно преследуют свои личные выгоды, и в своих действиях не стесняются ничем, идут даже на убийства и на всякие подлости.
В 1893 году с Вышнеградским случился удар, мне было очень жаль Вышнеградского, так как я с ним довольно долго служил, как на Юго-западных железных дорогах, так и впоследствии, в качестве одного из ближайших его сотрудников. Когда я сделался министром путей сообщения, то у меня с Вышнеградским сохранились самые лучшие отношения, хотя по существу мы с ним и не были вполне единомышленниками.
Так, я все время стремился скоре осуществить великий сибирский путь, согласно указанию, данному мне Императором; Вышнеградский {256} же, не имея возможности явно пойти против этого, тем не менее, все время замедлял меня в моих действиях по осуществлению сибирского пути, не давая мне надлежащих средств.
Вообще, между мною и Вышнеградским была некоторая разница в характерах. Вышнеградский был более, чем я, деталист; пожалуй, он более изучал детали всякого дела, нежели я, но у него не было никакого полета мысли, никакого полета воображения, а без полета воображения и полета мысли, даже в самых матерьяльных экономических делах, коль скоро это дела большого масштаба, дела, имеющие государственное значение — творить (большие вещи) невозможно.
Вышнеградский по свойству своего ума был довольно мелочен и осторожен, я же был гораздо более широкий и гораздо более смелый, — это просто свойство натуры.
Я помню, когда мы с Вышнеградским служили еще на юго-западных железных дорогах, как-то раз мы с ним заговорили о математике. Вышнеградский, как известно, был профессором практической механики Технологического Института, а, следовательно, был дипломированным математиком; я тоже был кандидатом математического факультета, значит, тоже в этом деле немножко понимал. Все, что я считал в математике имеющим значение, а именно, так сказать, философию математики, идеи математики — Вышнеградский считал не имеющим никакого значения; он придавал значение только реальным результатам математики, т. е. выводам, имеющим практическое значение и более или менее непосредственное применеение.
Он был более, если можно так выразиться, цыфровик, нежели математик, а я был более математик, нежели цыфровик. Вышнеградский, например, увлекался всевозможными арифметическими исчисленьями, когда приходилось делать займы, то он все исчисления, все цыфровые выкладки делал сам. Каждое вычисление, которое ему делали в кредитной канцелярии, он непременно сам проверял, и находил в этом большое наслаждение.
Когда я был министром финансов, то мне также приходилось делать займы и финансовые операции, но в гораздо большем масштабе, нежели это делал Вышнеградский, уже по одному тому, что я гораздо дольше Вышнеградского был министром финансов и тем не менее, при переговорах с банкирами, или при составлении контрактов, я ни разу не взял в руки карандаша, чтобы сделать какое-нибудь исчисление, или поверку цифр, после того, как это было {257} сделано банкиром вместе с чинами кредитной канцелярии и после того, как эти все цифры были проверены директором кредитной канцелярии.
Как-то раз, говоря с Вышнеградским вообще о математике, я, между прочим, восхищался некоторыми идеями Огюста Конта. Вышнеградский сразу мне объявил, что Огюст Конт ни что иное, как осел, и что он никакого понятия о математике не имел, а всякий человек, не знающий математики, не может быть хорошим философом.
Но, расходясь в некоторых взглядах с Вышнеградским, я, тем не менее, будучи министром путей сообщения, был с ним в хороших отношениях, а поэтому, когда с Вышнеградским случился удар, то это меня весьма огорчило.
По обычаю, который издавна существовал, всеподданнейшие доклады у Государя Императора и министра путей сообщения, и министра финансов всегда были в один и тот же день по пятницам. Доклады эти начинались около 11 часов утра. Сначала был доклад министра финансов, а потом по окончании доклада министра финансов, был доклад министра путей сообщения. Таким образом эти два доклада обыкновенно занимали время Государя до завтрака.
Когда с Вышнеградским сделался удар, то я поехал к нему, но мне сказали, что его нельзя видеть, но что доктора говорят, что удар у него сравнительно легкий. Удар этот случился с Вышнеградским в Государственном Совете во время заседания департамента; он начал говорить, почувствовал, что в голове мутится, встал и, шатаясь, ушел. В таком состоянии его довели до экипажа, и он приехал домой.
Это было в четверг, и я был убежден, что на другой день в пятницу Вышнеградский не поедет с докладом к Государю.
Приезжаю на вокзал, чтобы ехать в Гатчину, смотрю, а там около вагона, приготовленного для отъезжающих министров, стоит и курьер министерства финансов.
Я спросил: — Кто же едет? — Мне отвечали, что едет Вышнеградский. — Это меня очень удивило.
Когда я ехал с Вышнеградским из Петербурга в Гатчину, то разговаривая с ним, я заметил, что в разговоре он путается.
{268} Я спросил его, для чего он поехал? Разве у него есть экстренные дела?
Вышнеградский начал мне говорить, что он считает безусловно необходимым ехать к Государю на доклад, что это долг каждого министра, что министр не может отказываться от поездки к Государю для доклада, точно также, как военный человек не может отказаться идти на войну.
Ехавший с Вышнеградским доктор Лобойко (племянник его жены) сказал мне, что лучше с Вышнеградским не говорить и оставить его в покое.
Вышнеградский всю дорогу в отделении просматривал всеподданнейшие доклады, так сказать подучивал их.
Я видел, что он находится в очень нервном состоянии, и что может с ним случиться второй удар. Между тем, Государь не был предупрежден о болезни Вышнеградского и, таким образом, если бы Вышнеградский первый вошел в кабинет к Государю, то Государь очень был бы удивлен, что он путает и, очень вероятно. что какое-нибудь замечание Государя могло произвести на Вышнеградского впечатление, вследствие чего мог последовать второй удар.
В виду этого, когда мы приехали в Гатчину, я постарался приехать с вокзала во дворец ранее Вышнеградского; приехав, я сейчас же сказал камердинеру Государя, чтобы он доложил Императору, что я прошу его меня принять на несколько минут ранее министра финансов Вышнеградского.
Когда я вошел в кабинет к Государю, Александр III был очень удивлен и спросил меня: «что случилось?»
Я рассказал Государю, что случилось в Вышнеградским; сказал, что семейство Вышнеградского удерживало его от поездки для доклада, но что он не согласился, что теперь он приехал в Гатчину, но все время, пока мы с ним ехали, он в разговор путал; говорил, что он не может не ехать, что это все равно, что солдату отказаться идти в бой. Что я об этом предупреждаю Государя, так как, с одной стороны, его может поразить вид Вышнеградского, а с другой стороны, если бы Государь сказал что-нибудь, что показалось бы Вышнеградскому обидным, то с ним мог бы случиться второй удар, и он мог бы скончаться.
Государь очень благодарил меня, что я его предупредил. И так как сейчас должно было наступить время доклада Вышнеградского, то я, чтобы не встретиться с ним, вышел другим ходом, чтобы его это не обеспокоило.
{259} Затем, когда после доклада Вышнеградского, наступила моя очередь докладывать — Государь сказал мне, что говорил Вышнеградский довольно складно, докладывал долго и много, но видно было, что он нервен и встревожен. — Но я, сказал Император, все время молчал, ни одного слова не говорил, чтобы его еще больше не нервировать, чтобы он был покоен.
Он сделал доклад и ушел, причем, когда он уходил, то немножко шатался.
Затем я доложил Государю все мои дела. Прежде часто мы с Вышнеградским вместе уезжали из Гатчины, но на этот раз он уехал раньше меня.
Через некоторое время Вышнеградскому был дан отпуск, в предположении, что он может быть поправится; управление же министерством финансов было поручено на общем основании его товарищу Тернеру.
Этот Тернер сделал почти всю свою карьеру в министерств финансов; он был вице-директором таможенного департамента, затем членом совета министерства финансов, а потом — товарищем министра финансов при Вышнеградском.
Тернер был такой, человек, которого нельзя было не уважать; это был человек высоких принципов, человек образованный. Замечательно, что несмотря на то, что он носил фамилию «Тернер» (отец его был лютеранин, наверное не знаю, но чуть ли и он сам не родился лютеранином, а только потом сделался православным) — он был ярым православным; писал различные богословские трактаты. Хотя к этим богословским трактатам, как Тертий Иванович Филиппов (считавший себя богословом), так и Константин Петрович Победоносцев — относились крайне критически. Вообще он был крайне богомолен, даже был ханжой. Тернер очень много читал, но был человеком крайне ограниченным. И именно не по моральным своим свойствам, а по свойствам своей ограниченности он несколько менял свои убеждения, если его непосредственный начальник, которому он доверял, держался других взглядов, нежели те, которых ранее придерживался Тернер.
Мне собственно фамилия Тернер сделалась известной, благодаря одному четверостишию, когда я еще был в провинции. Я этого четверостишия не помню, но суть его заключалась в том, что Тернер находит, что у нас, у Россиян, нет достаточно ума, что вообще русские люди недостаточно умны, а для того, чтобы увеличить этот ум {260} необходимо побольше пить кофе, а для того, чтобы побольше пили кофе, нужно, чтобы на кофе не было таможенной пошлины.
Это стихотворение было сочинено именно по поводу таможенной пошлины.
В то время, в 70-х—80-х годах, все были ужасные фритредеры; все стояли за свободу торговли и считали, что этот закон о свободе торговли так же непреложен, как закон мироздания (это, так называемая, система фритредерства), систему же таможенного протекционизма считали гибелью для государства, и сторонники фритредерства утверждали, что только лица, непонимающие законов развития государственной жизни, могут проповедывать такие теории, как теория таможенного протекционизма.
При обсуждении в каком-то заседании комиссии вопроса о таможенной пошлине на кофе, когда решали вопрос о том: какая должна быть пошлина на кофе, Тернер сказал очень большую речь о том, что не только не следует увеличивать на кофе таможенную пошлину, но вообще следует пропускать кофе без всякой пошлины, и в доказательство этого положения, он сказал, что лица, которые не употребляют кофе — глупеют, что кофе есть главное и чуть ли не единственное средство для развитии и поддержания правильности нашей мозговой системы, а потому и ума.
Тернер любил очень много писать, но все, что он писал, было бесцветно. Тем не менее, как я уже говорил, это был редкий человек, это был человек замечательно порядочный, честный и благородный; все относились к Тернеру с большим уважением. Но в наследство он получил тупой немецкий ум.
Летом в Петербург после отпуска вернулся Вышнеградский (отпуск ему был дан на несколько месяцев), вернулся он далеко не оправившимся, хотя ему и было несколько лучше.
Для пользы его самого и его семейства — Вышнеградский должен был выйти в отставку и занять более спокойный пост (хотя сам он этого не сознавал). Через 2—3 года, когда уже он состоял членом Государственного Совета, с ним снова повторился удар, который был уже смертельным.
Как я уже сказал выше, Вышнеградский и сознавал, насколько он тяжело болен, и хотел оставаться министром; у него была такого рода идея, чтобы все, что касается торговли и промышленности и таможенного департамента, передать в министерство путей сообщения (т. е. в мое ведение); образовать из министерства путей сообщения — {261} министерство торговли и промышленности, а чистое министерство финансов оставить за Тернером (Который должен был находиться под общим руководством Вышнеградского.). Об этой идее я слыхал от Вышнеградского. Представлял ли он что-нибудь по этому предмету Государю или не представлял — наверное я не знаю, хотя на днях я читал выдержки из записок Тернера (который также уже умер); из этих выдержек я увидел, что Вышнеградский представил в этом смысле записку Государю, но Государь на это не согласился. Да и ясно, что Государь не мог на это согласиться, так как он понимал, что все указания и распоряжения могут исходить только от самодержавного Государя и никаких особых гувернеров над министрами он не допускал помимо самого себя. Поэтому на такую комбинацию, чтобы министр торговли был лицом самостоятельным, а министр финансов — полусамостоятельным, чтобы он находился отчасти под руководством особого лица, которым и должен был быть Вышнеградский — на такую комбинацию, конечно, Император Александр III согласиться не мог.
Факт тот, что, как-то при доклад, Государь Император спросил меня: соглашусь ли я принять пост министра финансов, оставив пост министра путей сообщения.
Я, конечно, ответил Государю, что я соглашусь сделать все, что он прикажет и что тут моего согласия или несогласия быть не может.
Государь Император поблагодарил меня за это.
Затем прошло несколько недель, Государь уехал, и мое назначение не состоялось. Только через несколько недель, 30-го августа 1892 г. я получил указ о назначении меня министром финансов.
Еще ранее, чем Государь уехал, он меня спросил: если я буду назначен министром финансов, то кого бы я мог указать на пост министра путей сообщения?
Я ответил Государю, что я в настоящее время никого не имею в виду, а потому не могу сразу указать.
Тогда меня Государь спрашивает:
— Что бы вы думали, если бы я министром путей сообщения назначил Кривошеина?
Кривошеин был директором одного из департаментов {262} министерства внутренних дел, членом совета по железнодорожным делам и членом совета по тарифным делам министерства финансов от министерства внутренних дел. Кривошеина очень рекомендовали Императору министр внутренних дел Иван Николаевич Дурново.
Я ответил Государю, что я знаю Кривошеина очень мало, насколько я могу о нем судить, он человек умный, толковый. Ничего больше о нем сказать не могу.
Когда я был назначен министром финансов, а министром путей сообщения вместо меня был назначен Кривошеин, то при нем Колышко начал играть большую роль, нежели при Гюббенете и при мне.
При нем он сделался членом совета временного управления казенных железных дорог .................................................................................
Я тогда понял, что Кривошеин был назначен министром путей сообщения, отчасти под влиянием Ивана Николаевича Дурново, а с другой стороны, благодаря поддержке редактора «Гражданина» князя Мещерского.
Иван Николаевич Дурново был с Кривошеиным в очень близких отношениях. Когда Дурново был Екатеринославским губернатором, — то Кривошеин был городским головою в Ростове. Кривошеин был женат на Струковой; Струковы — это большие помещики Екатеринославской губернии. Струков, брат жены Кривошеина, был предводителем дворянства Екатеринославской губернии. Теперь он состоит членом Государственного Совета от дворян. Другой брат — генерал-адъютант (о нем я уже говорил), он состоит теперь начальником главной квартиры Государя Императора. Одна из его сестер была замужем, как я уже сказал, за Кривошеиным; другая за графом Канкриным, который в настоящее время занимает пост губернатора в Кишиневе.
Таким образом, дружеские отношения между Дурново и Кривошеиным установились еще со времен провинциальной деятельности, причем злые языки говорили, что будто бы, когда-то Иван Николаевич Дурново очень ухаживал за женой Кривошеина, когда она еще была барышней.
Когда я сделался министром финансов, то некоторое время я продолжал жить в доме министерства путей сообщения.
Как я уже говорил, будучи министром путей сообщения, я женился и взял к себе малютку-дочь моей жены — Веру, которую я {263} полюбил так, как свою собственную дочь. Эту дочь я усыновил со всеми правами, принадлежащими единственной моей дочери. Дочь эту я воспитал, и всю жизнь, до замужества, она провела со мною. Таким образом она считает меня своим отцом, так как собственного отца она почти что не знала.
Когда я был назначен министром финансов, то в доме министерства путей сообщения я жил с женою и дочерью; тем не менее я был готов немедленно переехать в новое помещение — в квартиру министра финансов на Мойку, но я не мог этого сделать, пока министр финансов Вышнеградский не очистил свое помещение. С точки зрения помещения — наше новое помещение было несравненно хуже того, в котором мы жили, когда я был министром путей сообщения, ибо дом министра путей сообщения — это один из бывших маленьких дворцов, тогда как помещение министра финансов — это обыкновенная квартира, которая более похожа на казарменное помещение. Лично я никогда не обращал никакого внимания на квартиры, так что этот переезд с точки зрения перемены квартиры мог быть только неприятен моей жене.
Ранее я уже имел случай рассказать историю, которую я имел с председателем департамента экономии Государственного Совета Александром Аггеевичем Абазой по поводу Рафаловича в то время, когда я сделался министром финансов. Но я забыл тогда упомянуть, что в этой истории принимали участие многие из высших сановников, которые не могли допустить какой-нибудь некорректности со стороны Абазы, а потому думали, что я поступил или недобросовестно, или опрометчиво; были они такого мнения до тех пор, пока эта история не была разобрана комиссией, о которой я говорил, которая и признала все мои действия правильными. В то время я и министр внутренних дел Иван Николаевич Дурново, который был в хороших отношениях с Александром Аггеевичем Абазой, также как будто бы стоял на его стороне. Как-то раз Дурново даже приехал ко мне, чтобы предупредить меня, что племянник Александра Аггеевича Абазы — тоже Абаза — будто бы или хочет меня вызвать на дуэль за клевету на его дядю, или же просто убить. Но, конечно, ничего подобного не было.
Этот племянник Абазы — лейтенант — тот самый, который впоследствии, будучи адмиралом свиты Его Величества, сыграл такую плачевную роль в истории японской войны. Он был одним из ближайших сотрудников пресловутого статс-секретаря Безобразова {264} и принадлежал к компании, состоявшей из Безобразова, Вонлярлярского, Матюнина и пр., которая довела нас до японской войны.
Когда наместником Дальнего Востока был сделан адмирал Алексеев, то Абаза был назначен управляющим делами комитета Дальнего Востока; комитет этот должен был находиться под председательством Государя, но, кажется, он никогда не собирался.
Тем не менее комитет этот, или вернее Абаза, будучи руководим министром внутренних дел Вячеславом Константиновичем Плеве, взял в свои руки все дальневосточные дела, как экономические, так и дипломатические и в самое короткое время привел нас к несчастной японской войне.
Как только я сделался министром финансов, то сейчас же решил выяснить историю с запиской Циона, о которой я говорил ранее, при которой был приложен документ, неопровержимо доказывающий, что Ротшильд дал как бы взятку моему предместнику Ивану Алексеевичу Вышнеградскому в 500.000 франков.
Так как я узнал из кредитной канцелярии, что все это дело в Петербурга вел международный банк, т. е. директор международного банка — Ласкин и, главным образом, его сотрудник Ротштейн, который впоследствии сделался директором международного банка, то я призвал к себе Ротштейна и сказал ему, чтобы он передал мне подробно всю историю, как велись переговоры по поводу этого займа.
Ротштейн рассказал мне следующее: после того как была совершена первая займовая операция с Госкье, Вышнеградский увидел, что группа Госкье в сущности очень слабая и сделать с нею большую операцию нельзя. Поэтому он вошел в сношения с Ротшильдом.
Ротшильд начал вести переговоры, прислал сюда поверенного; другие парижские банкиры, которых Ротшильд взял в свою группу, точно также прислали своих представителей. Переговоры велись с Вышнеградским. Когда более или менее пришли к соглашению относительно условий займа, и шел уже вопрос о том, какие банкиры и банкирские дома примут участие в этом деле, то Вышнеградский сказал, что он желал бы, чтобы в этой операции также приняла участие и та группа Госкье, с которой он сделал первую операцию. Ставил он это условие потому, что делая первую операцию с Госкье, Вышнеградский как бы обещал ему, что и в дальнейших операциях он будет участвовать. Хотя это обещание было словесное, но {265} в банкирских делах между серьезными банкирами слово — это все равно, что документ.
Когда я был министром финансов, то мне приходилось совершать государственные и финансовые дела на сотни миллионов рублей прямо на слово и в течение всего моего пребывания министром (а я был министром около 11 лет) я совершал такие дела — на миллиарды и миллиарды — и в моей практике никогда не было случая, чтобы банкиры отступали от своего слова, точно так же, как и мне никогда не случалось отступить в чем бы то ни было от моего слова, как министра финансов.
Поэтому довольно естественно, что раз Вышнеградский, хотя и не обязался формально перед Госкье, что в дальнейших операциях его группа будет участвовать, но все таки словесно обещал, что она будет участвовать, то, очевидно, свое слово ему хотелось исполнить. Поэтому он и выразил это свое желание.
Дале Ротштейн рассказал мне, что он снесся с Парижем, и Ротшильд ему ответил, что он при всем своем желании быть приятным министру финансов сделать этого не может, так как группа Госкье совершенно от него далека; он с нею никогда никаких дел не имел, не имеет и не желал бы иметь, а потому он на это изъявить своего согласия не может. Этот ответ Ротшильда, данный им в самой категорической форме, Ротштейн передал Вышнеградскому. Вышнеградский очень об этом сожалел, но продолжал вести переговоры.
Когда переговоры пришли уже к концу, то Ротштейн говорил мне, что Вышнеградский позвал к себе Ласкина и Ротштейна и вдруг им говорит: — Ну вот мы с вами кончили дело и, так как теперь остается мне сказать последнее слово, то я хотел бы вам передать следующее: эта операция, конечно, будет очень выгодна для банкиров, и я считаю, что консорциум, который будет делать заем, должен был бы мне уплатить комиссию в 500.000 франков.
Ротштейн говорил, что это заявление произвело на него самое удручающее впечатление, потому что тогда он только что приехал из заграницы в Россию, где он столько раз слышал о взяточничестве, которое существует в России, хотел этому не верить и вдруг — его разочарование: министр финансов и тот просит за операцию взятку!
Тогда, продолжал Ротштейн, — мы скрепя сердце телеграфировали Ротшильду. Ротшильд согласился, да он и не мог не согласиться, и поставил 500.000 франков на счет русскому министру финансов.
{266} Вот, на другой день — рассказывал Ротштейн — мы пришли к Вышнеградскому и сказали ему, что Ротшильд согласен и перевел 500 тыс. франков. Тогда Вышнеградский начал тереть себе руки и, — вы знаете Вышнеградского, — говорит мне Ротштейн — с такой насмешливой улыбкой говорит нам: ну теперь, пожалуйста, возьмите эти 500 тыс. франков и распределите их между группой Госкье пропорционально участию членов этой группы в первом моем займе, так как Ротшильд отказал им в участии в этом займе, а, следовательно, лишил их комиссионной выгоды, которую они при займе получили бы. Но я, — сказал Вышнеградский, — в отношении их более или менее обязался, что они будут участвовать в займе, а поэтому, — говорит, — я теперь считал бы справедливым, чтобы Ротшильд и другие участники займа заплатили 500.000 франков этой группе. А так как прямо эти деньги групп Госкье не дали бы, то я и просил дать эти деньги мне.
Я тогда очень удивился этому приему и говорю Ротштейну:
— Скажите, пожалуйста, вы можете доказать, что действительно эти 500 тыс. франков получил не Вышнеградский, а их роздали группе Госкье?
На это Ротштейн ответил мне:
— Я не только могу доказать, но даже могу представить все расписки этой группы о том, что она получила эти 500 тыс. франков.
И, действительно, через несколько дней он представил мне все эти документы.
Все эти расписки, принесенные мне Ротштейном, я представил Государю, который, с одной стороны, был очень доволен, что выяснилось, что министр его человек корректный; но с другой стороны, сделал совершенно правильное замечание, что тот прием, который употребил Вышнеградский — прием все-таки крайне неудобный, с чем, конечно, я вполне согласился.
Но прием этот именно был свойствен характеру Вышнеградского и был привит к нему его прежней деятельностью, когда он имел различные дела с различными банкирами, в различных обществах, — дела которых не были всегда вполне корректными. Но все это происходило тогда, когда он еще не был министром финансов, а весь этот прием (употребленный Вышнеградским в отношении группы Госкье) и является отрыжкой тех приемов, которые вообще там были приняты и которые Вышнеградский практиковал сам в прежней своей деятельности.
{267} Я уже говорил о том, что Вышнеградский был большим любителем вычислений, — его хлебом не корми — только давай ему. различные арифметические исчисления. Поэтому он всегда сам делал все арифметические расчеты и вычисления по займам.
У Вышнеградского вообще была замечательная память на цыфры, и я помню, когда мы с ним как-то раз заговорили о цыфрах, он сказал мне, что ничего он так легко не запоминает, как цыфры. Взяли мы книжку логарифмов, — он мне и говорит:
— Вот откройте книжку и хотите.— я прочту громко страницу логарифмов, а потом, — говорит, — вы книжку закроете и я вам все цыфры скажу на память.
И, действительно, взяли мы книжку логарифмов, я открыл, 1-ую страницу: Вышнеградский ее прочел (там, по крайней мере, 100, если не больше, цыфр) и затем, закрыв страницу, сказал мне на память все цыфры (я следил за ним по книжке), не сделав ни одной ошибки. Поэтому, когда Вышнеградскому приходилось делать займы, то, конечно, он страшно мучил банкиров, потому что в их присутствии он сам делал все исчисления и эти исчисления проверял.
И вот, Ротштейн в тот раз, когда передал мне всю эту историю с 500 тыс. франков, смеясь, рассказал еще и другую историю, случившуюся с Вышнеградским:
— Вы знаете, — говорит Ротштейн, — что Иван Алексеевич был ужасный охотник делать исчисления? Ну, конечно, он делал исчисления превосходно, и поэтому относительно того, что касалось цыфр, то он считал, что уже с ним спорить невозможно. Вот, — говорит, — после того займа, относительно которого мы с вами говорили, он делал еще другой заем. И вот при исчислениях относительно этого займа мы сидели с ним целыми часами; целыми часами мы все делали исчисления, причем в сущности, мы сидели, а Вышнеградский на бумаге карандашом делал все эти исчисления при помощи этих логарифмических таблиц. И вот, — говорит, — нужно было вычислить один элемент этого займа. Вышнеградский делал эти исчисления, как математик — при помощи логарифмов, а я, — говорит, — тоже делал исчисления, но делал их просто как биржевик, так как я привык делать эти исчисления, когда я, — говорит, — был на Берлинской бирже. — Вышнеградский диктует мне цыфру, а я ему и говорю:
— Ваше высокопревосходительство, ваша цыфра неверна. Вот, — говорю, — какая должна быть цыфра.
{268} Тогда он, — продолжал Ротштейн, — рассердился, обругал меня и говорит:
— Что вы хотите учить меня делать исчисления? Когда, — говорит, — вы на свет еще не родились, я делал уже исчисления лучше вас! Что то такое проверил и сказал:
— Моя цыфра совершенно верна.
Я с ним не спорил и затем мы подписали заем.
Когда мы подписали заем, я Вышнеградскому и говорю:
— Ваше высокопревосходительство, мы вам приносим нашу благодарность за то, что вы сделали эту операцию и, кроме того, за то, что вы подарили нам 300 тыс. франков. Я — (говорит Ротштейн) предупреждал вас тогда, что вы сделали арифметическую ошибку, а вы меня оборвали, обругали и не дали мне говорить...
Я вынужден был замолчать, а поэтому мы и взяли вашу цыфру, а вот по вашей цыфре выходить так, что мы получили лишних 300 тыс. франков.
Вышнеградский ужасно на это обиделся!
Он и мне как-то вспоминал и говорил — вот какую штуку со мною сыграл Ротштейн!