В характеристиках царствования Ивана IV, со времени Карамзина, обычно применялся прием разделения всего периода его царствования (1547–1584 гг.) на две эпохи: первые 15–16 лет его правления (от 1547 до 1563 г. приблизительно) определялись как счастливое время широких административных реформ, удачных войн, веденных по унаследованным принципам и способам мудрого управления под руководством опытных советников; последующие 20–21 год (от 1563 до 1584 г.) рассматривались как время непосильной борьбы, неудач во внешней политике, уклонившейся от традиционных путей, как время хаоса в управлении, господства неограниченной власти, проявления произвола.
В этом разделении на две эпохи заключена была вместе с тем оценка личности и деятельности Ивана Грозного: оно служило главной основой для умаления его исторической роли, для занесения его в число величайших тиранов всемирной истории. К сожалению, при анализе этого вопроса большинство историков сосредоточивало свое внимание на переменах во внутренней жизни Московского государства и мало считалось с международной обстановкой, в которой находилась Московская держава в течение того и другого периода эпохи царствования Ивана IV.
Суровые критики как бы забывали, что вся вторая половина царствования Ивана IV проходила под знаком непрерывной войны, и притом войны наиболее тяжелой, какую когда-либо вело Великорусское государство.
Для того, чтобы установить правильное суждение о месте, которое занимает Иван Грозный в истории XVI века, необходимо прежде всего рассмотреть связь между фактами внешней и внутренней политики в период крупнейшего кризиса Московской державы. [56]
В 1563 г. Иван IV был на верху могущества. Он владел выходом к морю и восточной половиной Ливонии, обеспечив себе торговую и военную дорогу по Западной Двине. Высоко стоит в это время его военно-организационная слава и популярность. Но за успехом, одержанным под личным командованием царя, последовали в начале 1564 г. неудачи его воевод. Грозный выработал широкий план наступления в глубь Литвы. Завоеватель Дерпта, Шуйский, должен был двинуться из Полоцка, Серебряные-Оболенские — из Вязьмы и, соединившись вместе, итти на Минск и Новогрудок. Но Шуйский шел «оплошася небрежно», доспехи везли в санях. На него внезапно напал у Витебска Радзивил и разбил его при Уле; другой отрад потерпел поражение при Орше.
Далее произошло событие, не важное по своему стратегическому значению, но необыкновенно внушительное в политическом смысле: измена Курбского, которому царь еще в 1562 г., когда князь был главнокомандующим в Ливонии, безгранично доверял.
Только если мы дадим себе отчет в необычайно остром впечатлении, которое в Москве оставили эти военные и политические несчастья, будет понятен правительственный кризис 1564 г., казни, выезд Грозного в Александрову слободу, опала боярству, выделение опричнины, как особого корпуса избранных военных, которому встревоженный до последней степени царь готов был поручить самого себя и державу среди проникшей всюду измены.
Русские историки обладают документом совершенно исключительного интереса в виде переписки Грозного, с Курбским, дающей возможность судить не только о настроении, но и о мировоззрении главных действующих лиц одного из наиболее драматичных моментов эпохи: приходится сказать, что в современной западноевропейской литературе нет ничего подобного. Перед нами эпистолярное состязание во вкусе гуманистического века двух публицистов, из которых один опирается на чисто феодальное, до смешного устарелое «право отъезда», а в сущности изменяет своему народу и своей стране, другой выступает как новатор государственного строя, сознающий себя организатором сильной централизованной державы. В задорной словесной перестрелке оба противника стараются перещеголять друг друга ученостью и словесным мастерством.
В ответном письме Курбскому сказался весь Грозный, умный, талантливый, полный кипучей энергии и крайне вспыльчивый. Какие отчеканенные выражения о власти, какая ясность политической мысли, какая уверенность в своем монархическом призвании, и как все это беспорядочно загромождено ненужными историческими ссылками, кучей бесполезных имен народов и императоров! Сколько лишнего, сколько повторений, какой переизбыток бранных эпитетов, неправдоподобных обвинений! [57]
Перед нами встает во весь рост крупная фигура повелителя народов и великого патриота. Пример других государей, обладающих лишь ограниченной властью, — пример, на который ссылается Курбский, неубедителен для Грозного: «Тии (т. е. те) все царствии своими не владеют; како им повелят работные их, тако и владеют; а российское самодержавство изначала сами владеют всеми царствы, а не бояре и вельможи». Самодержец носит в себе закон власти, высшую мудрость, безграничное право суда над подданными. «Како же и самодержец наречется, аще не сам строит?». «И повсегда царем подобает обозрительным быти: овогда кротчайшим, овогдаже ярым; ко благим убо милость и кротость, к злым же ярость и мучение; аще ли же сего не имея, несть царь; царь бо несть боязнь делом благим, но злым; хощеши ли бо не боятися власти? — благо твори; аще ли злое твореши, бойся; не бо туне меч носит, в месть злодеем, в похвалу добродеем».
Впервые в этом письме к Курбскому вырывается затаенное и, может быть, никому до тех пор так ясно не высказанное негодование против высшего совета, с Сильвестром во главе, ограничившего царскую власть. «Понеже бо есть вина всем делом вашим злобесного умышления понеже с попом положисте совет, дабы аз словом был государь, а вы бы с попом владели». К этому больному вопросу Грозный постоянно возвращается; видно, что его самолюбие очень страдало под опекой сурового церковника. В годы вынужденного бездействия и подчиненности у него сложилась целая теория власти и осуждение господства священников, как строя неразумного, неизбежно несущего государству гибель, потому что «попы — невежи», несведущие в государственных делах. «И если супротивно разуму и совесть прокаженна, еже невежу взустити от бога данному царю воцаритися? Нигде же бо обрящеши, иже не разоритися Царству, еже от попов владому» (т. е. нет случая, чтобы государство, управляемое попами, не пришло в расстройство).
Теория обставлена множеством исторических примеров. Самый недавний — падение Византии, ослабевшей под влиянием церкви. В истории Израиля счастливы те времена, когда духовная и светская власть были разделены, бедствия немедленно наступили «егда Илия жрец взял на ся священство и Царство». Распадение Римской империи — результат того, что в одном лице соединились две власти. Вывод ясен: «Не подобает священником царская творити».
Мысли, высказанные в письме, глубоко обдуманы. Способный и восприимчивый ученик Макария, Иван IV незаметно покорился: воздействию духовенства. Но в той самой литературе, в которую его посвятили учителя, он нашел полемику против теократии и доказательства в пользу «самодержства», мощной и передовой светской власти; увлекшая его новая теория постепенно слилась с нарастающим чувством своего великого жизненного назначения, с раздражением против тех, кто связал его по рукам и ногам, кто [58] не давал его таланту найти себе приложение. Ум и воля Грозного долго встречали тяжелые препятствия; тем сильнее, тем увереннее выражает он потом свои новые убеждения.
И никогда он не находит равновесия, спокойной середины: чувства переливаются через край, страсть бьет ключом. Он не просто отставляет Сильвестра и Адашева, а желает им зла и гибели, он не ограничивается обвинением их в превышения власти, в раздаче царских сокровищ, а приписывает им «бесовские умыслы». В этом отношении Иван IV отдает дань своему времени.
Напомним характеристику Ивана IV, данную Ломоносовым в «Кратком Летописце» 1760 г.: «Сей бодрой, остроумной и храброй государь был чрезвычайно крутого нраву».
В русской историографии издавна повелось изображать учреждение опричнины, прежде всего, как жест ужаса и отчаяния, соответствующий нервической натуре Ивана IV, перед которым открылась вдруг бездна неверности и предательства среди лучших, казалось, слуг и советников.
С этой наивной романтической постановкой вопроса надо покончить раз навсегда. Пора понять, что учреждение опричнины было в первую очередь крупнейшей военно-административной реформой, вызванной нарастающими трудностями великой войны за доступ к Балтийскому морю, за открытие сношений с Западной Европой. Историк наших дней, мировоззрение которого сложилось в эпоху двух мировых войн 1914–1918 и 1939–1944 гг., покончит также с ошибочной манерой излагать события внешней истории, войн и международных отношений вне связи с внутренними социально-политическими движениями и переменами.
Мне кажется, что историк должен обратить внимание на то, что Ливонская война принесла ряд трудностей, которые не встречались в предшествующих войнах, и для преодоления которых надо было придумать и новые военно-технические приемы. При завоевании Поволжья московские конные армии вели бои с воинством, себе подобным, и руководились стратегией и тактикой весьма простыми. Совсем другое дело — война западная, где приходилось встречаться со сложным военным искусством командиров наемных европейски обученных отрядов. Особенно важным недостатком московских войск было отсутствие дисциплины и сплоченности. Армия не представляла однообразно устроенного тактического целого. Еще давали себя чувствовать остатки самостоятельности бывших удельных князей и крупных бояр-вотчинников, которые на местах сохраняли свои дворы, творили суд, собирали на себя подати, раздавали зависимым от них, как бы частным служилым людям вотчины и поместья. К царскому ополчению они примыкали с отрядами своих холопов, [59] воинов, ими помещенных на своей земле, или, как сказали бы в Англии эпохи войны Роз, своих «ливрейных людей».
Наглядно и резко сказываются эти остатки умирающей старины в измене родине и бегстве Курбского в Литву, причем он увел с собою ближних, особенна тесно с ним связанных боярских детей и слуг. Не так заметно, но не менее вредно отражались на военных порядках другие черты удельной системы. Плотный слой родовой аристократии, теснившейся к должностям, мешал государю выдвигать дельных и талантливых людей низшего звания. Быть может также, некоторые старые соратники Ивана IV, показавшие много рвения и храбрости в походах восточных, неохотно участвовали в новой войне, как будто не желая понимать ее смысл. Прежде чем изменить своему отечеству, Курбский обнаружил небрежность и неисполнительность. Вероятно, не раз оказывалось, что диктуемые из центра планы военных действий не выполнялись на месте, притом без достаточных оснований.
Проводя в 1550–1556 гг. реформы усовершенствования военно-поместной системы, правительство и в этой области, как и в других, допускало подачу челобитных, заключавших в себе проекты и советы. К числу последних принадлежат поразительные по таланту и горячности произведения публициста, подписанные Ивашкой Пересветовым, в которых он предлагал преобразование войска в связи с усилением самодержавия. Пересветов называет себя служилым человеком литовско-русского происхождения, побывавшим на иностранной службе, венгерской, польской, волошской, и выбравшим, по своей охоте, службу в Москве. С подчеркиванием и гордостью ссылается он на свою бедность, на то, что выбился из неизвестности: он приравнивает себя к тем «воинникам в убогом образе», которые приходили к Августу Кесарю и великому Александру и давали этим государям мудрые советы.
Очень своеобразно соединяет Пересветов возвеличение монархической власти и защиту интересов мелких служилых людей, к которым себя причисляет: он ненавидит высший аристократический слой, хочет полного уравнения всех служилых людей, возможности свободного развития талантов и среди простых шляхтичей. Такой простор рядовому дворянству может открыть только монархическая власть: в свою очередь монархия заинтересована в широком привлечении всех слоев дворянства для усовершенствования военного строя, для создания гибкого, полного энергии, непобедимого воинства. У Пересветова эти мысли слагаются в общий политический завет: «Царь должен больше всего любить свое войско». По его мнению, в Москве вельможи хотят отстранить царя от забот об армии, разлучить его с нею, сделать его правителем одних гражданских дел. Царю не следует поддаваться на такие изменнические замыслы: все его спасение в преданном войске.
Государство, по мнению Пересветова, необходимо преобразовать [60] в духе строжайшего военного порядка. Правление должно быть грозным, юстиция — суровой и краткой, на манер военных судов. Реформа представляется Пересветову прежде всего в виде уничтожения частной военной службы у вельмож: государь привлечет лучших из подчиненных вельможам военных в свой отборный корпус; затем он должен править неограниченно и беспощадно наказывать всякое сопротивление.
Мухамеду II (1451–1481), покорителю Константинополя, нечестивому иноверцу, противополагается побежденный им православно-христианский царь Константин, допустивший своеволие вельмож и пренебрегший своим войском. Изображение разумной, грозной, справедливой военной монархии, заведенной мусульманином, Пересветов заканчивает восторженной похвалой, в которой есть оттенок религиозной терпимости гуманистического века: «Турецкий царь Махмет-салтан великую правду в свое царство ввел, иноплеменник, да сердечную радость богу воздал: да к той бы правде да вера христианская, ино бы с ним ангели беседовали».
Сам родом шляхтич, публицист как будто находится под сильнейшим отрицательным впечатлением опыта, сделанного польско-литовским дворянством. Он совсем не очарован вольностями тамошней шляхты, напротив, считает подчинение этого класса суровой военно-административной дисциплине условием национальной силы..
Сличая советы Пересветова с учреждением, которое получило прозвание «опричнины», мы можем признать, что публицист дал ряд удачных формул, которыми воспользовался реформатор.
Заметим, что между проектами и выполнением их лежит немалый промежуток времени. Пересветов пишет свою челобитную еще до взятия Казани; он имеет в виду только борьбу на восточном фронте и совсем не знает Балтийской войны. Тем более любопытно данное им освещение политической обстановки момента. Ведь когда он ссылается на вельмож, стремящихся отклонить государя от сближения с войском, вообще отстранить его от деятельной роли, он разумеет не что иное, как окружившую Ивана IV с 1547 г. тесную думу, которая в эпоху Стоглава и Казанского похода обладала неограниченным авторитетом.
Эта дума, с Сильвестром и Адашевым во главе, пользуется у историков, главным образом благодаря свидетельству Курбского, хорошей славой; упадку ее влияния обычно приписывают начало жестокости и капризов Ивана IV. Без всякого сомнения, при этом слишком много внимания уделяли вопросу личных столкновений и обид и слишком мало политической стороне дела. А между тем стоило бы заметить, что Курбский очень характерно называет тесную думу, в которой он и сам участвовал, «избранной радой». [61]
Ни у кого другого этого названия не встречаем, а русский боярин-реакционер, разумеется, применяет его недаром: у него перед глазами высший совет, ограничивающий власть польского короля, — «паны-рада». Представитель старинного княжеского рода, ровня литовских и польских панов естественно увлекается примером олигархии у западного соседа. Называя именем этой верхней палаты аристократической Речи Посполитой тесную думу при московском царе, Курбский только подтверждает правильность жалоб Ивана IV на то, что советники отстраняли его от дел, снижали его (власть, приводили в «противословие» бояр, раздавали самовольно чины и земли и т. п. Пересветов, злейший враг аристократии, дает неожиданное освещение деятельности «избранной рады»: очень рано, в эпоху полного доверия Ивана IV к своим советникам, он предлагал царю резко сломить их господство, опираясь на массу рядового мелкого дворянства.
Пересветов удивительно предвосхитил идею «грозного» правления, понятие о «самодержстве», и его, может быть, следует признать одним из главных вдохновителей политики последующей за 1564 г. поры. Одним из самых заметных дел первых лет опричнины ведь был разгром княжеских гнезд, роспуск дворовых слуг и особых отрядов, состоявших на службе бывших удельных владетелей и крупных вотчинников: царь посадил опричников, т. е. людей новой службы с неизвестными дотоле именами, на места старых родовых вотчин князей Ярославских, Белозерских, Ростовских, Суздальских, Стародубских, Черниговских и др., оторвав родовитых «княжат» и бояр от почвы их старинного владения и насильственно переселив их на совершенно новые места, где у них не было ни корней, ни связей. Можно допустить, что Иван IV внес слишком много страстности в борьбу со своими прежними доверенными советниками; он взял, может быть, под подозрение и других представителей родовой аристократии, хотя и нейтральных, чуждых честолюбивым замыслам настоящих политиканов. Но если тут были проявлены крайности, то это не дает основания думать, что с помощью опричнины, которая составляла важную военно-административную реформу, Грозный вел войну с призраками.
В переписке с Курбским Грозный очень картинно изобразил, как Сильвестр, главное лицо правительственного кружка, подбирал себе угодников, т. е. составлял около себя партию, собираясь свести царя на роль простого украшения. В переговорах с Литвой он бросает любопытное обвинение против самого Курбского: будто бы тот имел притязание называться «отчичем Ярославским» и хотел «на Ярославле государить». Конечно, это выражение слишком драматично и преувеличивает действительность. Но нам следует помнить, что до 1564 г. еще живы были многие княжеские гнезда и что у крупных «вельмож» существовало понятие о праве отъезда. После примера, поданного Курбским, пришлось у видных бояр отбирать [62] клятвенные обещания о невыезде за границу. Следовательно, они не подчинялись новому понятию о государстве; они продолжали считать себя государями, в них еще сидели предрассудки удельных владетелей. Самолюбие Курбского было вполне удовлетворено, когда, участвуя в высшем правительственном совете, он встречал подчинение московского царя воле своей и своих товарищей. Но когда это положение пошатнулось, он нашел возможным только один выход — изменить своей родине, отделиться от государства. Его взгляды совершенно совпадают с мировоззрением крупных польских панов, немецких фюрстов и французских сеньеров XVI века, которые или заставляли монархию подчиниться своему правительственному давлению, или, потерпевши на такой попытке неудачу, изменяли своей стране и объявляли себя вольными и самостоятельными вождями, как бы государями. Коннетабль Бурбон, принц крови и родственник французского короля, перешедший в 1521 г. вследствие личной обиды к германскому императору Карлу V и принявший команду над войсками, сражавшимися против его отечества, курфюрст Мориц саксонский, в 1548 г. верный слуга Карлу V, изменивший в 1552 г. в пользу Франции, — вот наглядные западные параллели к Курбскому: Москва и не отстала и вперед не пошла в этом смысле, сравнительно с западноевропейскими государствами.
Оппозиционеру-изменнику Иван Грозный искусно противопоставляет другие слои народа, и здесь он сходится с теориями Пересветова и Ермолая-Еразма, из которых каждый на свой манер советует держать вельмож в строгости и доверять больше работе крестьян и службе воинов простого звания. В своих грамотах, присланных из Александровой слободы в Москву в январе 1565 г., Грозный разделил подданных на «козлищ и овец» и распределил между двумя сторонами гнев и милость: боярам, воеводам, приказным он объявил опалу за расхищение, за неправильно нажитое богатство, притеснение христиан и нерадивую службу; духовенству — за то, что оно покрывало их, гостям же, купцам и всему православному христианству города Москвы он писал, чтобы они себе никакого сомнения не держали, гнева на них и опалы никакой нет.
Необходимо обратить внимание на одну характерную частность, в которой Пересветов соприкасается с настроениями Ивана IV. Перечисляя различные проступки вельмож перед монархом, публицист называет их «чародеями и ересниками, которые у царя счастье отнимают и мудрость царскую». Упрек здесь брошен страшный для того времени: никогда, может быть, не была так распространена вера в колдовство, в приворотные и изводящие зелья, никогда так не свирепствовали колдовские процессы и на Западе, и в Москве. Трудно сказать, в какой мере Иван Грозный был склонен поддаваться страху колдовских чар и злодейского волшебства. Вызвать у него подозрение в чародейских кознях со [63] стороны близко стоявших к нему людей значило, может быть, дать против них чрезвычайно опасное оружие. Курбский рассказывает, что в 1560 г. Сильвестра и Адашева осудили, не выслушав их оправданий, потому, что признали в них злодеев и чаровников. Он же передает, что в Москве казнили женщину высокой добродетели и аскетического образа жизни, потому что ее необыкновенные душевные свойства заставили в ней заподозрить колдунью, способную извести царя своими чарами.
У большинства историков в характеристиках Грозного все его казни смешиваются воедино и приводятся безразлично в доказательство его свирепости. А между тем следовало бы различить политические и колдовские процессы. В первом случае мы имеем дело с проявлениями распаленного гнева к изменникам родины, но в то же время с мотивами рационального характера. Во втором — с чем-то стихийным, когда Иван IV разделял суеверие со своими современниками. Нам интересно было бы знать, что бы стал делать сам Курбский на месте Грозного — ведь он целиком разделяет веру в колдовские воздействия: порчу нрава царя, его поворот к жестокостям он приписывает силе чар, которыми располагали его «злые» советники, сменившие «добрых».
И опять мы имеем случай напомнить, что в смысле распространенности суеверий Москва XVI века недалеко отстояла от Запада: как раз эпоха гуманизма и реформации была временем наибольшего неистовства в преследовании колдовства, причем с особенной ревностью этому отдавались пуританские сектанты, гордившиеся своим очищенным от идолослужения христианством.
Если смотреть на опричнину 1564 г., как на меру военно-организационного характера, она составляет продолжение реформы 1550 г. Тогда были испомещены кругом Москвы 1000 человек новой службы; также и теперь Грозный выбирает себе «князей и дворян и детей боярских дворовых и городовых тысячу голов», но испомещает их в московском и в замосковных уездах — Галицком, Костромском, Суздальском — и в городах заокских. Преобразователь пошел, однако, гораздо дальше в развитии военной техники. Очень интересно сравнить советы Пересветова с практическим осуществлением военной реформы.
Автор челобитной настаивает на образовании отборного корпуса из двадцати тысяч «юнаков храбрых с огненной стрельбой гораздо учиненного»; он имеет в виду трудную героическую борьбу с крымцами на юге. Пересветов мечтает при этом о каком-то неутомимом воинственном государе, живущем душа в душу со своей армией, и недаром вдохновляется фигурой Мухамеда II. Современная ему Турция выставила в лице Сулеймана II (1520–1566 гг.) [64] еще раз такого же беспокойного завоевателя. К этой роли, однако, не вполне подходил Иван IV.
Правда, Курбский говорит о нем в «Сказаниях» по поводу Казанского похода 1552 г.: «Сам царь, возревновав ревностью, начал против врагов ополчаться, своею главою, и собирати себе воинство множайшее и храбрейшее, и не похотяще покою наслаждатися в прекрасных палатах, затворясь, пребывати (яко есть нынешним западным Царем обычай: все целые нощи истребляти, над карты седяще и над прочими бесовскими бреднями)». Но тот же Курбский рассказывает, что после взятия Казани царь не послушался «мудрых и разумных» советников и не остался на зиму в покоренном городе, чтобы закрепить завоевания, а уехал в Москву. Он, вероятно, неохотно становился во главе армии, как это особенно видно было в 1571 г., когда, уклонившись от командования, он дал возможность крымскому хану подступить к Москве и сжечь ее. Однако во всех случаях, когда ему приходилось руководить военными действиями, т. е., помимо Казанской кампании, при взятии Полоцка и два раза в Ливонии, в 1572 и 1577 гг., войско бьется хорошо и поправляет предшествующие неудачи.
Не имея дара предводителя, Иван IV обладал техническими талантами в инженерном и строительном деле, имел широкий и практичный взгляд в вопросах военной организации. Разделение в 1564 г. земли и людей на опричнину и земщину было произведено по глубоко обдуманному плану. В земской половине остались старые сословные порядки и прежние счеты службы: в опричнину царь отбирал пригодные ему элементы, не считаясь с родовитостью, с местничеством, с классовыми предрассудками и притязаниями, свободно передвигая людей в чинах и соображаясь только с их военными способностями, их талантом и заслугой. Шаг за шагом он выделял в свое личное, чисто военное управление центральную группу земель, занял опричниной важнейшие государственные дороги, которые вели от центра к границам. «Земские» были отодвинуты на окраинные области, где они продолжали служить как бы под надзором центрального военного управления.
Без сомнения, в перестановках 1564 г. сказались результаты раздражения, вызванного военными неудачами и первыми изменами. Это была какая-то временная постройка, возведенная с большой поспешностью; потом в этих рамках, данных в начале, постоянно менялось содержание. Сам Грозный выразил смысл своей реформы в следующих словах иронической челобитной, которую он подал подставному царю Симеону Бекбулатовичу: «Людишек перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишек». Действительно, он совершал как бы непрерывный пересмотр всего служилого класса и его владений, передвигал и перетасовывал отдельных его представителей, создавал новое их распределение и опять менял его без конца. [65]
Иван IV лишь довел до полного развития те начала военной монархии, которые наметились во времена его деда. Главное учреждение военной державы — поместная система — развивалось и крепло в борьбе с татарскими ордами на востоке и на юге. С середины XVI века сильнейшим побудителем к ее расширению становится западная война. Грозный, вооруженный опытом своих предшественников, пытается придать ей наибольшую гибкость и производительность, на какую она только была способна. Опричнина отражает взгляд на служилое сословие, в силу которого оно должно явиться вполне послушным орудием центра; порядки, заведенные с 1564 г., составляют верх напряжения военно-монархического устройства.
То обстоятельство, что реформа совершалась во время трудной войны, что она осложнялась столкновением с княжатами и старым боярством, среди которого, вероятно, было не мало сочувствовавших Курбскому, придало ей характер особенной резкости. Введение опричнины сопровождалось массовыми опалами, казнями, конфискациями. В этой внутренней размельченной войне новым доверенным помощникам и слугам, опричникам, было предоставлено, быть может, слишком много произвола. Но не в террористических мерах Грозного заключалась сущность перемен. Работая над введением нового военного строя, реформатор не имел покоя и простора. Преобразование было задумано как орудие для устранения опасных для родины людей и для использования бездеятельных элементов в интересах государства, а сопротивление превращало реформу в боевое средство для их уничтожения; вследствие этого преобразование и становилось внутренней войной.
В политике Ивана Грозного, как внешней, так и внутренней, ясно выражен классовый характер возрастающего самодержавия, причем следует отметить определенный социальный сдвиг, который особенно ярко обозначен учреждением опричнины 1564 г.: Грозный действует в интересах главным образом среднего поместного землевладения, из представителей которого он образует, по классически точному выражению И. В. Сталина, дворянскую военную бюрократию.
В опричнине большинство историков XIX века хотели видеть, исключительно или главным образом, орудие возникающего деспотизма. Конечно, верно, что в 1558–1564 гг. Иван IV сделал ряд очень резких усилий, чтобы сбросить слагавшуюся вокруг него олигархию, но монархию он укрепил не только террором, а также теми средствами, которые рекомендовали Пересветов и Ермолай-Еразм, т. е. сближением с армией и привлечением в нее людей из различных слоев общества. Впечатление такого призыва к патриотизму широких общественных кругов производит земский собор 1566 г., созванный почти следом за установлением опричнины, и как [66] бы предназначенный показать, какую важность придает правительство настроениям армии.
Русские историки сходятся теперь в том, что собрание 1566 г. было первым настоящим земским собором (позднейшее изображение собрания 1550 г. сего речами государя к народу в виде земского собора относят единогласно в область мифотворчества). Установлены в науке и предшественники «совета всей земли»: это — соединение разных разрядов воинства, образчик которого дал Иван III в 1471 г., и, с другой стороны, освященный собор, совет высшей иерархии. В эпоху опеки правительство связало оба вида собраний для обсуждения церковной реформы, и Стоглав 1551 г. был соединением «властей» (духовенства), «синклита» (боярской думы) и представителей воинства.
В 1566 г. Иван IV возобновляет форму совещания 1551 г. для светской цели. Он собирает духовенство, боярскую думу в ее полном составе с секретарями, приказными дьяками, и представителей главных разрядов служилых людей; но при этом он вносит важное нововведение, приглашая впервые гостей и торговых людей. Что касается поводов к созыву, то здесь Грозный возвратился к традициям своего деда. Как Иван III спрашивал свое воинство, итти ли походом на Новгород, так Иван IV поставил собранию военно-служилых и торговых людей вопрос о том, согласны ли они продолжать войну за обладание всей Ливонией, между тем как Польша предлагала раздел страны на фактических условиях владения с удержанием в своих руках Риги.
Помимо участия торговых людей, впервые появляющихся в большом государственном совещании, — что указывает на возросшее их значение в государстве, — есть еще другие оригинальные черты собора 1566 г. Среди низших разрядов служилых людей, в качестве особой группы, упоминаются торопецкие и луцкие помещики; повидимому, это были оказавшиеся в Москве ко времени переговоров с Польшею мелкие дворяне, сидевшие на окраине, наиболее угрожаемой, взятые из непосредственно действовавших на войне корпусов. Хотя их немного, но они занимают видное место в собрании; их мнение отбирается отдельно. Правительство Грозного допускало свободный обмен взглядов: мы узнаем, что среди отзывов на соборе было оглашено особое мнение дьяка Висковатого, руководителя иностранной политики, который предлагал допустить раздел Ливонии, но при этом потребовать от короля вывода гарнизонов из занятых им городов.
В собрании 1566 г. своеобразно соединяются старина и новизна, предание и политическое изобретение. В. О. Ключевский обратил внимание на преобладание в земском соборе 1566 г. представителей знаменитой «тысячи», набранной в 1550 г. и испомещенной в окрестностях Москвы, чтобы быть готовой на посылки и поручения правительства. С другой стороны, Н. Мятлев показал, что выбранные [67] дворяне 1550 г. занимали в последующие десятилетия большую часть важных должностей по военному командованию, внутренней администрации и дипломатии. Мы видим, что Грозный, несмотря на резкость кризиса 1564–1565 гг., на опалы и казни, все-таки держится старого испытанного состава людей, привлеченных к управлению, и даже окружает себя его представителями в большом совещании по крупнейшему вопросу политики.
Собор 1566 г. составляет чрезвычайно искусный ход в политике Ивана IV. Удовлетворив самолюбие воинства, еще лишний раз закрепив за собой опору рядового дворянства против аристократического боярства, Грозный выиграл вместе с тем блестящее положение в международной политике. Отправляя в Литву полномочного посла Умного-Колычева с решительным отказом мириться без Ливонии, он выступил окруженный славой популярного государя, который только что удостоверился в единодушии своей армии, духовенства и купечества. Мог ли развернуть что-нибудь даже отдаленно похожее его противник Сигизмунд II, с тяжелым на подъем, неподатливым, многоречивым сеймом, собиравшим шляхетство, которое, в отличие от московского дворянства, перестало быть воинством? Вот когда военная монархия московского государя должна была чувствовать свое превосходство над шляхетской республикой!
Если можно говорить об изобретениях в политике, Иван Грозный имеет право считаться изобретателем земского собора так же, как Симол де-Монфор был изобретателем парламента, а Филипп IV Красивый — генеральных штатов.
Одним из первых успехов Ивана IV в Ливонской войне было, как мы уже видели, занятие Нарвы, благодаря чему открылись прямые сношения по морю с Западом. Из договора, заключенного с Данией в 1562 г., видно, какие расчеты и надежды связывало московское правительства с этим открытием морского пути. Царь выговаривает свободный проезд в Копонгов (Копенгаген) и во все города Датского королевства для «гостей наших Царевых и Великого князя и купцов Великого Новгорода и псковичей и всех городов Московской земли, также и немцев моей вотчины Ливонской земли городов». (Курсив мой. — Р. В.) Торговля должна быть свободная и прямая с купцами и потребителями Дании, без участия каких-либо факторов и посредников (меклиров и веркоперов). Затем предусматриваются более отдаленные поездки русских, в которых Дания будет играть только роль страны транзита, и обратные поездки через Данию иностранных торговцев в русскую землю; «а которые наши царевы и великого князя купцы и гости, русь, и немцы, поедут из Копонгова в заморские государства с товаром и которые заморских государств пойдут мимо королевства Датского [68] морскими воротами, проливом Зунтом», — тем должно предоставить свободный проезд.
У нас нет определенных сведений о действительных поездках русских купцов в Копенгаген и дальше, но что касается приезда иностранных купцов в Нарву, об этом громко повествуют германские реляции.
По сведениям из Любека от 1567 г., в Нарву приезжают германские купцы из Гамбурга, Висмара, Данцига, Бреславля, Аугсбурга, Нюрнберга и Лейпцига. Стечение иностранных купцов в Нарве по временам было громадное, иногда туда свозилось столько товаров, что продавать их приходилось по очень низкой цене. Старинная ливонская хроника Ниенштедта передает о великой радости царя, так как «этим путем он надеялся всего легче утвердиться в Ливонии». (Курсив мой. — Р. В.) Иностранные факторы в Нарве были в большом почете, их приглашали ко двору царского наместника, угощали их, как своих детей-любимцев.
В 1567–1568 гг. в Германии много говорилось об успехах Москвы. Иные готовы были верить, что создается величайшая империя в мире; если московский царь завладеет Ревелем, он водворится скоро посредине Балтийского моря, на островах Готланде и Борнхольме, и будет для Германии гораздо опаснее, чем турецкий султан. Многим представителям купечества казалось, напротив, выгодным завести прямые сношения с Москвой и приобрести в ней союзника против Турции. «Тогда вся русская торговля, как неиссякаемый источник, будет находиться в руках немцев». (Курсив мой. Р. В.)
Баварец Фейт Зенг, один из торговцев, проживших в Москве довольно долгий срок, старался увлечь своих соотечественников сообщениями о «могучем царе» и склонить их к заключению союза с Москвой. Он указывал на громадную армию и великолепную артиллерию царя, на обилие его денежных средств, настаивал на устройстве почтовых сношений между Москвой и Германией, на облегчении московитам возможности ездить за границу. Русские, по его словам, вообще чрезвычайно способны и восприимчивы; со времени занятия Нарвы они приобрели большую опытность в торговом деле; необходимо открыть им средства обучения науке и технике.
Как бы в ответ на эти руссофильские предложения, рейхстагу было в 1570 г. представлено рассуждение «О страшном вреде и великой опасности для всего христианства, а в особенности Германской империи и всех прилежащих королевств и земель, как скоро московит утвердится в Ливонии и на Балтийском море», «Отовсюду, — говорит анонимный автор, — с запада, из Франции, Англии, Шотландии и Нидерландов, несмотря на запрещения, везут в Нарву оружие и съестные припасы. Между прочим, для русских очень важен подвоз соли; не получай они ее в таком количестве, они не [69] могли бы продолжать войну и скоро запросили бы мира. Привозят в Москву много шелка, бархата, полотна. Русские, до этого не умевшие выделывать ткани, теперь сами научатся всему и, конечно, разбогатеют.
Много доставляют царю золотой и серебряной утвари; драгоценные металлы в Германии истощаются и сильно поднимаются в цене. Наконец, московский государь соберет скоро столько военных снарядов, что сделается сильнее всех других. Всего же опаснее то обстоятельство, что многие правительства доставляют московитам опытных кораблестроителей, знающих морское дело, искусных в сооружении гаваней, портов, бастионов и крепостей, затем оружейных мастеров, которым хорошо знакомо Балтийское море, его течения, гавани и др. Все эти сношения Европы с царем придали ему мужества; теперь он стремится стать господином Балтики; достигнуть этого ему будет не трудно, во-первых, ввиду изобилия корабельного леса в России, железа для якорей и различных других материалов для снастей и парусов, сала, дегтя и пр. Его страна изобилует населением, и он легко наберет людей для экипажа. Русские крепки, сильны, отважны и, наверное, будут отличными мореходами. Много у царя также купеческих товаров, следовательно он может путем обмена получить все нужное из других стран». (Курсивы мои. — Р. В.)
Замечательно, как сходятся в своих суждениях о русских друг и враг Москвы. Оба предвидят быстрый рост будущего русского флота. Оба признают переимчивость русских, их промышленные и технические способности. Московская политика представляется им обоим решительной, настойчивой, последовательной. Страна необычайно богата, и правительство умеет направлять торговлю, приобретать нужные товары, всемерно расширяет свою державу.
Как признание великой мощи Московского государства, интересен проект новой политической комбинации в Европе, составленный в том же 1570 г. Либенауером, баварским купцом, корреспондентом и другом Фейта Зенга. Проект рассчитан на представление германскому императору, и мы находим в нем сравнительную оценку сил европейских государств.
Либенауер исходит из наличия громадной опасности, которая грозит Германской империи: с юга от наступающего вверх по Дунаю Турка., и с севера, где Московит завоевал всю Ливонию, кроме Ревеля и Риги, которых ждет такая же судьба в близком будущем. С предстоящей сдачей шведами Ревеля русские будут обладать лучшей гаванью на Балтийском море. Империя теряет одну за другой большие территории, и враги подвигаются к самому сердцу ее. У кого искать поддержки? Католические государи (о протестантских не упоминается) не могут оказать помощи, или по равнодушию, как Франция, или потому, что заняты своими заботами, как Испания. А главное: ни у кого нет средств для того, чтобы набрать [70] и содержать в течение нескольких лет большую армию, а война в наше время требует колоссального финансового напряжения. Из тяжелого положения, в котором находится империя, есть только один выход помириться с тем из врагов, кто составляет меньшее из двух зол, т. е. с Москвой, уступить ей Ливонию и заключить с ней тесный союз, чтобы затем вместе с ней направить оружие на другого, более страшного врага — Турцию.
Доводы в пользу этой комбинации двоякого рода — отрицательные и положительные. Если не помириться с великим князем московским немедленно, он, оскорбленный отказом принять его постоянные предложения мира, пойдет еще дальше на завоевание побережья Балтийского моря: у Швеции и Дании он отнимет острова Готланд и Борнхольм, у самой империи Пруссию, Померанию и Мекленбург, может проникнуть и в Силезию; ведь с этой стороны империя не защищена крепостями, — мимо замка Мемеля он пройдет без осады. В качестве положительного аргумента выдвигается мотив религиозный: Московская держава — все же христианская сила, на которую можно опереться против нехристей. «От союза с великим князем всему христианскому миру получилась бы неизреченная польза и благополучие; была бы также славная встреча и сопротивление тираническому, опаснейшему врагу — Турку, который у вашего возлюбленного отечества славного немецкого народа так тяжело сидит на шее». Далее в пользу союза с Москвой говорят давнишние связи и дружественные отношения (тут вспомнился даже брак германского короля с дочерью великого князя киевского Ярослава в XI веке). А главное: московский великий князь — самый могущественный государь мира после турецкого султана.
«Четыре года тому назад, великий князь, двинувшись походом против одного только города Полоцка, находившегося в Литве, вывел в поле, как может быть доказано, более ста тысяч лошадей, не считая пеших людей, которых там было свыше двадцати тысяч стрелков, и еще бесчисленное множество других. Что же бы он тогда сделал против Турка, если бы пожелал правильно использовать свою собственную силу и серьезно употребил ее?»
В известном противоречии со всеми отзывами и суждениями немцев о быстром и угрожающем росте русской торговли и мореплавания, о стремительном натиске и способностях русских находятся факты поведения англичан в Московском государстве и отношения к ним московского правительства.
Хотя появление в Москве Ченслора, единственно спасшегося в 1553 г. из экспедиции Уиллогби, составляло как будто счастливую случайность, заменившую английским мореходам поиски северного [71] пути в Индию, но в сущности англичане поставили себе скоро большие самостоятельные задачи в самой Московии. За обещание возить через устье Северной Двины мануфактуру и военное снаряжение они добились исключительного права пользоваться северным путем, права беспошлинной торговли по всему Московскому государству, свободного выезда и въезда; далее — свободного проезда по волжскому пути в Персию» и Среднюю Азию, причем их не оставляла мысль пробиться в Индию.
Привилегии англичан вовсе не кончились и даже не сократились с тех пор, как Иван IV приобрел опорный пункт в Балтике. Напротив, захват Нарвы в 1558 г. повел к новому расширению английских планов. Помимо далекого пути через Белое море, большую часть года закрытого, у них открылась несравненно более близкая дорога. Проникнув вместе с другими иностранцами в Нарву, англичане проявили исключительную энергию. Их конкуренты, купеческие круги Любека, сообщают, что в Московском государстве всего успешнее идут торговые дела англичан: у них во всех больших городах свои складочные магазины, через Россию они добираются до Персии и Армении, о чем никто раньше не слышал и не помышлял, из Белого моря надеются найти путь в Индию.
Англичане, повидимому, строили еще более широкие замыслы — забрать всю торговлю в Московском государстве. Правда, Иван IV отказал им в такой монополии, но все-таки предоставил им право исключительной торговли с Казанью и Астраханью. Грамотой 1569 г. царь разрешил английской компании искать на р. Вычегде железную руду и для обработки построить завод, с каковой целью в ее распоряжение отвели большой участок леса. На русских монетных дворах англичанам было позволено чеканить свою английскую монету, разрешено пользоваться ямскими лошадьми и нанимать русских рабочих.
Как понять все эти уступки московского правительства? Многое объясняется военными и политическими соображениями. Для борьбы с технически хорошо вооруженными западными соседями Иван IV нуждался в доставке снаряжения, пороха, свинца, орудий, наконец, в присылке инструкторов: военный материал и военных людей всего скорее можно было получить из Англии, которая наносила как раз в это время последние удары своей старой сопернице, немецкой Ганзе. Не удивительно, если мы слышим, что в 1560 г. в русском войске, напавшем на крепкий Феллин, есть шотландские стрелки.
У Грозного вообще сложилось какое-то особенное тяготение к Англии, увлечение ею. В тяжелые годы царствования оно превратилось в упорную мысль породниться с английской королевой и даже найти себе убежище в Англии, на случай крушения династии. Поэтому никому, может быть, так много не спускал Грозный, как английским послам, если они нарушали строгий московский этикет; недаром он прослыл в своей ближайшей среде «английским царем». [72]
Но как бы ни были важны политические соображения и симпатия, все-таки удивительно, что, им в угоду, московское правительство, повидимому, готово было жертвовать интересами местного торгового класса, тогда как именно из-за выгод последнего оно настойчиво добивалось доступа к Балтийскому морю. Ответа на наше недоумение приходится искать в своеобразном устройстве и положении промышленников и торговцев Московского государства. В отличие от западноевропейского купечества, московское не имело самостоятельности, не составляло корпораций, гильдий, компаний. Оно состояло на службе государства; очень характерно выражалось это чиновное положение торговых людей в поручении таможенных сборов богатейшим купцам под ответственностью их капиталов, затем в обычае привлекать выдающихся «гостей» из провинции в Москву, обычае, подобном возведению уездных дворян в столичные придворные чины, наконец, в назначении правительством начальников «гостиных сотен», т. е. в разделении купечества на отряды, на административные группы.
Поэтому мы находим крупных торговцев в качестве специалистов-советников в правительственных комиссиях. Во время второго приезда в Москву Ченслора был учрежден особый совет для рассмотрения прав и вольностей, которых требовали англичане; в этот совет были приглашены московские купцы. В качестве государственного чина «гости» участвовали в политическом собрании 1566 г.
Промышленники привыкли к своей роли органов администрации. Когда образовалась опричнина в качестве тесного военного управления, предназначенного стянуть к центру живые силы страны, Строгановы, знаменитые потом своей пермской колонизацией и началом завоевания Сибири, поспешили записаться в кадры нового государственного учреждения. Отношение Строгановых к опричнине и их общее поведение очень показательны: они хорошо выполняют на окраине поручения правительства, наряду с разработкой предоставленных им доходных статей, строят крепости, охраняют Прикамский край от нападения сибирских татар.
Под руководством правительства действовали также московские купцы в Балтике с открытием нарвской навигации. Воевода Заболоцкий в 1566 г. просит Ревельскую думу пропустить русских купцов, едущих в Висмар. И тут, и по другим подобным поводам Грозный настойчиво повторял одно и то же требование, чтобы его подданным давали свободный пропуск за море в Европу.
В государственной торговле всегда с неизбежностью будут преобладать интересы казны; в ней нет опасностей риска, нет побуждающих к дерзновенной предприимчивости выгод. Весьма понятно, что при таком строе торговли государство склонно отдавать иностранцам те статьи промышленности и обмена, которые оно не может непосредственно использовать. Отдача англичанам вычегодской железной руды была именно таким способом приглашения иностранцев [73] туда, где государство не хотело или не могло приложить свои руки.
В указанных фактах мы получаем еще одну лишнюю черту для характеристики Московского государства. Власть организует все силы общества для войны, собирает всю промышленную деятельность для военных финансов; правительство хочет, чтобы все таланты, все капиталы, вся энергия служили ему одному. Оно берет на себя очень много руководительства, мало оставляя самодеятельности общества.
Для тогдашней Европы эти обстоятельства представлялись слишком необычными и вводили иностранцев в заблуждение. Купечество, как самостоятельная сила, выросло в западноевропейских странах из морского пиратства и сложилось раньше, чем национальное государство. Поэтому западноевропейские наблюдатели усматривали в подчиненном, незаметном положении московских торговцев и промышленников, в направлении торговли путем приказов признаки варварства, а иностранные предприниматели обольщали себя надеждою добиться монополии в этой стране, столь слабой самостоятельным почином.
Не один раз обращались англичане с такими предложениями к Ивану Грозному. Та же мысль не перестала занимать воображение купечества старой ганзейской столицы, Любека; на широком плане стать руководителем торговли во всем Московском государстве основаны почти все представления Любека на рейхстагах и съездах германских князей, когда ганзейцы восторженно отзывались о выгодах русской торговли.
Выросши на соперничестве торговых дружин, западноевропейское купечество забыло, что торговля не имела такого характера ни в Римской империи, ни в Арабском халифате. В этих больших державах государство было и кредитором, и заказчиком, и направителем торгового дела, а купечество выступало в качестве государственных чиновников. Такое же положение сложилось и в Московском государстве.
Однако отсюда никоим образом не следует делать вывода, что московское правительство своими централизаторскими, регулятивными мерами стесняло развитие торговли внутри государства.
Б. Д. Греков, в своем исследовании «Очерки истории феодализма в России», прекрасно выяснил, что середина XVI века представляла эпоху чрезвычайного расширения внутреннего рынка в Московском государстве. «Внутренняя торговля, — говорит он, — становится постоянной и массовой тогда, когда из среды населения выделяется масса непосредственных производителей, не производящих хлеба и прочих сельскохозяйственных продуктов в собственном хозяйстве, и потому нуждающихся в массовом привозе их извне из земледельческих хозяйств».. Б. Д. Греков считает, что именно такой момент наступил для объединенных в одно целое областей Московского [74] государства; особенно красноречивым в этом смысле фактом он считает появление в деревне зажиточного слоя крестьян, исключительно занятых торговлей, и последующий затем совершенно естественный уход их в города, где они открывали свои лавки и склады. В конце концов и англичане почувствовали всю силу и значение государственной торговли. Недаром английская торговая компания стала проситься принять ее в опричнину.
Великие военные предприятия 1552–1566 гг., создавшие колоссальное политическое и торговое расширение Московской державы за такой короткий срок, были бы немыслимы, если бы Иван Грозный не встретил стремительного возрастания военно-промышленной энергии в средних и низших классах населения замосковного края; его заслуга в том, что он сумел воспользоваться этим нарастанием энергии и организовал эти силы для широких замыслов. Одним из характерных признаков развития социальной энергии был рост культурного сознания в московском обществе потребность просвещения, пробудившаяся в тех же классах. Наиболее яркой иллюстрацией культурного роста может служить краткая, но выразительная история печатного дела в Москве.
Факты, сюда относящиеся, — отрывочные, частью загадочные, принадлежат 1563–1568 гг. — тем самым годам, которые отмечены стремительными успехами во внешней политике и бурными столкновениями внутри, связанными с учреждением опричнины. В 1563 г. открывается первая типография в Москве, руководимая Иваном Федоровым и Петром Мстиславцем. Мы ничего не знаем об этих людях, кроме того, что свидетельствуют о них их произведения. Их деятельность, начавшаяся с таким успехом, если судить по блестящему изданию «Апостола» 1564 г. с его красивыми заставками (по итальянским или греко-константинопольским образцам?), резко обрывается бегством обоих печатников из Москвы в Литву. Этому вынужденному уходу, повидимому, предшествовал разгром типографии (сведение это неясно: Флетчер, сообщающий о пожаре «московской» типографии за несколько лет до его приезда в Москву, не называет имен печатников).
Одно несомненно: типографы ушли не по своей воле, а под каким-то сильным давлением. Бегство в Литву не имело ничего общего с теми мотивами, которыми руководился Курбский и другие изменники. Сам Иван Федоров говорит о врагах внутренних и громко заявляет о своем патриотизме. В Послесловии к львовскому изданию «Апостола» (1574 г.) он говорит, что бежать его заставили «превеликого ради озлобления, часто случающегося нам, не от самого государя, но от многих начальник и священноначальник и учитель (курсив мой. — Р. В.), которые на нас, зависти ради, [75] многие ереси умышляли, хотячи благое дело в зло превратити и божие дело в конец погубити, якоже обычай есть злонравных и ненаученых и неискусных в разуме человек, ниже духовного разума исполнены бывше, по туне и всуе слово зло пронесоша. Такова бо есть зависть и ненависть, сама себе наветующе, не разумеет, како ходит и на чем утверждается; сия убо от нас от земля и отчества и от рода нашего изна в и в ины страны незнаемы пресели».
Мы улавливаем в этих искренних проникновенных словах личную профессиональную трагедию, мы слышим горячий протест гуманистически просвещенного ученого против обскурантов, ставящих преграды «божественному» искусству печатания, восстающих в ослеплении своем против разума. Выражения, примененные здесь, выявляют в Иване Федорове гуманиста, типичного представителя просветительного движения, проходившего по всей Европе XVI века; московский печатник выступает перед нами в качестве единомышленника и ровни венецианских Альдо Мануччи и парижских Этьенов, одновременно ученых, технических предпринимателей и пропагандистов, настоящих сынов нового промышленного века, в котором типографское дело было одним из самых характерных явлений.
Идеалистическая форма протеста не мешает гуманисту отметить совершенно конкретно врагов-гонителей типографского дела, сплотившихся в реакционный блок. Нам не трудно расшифровать его термины: под «начальниками» разгадать аристократию, князей и старых бояр, боявшихся усиления средних классов, дворянства и торговопромышленников и потому противившихся их просвещению; под «священноначальниками» — высшее духовенство, которое боялось проникновения в светскую среду ересей и, в результате распространения «лжеучений», подрыва своего авторитета; под «учителями» — духовенство низшее — чернецов, монахов, кормившихся от переписки книг, непосредственно задетых убийственной для них конкуренцией общедоступных печатных изданий.
Все эти группы встревоженных реакционеров соединились в тесный союз, объявивший войну распространению грамотности и просвещения среди широких слоев народа. А реакционные элементы в данном случае были те же самые, которые и вообще противились реформам Ивана Грозного, те же самые, на которые он обрушивался со всей силой своей вновь учрежденной опричнины. Культурная оппозиция совпадала с политической.
Таким образом спор о введении в Москве книгопечатания втягивался в общую социально-политическую борьбу, и печатная книга оказывалась одним из боевых орудий на фронте внутренних столкновений. Она легко могла сделаться предметом прямых уличных схваток. Можно себе представить, что сановитые «начальники» и облеченные высшим духовным авторитетом «священноначальники» усердно подстрекали невежественную толпу к разрушению типографии, [76] и притом именно в форме ее сожжения, как это полагалось для наказания виновников всякого рода колдовства: печатный аппарат изображали при этом как орудие бесовского наваждения, как мастерскую диавола.
Если для нас совершенно ясны мотивы реакционеров, то из них же можно косвенно сделать заключение об идеологии сторонников печатного дела, прежде всего самого царя, который потом, в трудных обстоятельствах борьбы, не мог спасти открытое им в Москве предприятие. Но он сам в прямой форме заявил потомству о своих симпатиях и намерениях в этой области. В Послесловии к изданному Иваном Федоровым «Апостолу» говорится: «Он же (царь) начат помышляти, как бы изложити печатные книги, якоже в Грекех и в Венецыи и во Фригии (опечатка вместо Фрягии, т. е. Италии) и прочих языцех». Эти слова можно понимать как увлечение Грозного итальянскими формами печатания и как желание его дать этим приемам наиболее совершенной техники широкое распространение.
Исследования академика А. С. Орлова и И. В. Новосадского не позволяют нам рассматривать историю печатника Ивана Федорова как изолированный случайный эпизод культурного быта Москвы. Типографское искусство давно стучалось в двери великой восточной державы. Мы слышим уже в 1492. г. о приезде в Москву, под видом дипломатического агента, типографа любечанина Гонтана. В свою очередь через Любек Ганс Шлитте, набиравший в 1547 г. для Москвы целый корпус техников, должен был привезти и мастеров печатного дела.
Помимо попыток частных лиц проникнуть со своим новым видом производства в самый центр Московской державы, делается официальное предложение от дружественного с Москвой правительства в этом смысле. Таково обращение к Ивану IV датского короля Христиерна III, который писал в 1552 г.: «Посылаем, возлюбленный брат, искренне нами любимого слугу и подданного нашего, Ганса Миссенгейма, с библией и двумя другими книгами, в коих содержится сущность нашей христианской веры. Если приняты и одобрены будут тобою, возлюбленный брат, митрополитом, патриархами, епископами и прочим духовенством сие наше предложение и две книги вместе с библией, то оный слуга наш напечатает в нескольких тысячах экземпляров (курсив мой. — Р. В.) означенные сочинения, переведя на отечественный ваш язык, так что сим способом можно будет в немногие годы споспешествовать и содействовать пользе ваших церквей и прочих подданных, ревнующих славе христовой и своего спасения».
Дания в это время приняла протестантизм, который реформаторы считали восстановлением истинного первоначального евангелического христианства; на первом месте у правительства миссионерская цель, вот почему речь идет о рассмотрении, в качестве [77] образца, библии; но в то же самое время предложение поручить присылаемому мастеру воспроизведение книги, в таком большом количестве экземпляров и в такой короткий срок, заставляет думать, что у предпринимателя — в данном случае датского правительства — был практический расчет на скорый сбыт книги. Такой расчет мог быть основан на сведениях, доставленных агентами правительства и указывавших на возрастающую в московском обществе потребность в общедоступной книге, следовательно на готовность Москвы к открытию книжного рынка.
Датское правительство стремилось выгодно устроить на отхожем промысле своих миссионеров-техников и приобрести уже готовый рынок для сбыта продукта нового производства. Те же цели — религиозную пропаганду и внедрение нового товара, — но в иной этнической и культурной обстановке ставит себе и московское правительство в своих новых владениях, в Поволжье, Приуралье и Сибири. Политика правительства, направленная на усмирение покоренных, носит здесь черты религиозного фанатизма: мусульманство, которого держались татары, преследовалось, язычников — чувашей, мари, удмуртов — насильственно обращали в православие. Учреждались новые епархии, появлялось новое духовенство: для собственного поучения и для миссионерских целей оно нуждалось в книге, которая становилась одним из важнейших административных инструментов. Яркой иллюстрацией этих расчетов может служить обилие книг, которое обнаруживается в разделах имущества Строгановых. В раздельном акте 1578 г. указывается, что всего было разделено между наследниками 208 книг при 84 названиях: из них было 86 книг печатных, т. е. несколько более трети. Это — цифры чрезвычайно крупные для того момента, если принять во внимание, что со времени первой печатной книги в Москве прошло всего 14 лет. Строгановы были главнейшими пионерами московской культуры в Поморье и Уральском крае, населенном мусульманскими и языческими народами, которых покоряли не только оружием, но и миссионерским насилием. Рано примкнувшие к опричнине, вообще чуткие к намерениям правительства Ивана Грозного, Строгановы были здесь энергичными проводниками книжной пропаганды и книжной торговли.
В отношении организации типографского дела, как во всех вопросах техники, Иван Грозный обнаружил глубокое понимание идей века; его политика в этой области отвечала интересам и потребностям тянувшийся к просвещению средних классов общества. Политическая позиция, занятая им здесь, была, однако, под угрозой: он встретился с сильным противодействием реакционеров.
В Москве он не мог ни сберечь, ни восстановить типографское дело; спасти печатню ему удалось только в ближайшей своей обстановке, в Александровой слободе — центре администрации. Очень характерно для полной почти заброшенности печатного дела в Московской [78] державе показание иезуита Поссевино, бывшего в Москве в 1581 г. Он отмечает в своей книге о Московии: «Книги они все пишут сами и не печатают, за исключением того, что станку отдается кое-что только для нужд государства, в городе, который называется Александрова слобода (Sloboda Alexandresca), где царь имеет типографию».
Крупные успехи, одержанные Иваном IV в 60-х годах в Ливонии, развитие сношений с Западом, усиление русской внешней торговли — все это было достигнуто в значительной мере благодаря выгодному международному положению Москвы. Между двумя скандинавскими державами, имевшими притязания на Балтику, Данией и Швецией, происходила в 1563–1570 гг. ожесточенная борьба, которая отвлекала их силы и внимание от Ливонии. В то же время удавалось оберегать Москву от фланговых ударов со стороны беспокойного южного соседа, крымских татар. Внешняя политика Польско-литовского государства была парализована предстоящим концом династии Ягеллонов, скреплявшей союз трех столь различных стран и народностей, как Польша, Литва и Западная Русь.
К концу 60-х годов это выгодное для Москвы положение нарушилось. В Швеции свержение Эрика XIV (1568 г.) и вступление его брата, Иоанна III, женатого на Ягеллонке, сестре Сигизмунда II, наметило союз скандинавского государства с Польшей. Вместе с тем окончилась Семилетняя война, сковывавшая Швецию. С Иоанна III (1568–1592) начинается ряд предприимчивых шведских королей, которые сумели использовать воинственный пыл шведского дворянства и поднять незначительное государство на степень первоклассной европейской державы. Так, на севере вырастает неожиданно противник, запирающий Москве морские выходы, противник странный, который не мог воспользоваться сам промышленной и торговой выгодой, ибо не имел собственной индустрии и не занимался транзитом, но который с успехом исполнял роль тормоза в отношении Москвы, задерживая столь опасный в глазах Польши и Германии культурный рост многочисленного и способного народа русского.
Другой ряд неудач для Москвы наметился благодаря искусной политике последнего Ягеллона. Сигизмунду II удалось победить предубеждения литовского и западнорусского шляхетства против уний с Польшей, и решение Люблинского сейма 1569 г. предотвратило опасность отторжения Литвы от Польши. Затем Сигизмунд сумел расстроить в Крыму московское влияние и направить хана на поход к Москве в 1571 г., который, оказавшись полной неожиданностью для Ивана IV, закончился сожжением Москвы и жестоким разорением Замосковного края.
Тяжелые внешние удары отражаются на внутренних отношениях [79] в Московском государстве, вызывают кризис в правительственных кругах. Годы 1568–1572 — эпоха казней, опал и конфискаций по преимуществу; по своим размерам и интенсивности террор этого времени далеко превосходит первый кризис 1563–1564 гг. В эту пору погибают ближайшие родственники царя, — его шурин, князь Михаил Темрюкович Черкасский, брат его второй жены Марии Темрюковны, кабардинской княжны; подвергается казни двоюродный брат Грозного Владимир Андреевич Старицкий, последний представитель боковой линии московских великих князей; погибает митрополит Филипп, заступавшийся за гонимых вельмож, сам из старобоярского рода; погибают во множестве представители старой аристократии, давно находившиеся под подозрением, а также и многие видные опричники, вчерашние любимцы царя. Смертные приговоры, опалы и убийства помимо суда совершаются над изменниками. Открываются все новые и новые предатели, которые подготовляли передачу Новгорода и Пскова Литве; другие изменники, которые помогали крымцам подойти незаметно к Москве.
Те историки, которые склонны видеть в Иване IV прежде всего нервно-истерическую натуру, считают эту погоню за изменниками преувеличением, внушением воспаленного воображения Грозного, задерганного тяжелыми обстоятельствами жизни и потерявшего душевное равновесие. Нельзя не признать, что в казнях и опалах 1568–1572 гг. еще много неясного, есть трудно разрешимые загадки. Так например, недоумение вызывает гибель дьяка И. М. Висковатого, человека высокоталантливого, который пользовался неограниченным доверием Ивана Грозного и чуть ли не единственный из времени «избранной рады» уцелел при первом правительственном кризисе 1563–1564 гг. В чем мог провиниться Висковатый? Судя по тому мнению, которое он подал на соборе 1566 г., он был против продолжения войны за Ливонию и, может быть, работал в пользу заключения мира с Полыней. Борьба за Ливонию, ускользавшую несмотря на величайшие усилия завершить так удачно начатое дело, становилась для Грозного настолько больным вопросом, что уже всякое возражение в этой области он готов был принять за измену. Но, может быть, за Висковатым числилась и более серьезная вина, чем одно только открытое противоречие, вина тайная?
Осуждению Грозного более всего служили известия о походе в 1570 г. на Новгород, куда он явился во главе большого отряда опричников и где он будто бы открыл полный простор насильничеству и разбою участников карательной экспедиции. В этом отношении невыгодную роль сыграло то обстоятельство, что о новгородских событиях не сохранилось объективных документальных показаний современников. Рассказ новгородского летописца, проникнутый глубокой симпатией к своей родине, звучит горькой жалобой и является обвинительным актом, исходящим из среды друзей и сторонников погибших в 1570 г. людей. [80]
Что можно было бы противопоставить этому несомненно одностороннему изображению новгородских событий 1570 г.? Около времени расправы с Новгородом есть обрывки признаний Грозного, которые показывают, что он переживал очень тяжелый период своей жизни, что он страдал от сознания своего одиночества, покинутости, окружения врагами и изменниками, от отсутствия верных и надежных приверженцев. Такие ноты звучат в переписке с Девлет-Гиреем, исполненной глубокого унижения для московского царя, но особенно сильно звучат они в знаменитом вступлении к «Завещанию» 1572 г.: «Ум острупися, тело изнеможе, болезнует дух; струпы телесны умножишася, а не суще врачу, исцеляющему мя; ждах, иже со мной поскорбит, и не бе, утешающих не обретох; воздаша ми злая возблагая, и ненависть за возлюбление мое».
Дальше в этом наставлении сыновьям мы читаем: «А что по множеству беззаконий моих божию гневу распростершуся, изгнан есмь от бояр и скитаюсь по странам». Как будто в ожидании того, что его будут обвинять в совершении несправедливых расправ, что будут нападать на любимое его детище, его избранное воинство, он пишет: «А сами живите в любви, а воинству поелику возможно навыкните. А как людей держати и от них беречися и во всем их умети себе присвоивати, вы б к тому навыкли же; а людей есте, которые вам прямо служат, жаловали и любили их, ото всех берегли, чтобы им изгони ни от кого не было, и они прямее служили, а которые лихи, и вы на тех опалы клала невскоре, по рассуждению, не яростно». (Курсивы мои. — Р. В.)
Ввиду этих двух противоречащих друг другу и каждого по-своему крайне субъективных высказываний, разве мы не стоим перед трудно разрешимой загадкой? А что сказать по поводу дальнейшей политики Грозного? После массовых опал, конфискаций, казней и убийств, совершаемых через опричников и ради опричников, в 1572 г. происходит отмена или изменение порядка, установленного за семь лет до того, в 1565 г.: самое слово «опричнина» отныне запрещено, управление государевым уделом получает наименование «двора».
Русские историки издавна жаловались, что исследование историй царствования Грозного крайне затруднено вследствие больших пробелов в источниках и отсутствия документальных свидетельств как раз по отношению к самым критическим моментам, между прочим к истории драматического пятилетия 1568–1572 гг. Это положение в значительной степени изменилось к лучшему со времени публикаций нового исторического материала, приходящихся на 20-е, 30-е и начало 40-х годов нашего века. [81]