Вы здесь

VIII. Посмертный суд над Грозным

VIII. Посмертный суд над Грозным

Если бы Иван IV умер в 1566 г., в момент своих величайших успехов на западном фронте, своего приготовления к окончательному завоеванию Ливонии, историческая память присвоила бы ему имя великого завоевателя, создателя крупнейшей в мире державы, подобного Александру Македонскому. Вина утраты покоренного им Прибалтийского края пала бы тогда на его преемников: ведь и Александра только преждевременная смерть избавила от прямой встречи с распадением созданной им империи.

В случае такого раннего конца, на 36-м году жизни, Иван IV остался бы в исторической традиции окруженный славой замечательного реформатора, организатора военно-служилого класса, основателя административной централизации Московской державы.

Ивану Грозному, однако, выпала на долю иная судьба, глубоко трагическая. Он прожил еще 18 лет, и это были годы тяжелых потерь, великих несчастий для страны. С конца 60-х годов непомерно разрослись затруднения войны, усилились враги. Москва оказалась вновь отрезанной от Европы, предоставленной собственным, еще не окрепшим силам. В затянувшейся борьбе мало-по-малу истрачиваются богатые резервы, накопленные в предшествующую эпоху, разоряется и пустеет страна; хозяйство, на окраинах особенно, но и внутри державы, приходит в упадок от недостатка рабочих рук.

Проведение многообещающих реформ военного и социально-административного характера, так удачно начатых в 50-х годах, осложняется, начиная с 1564 г., борьбой с изменой. Окруженный противниками его смелой политики, опасливыми консерваторами и множеством предателей, чуть не погибший от заговора 1567 г., переживший страшные годы крымской опасности в 1571–1572 гг., Иван Грозный все еще находил силы вести войну за доступ к морю, за открытие простора в сношениях с Европой, пока, к концу 70-х годов, не истощились последние военные и финансовые ресурсы; продолжал он, несмотря на все затруднения, и свою огромную работу централизации управления, проводившуюся в форме развития [147] учреждений «государева удела» или «двора», который в 1572 г. заменил опричнину 1565 г.

Неудачи внешней войны, кровопролития войны внутренней — борьба с изменой — заслонили уже для ближайших поколений военные подвиги и крупные централизаторские достижения царствования Грозного. Среди последующих историков XVIII и XIX веков большинство подчинилось влиянию источников, исходивших из оппозиционных кругов: в их глазах умалилось значение его личности. Он попал в рубрику «тиранов», был присоединен к обществу Калигулы, Нерона, Людовика XI, Христиерна II. Проблему выяснения его роли как правителя оттеснили мелочные споры о личных его качествах, вопросы патологические и психиатрические выступили чуть ли не на первое место.

В своем очерке я старался, насколько возможно было, восстановить историческое значение Ивана Грозного как одного из крупнейших политических и военных деятелей европейской истории XVI века. Мне остается только на немногих страницах начертить пути того литературного процесса, в течение которого слагалась враждебная для Грозного оценка его деятельности.

1

В самом начале XVI века вышла во Франции написанная по-латыни и тотчас же переведенная на французский язык монументальная «Всеобщая история» де Ту (de Thou, или Thuanus, жил от 1553 до 1617 г.). В этой книге, быстро получившей популярность и много раз переиздававшейся потом еще и в XVIII веке, подробно рассказаны судьбы европейских государств, в том числе Москвы, за вторую половину XVI века. Мы получаем здесь ряд характерных данных для того, чтобы судить, какое представление об Иване IV сложилось в Западной Европе в среде ближайших к нему поколений.

Приступая к рассказу о Ливонской войне, де Ту дает очерк истории возвышения Москвы. О самом Иване IV он говорит: «Государь столь же счастливый и храбрый, как его отцы, который вдобавок, соединяя хитрость и тонкий расчет с суровой дисциплиной в военном деле, не только сохранил обширное государство, оставленное Василием, но сумел далеко раздвинуть его границы. Завоевания Ивана IV дошли до Каспийского моря и царства Персидского. Этот царь знаменит великими делами, блеск которых иногда омрачала его жестокость». Затем историк передает об изумительной военной системе Московской державы, о необычайном послушании воинства и прибавляет: «Нет государя, которого бы более любили, которому бы служили более ревностно и верно. Добрые государи, которые обращаются со своими народами мягко и человечно, не встречают более чистой привязанности, чем он». [148]

Подробно излагает де Ту ход Ливонской войны, переговоры между Польшей и Литвой и, особенно, борьбу Ивана IV с Баторием. Заключение очень мрачно для Москвы и заставляет историка высказать свое суждение о царе, которое отчасти расходится с вышеприведенным. «Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков и свою собственную. Вся страна по Днепру до Чернигова и по Двине до Старицы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял более трехсот тысяч человек, около 40000 были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новгорода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погибла во время войны, а старшие не оставили по себе потомства».

Де Ту, видимо, писал на основании сведений главным образом польских и ливонских авторов, а также известий дипломатических миссий, посещавших Москву. Некоторые частности его рассказа, например объяснение верности русских царю, их восторженной религиозности, или картина великого плача русских при исходе их из Дерпта — почти прямое повторение современных Грозному иностранных авторов. Но как раз по вопросу о тиранстве Ивана IV де Ту готов критиковать их свидетельства: «Государь, ославленный своими ужасными жестокостями, если верить сообщениям Павла Одерборна и Александра Гваньини, у которых, может быть, больше догадок, чем истины».

Судя по изложению де Ту, Московская (т. е. Ливонская) война оставила сильное впечатление в Западной Европе. Историк считает важным и знаменательным выступление царя в Прибалтике, манифесты его, договоры с ливонскими городами и сословиями, колонизационные попытки русских. Последнее трехлетие войны, успехи Батория и разгром Московской державы привлекают острое внимание повествователя; катастрофа Москвы кажется ему одним из выдающихся явлений европейской истории XVI века. В то же время опалы, казни, война со своими подданными совершенно неизвестны западноевропейскому историку, жестокость Ивана IV не кажется чем-то из ряду вон выдающимся. Нет еще того изображения московского царя в виде злого, безумно распаляющегося тирана, которое нам так знакомо со школьной скамьи и которое позволило историкам более позднего времени перевести многозначительное, строго величественное, в устах русских, прозвище «Грозного» такими вульгарными словами, как Jean le Terrible, Iwan der Schreckliche.

2

Усиленное внимание к жестокостям Грозного, суровый уничтожающий нравственный приговор над его личностью, склонность судить о нем как о человеке психически ненормальном — все это [149] принадлежит веку сентиментального просветительства и великосветского либерализма. Поэтому едва ли у кого найдешь более беспощадную оценку Грозного, чем это сделал Карамзин, самый яркий в России историк и публицист эпохи просвещенного абсолютизма, который пишет отрицательную характеристику Ивана IV как бы для того только, чтобы оттенить сияющий всеми добродетелями образ Александра I и его «великой бабки», монархов гуманных и справедливых, исключительно преданных народному благу. Карамзин в своем изображении дал, можно сказать, классическую схему для оценки личности и нравственной политики Грозного, от которой не могли отрешиться историки XIX века: до 1560 г. это — государь прекрасный, добрый и разумный, поскольку он весь под влиянием мудрых руководителей; после 1560 г. прорывается натура порочная, злобно безумная, свирепствующая на просторе, извращающая здравые государственные начала. Русские историки последующего времени, хотя и чуждые идеализации просвещенной монархии, удержали, однако, неблагоприятную оценку Грозного. Отчасти это случилось потому, что осуждение самодержца, как тирана, служило одним из благодарных мотивов оппозиционной либеральной риторики.

Отчасти это упорство историков XIX века объясняется и состоянием источников, относящихся к эпохе царствования Грозного. Ивану IV не посчастливилось на литературных защитников. Пересветов (впрочем до конца XIX века остававшийся неизвестным) был только отдаленным пророком политики Грозного, рано и бесследно исчезнувшим со сцены. Хронологически за ним, в качестве русских свидетелей, идут представители консервативной оппозиции — Курбский, автор «Беседы валаамских чудотворцев» и более поздние писатели эпохи крестьянской войны — дьяк Иван Тимофеев и князь Катырев-Ростовский.

Все они разделяют один недостаток, наличие которого сыграло роковую роль для памяти Грозного. Они совершенно равнодушны к росту Московской державы, ее великим объединительным задачам, к широким замыслам Ивана IV, его военным изобретениям, его гениальной дипломатии. До известной степени эти судьи Грозного похожи на Сенеку, Тацита, Ювенала, которые в резких нападках на римское самодержавие сосредоточивали свое внимание на явлениях придворных и столичных, оставаясь безразличными к громадной стране, к окраинам, к внешней безопасности и славе знаменитой империи. У историков XIX века только одна тема, бесконечно развиваемая на все лады: осуждение жестокости московского царя. Они более всего напирают на раскол, который Иван IV внес в жизнь московского общества, разделив его на опричнину и земщину. «И царство свое, порученное ему от бога, раздели на две части: часть ему собе отдели, другую же часть царю Семиону Казанскому поручи... и заповеда своей части оную часть людей [150] насиловати и смерти предавати, домы их разграбляти и воевод, данных от бога ему, без вины убивати, и грады краснейшия разрушати, а в них православных крестьян немилостиво убивати даже до ссущих младенцев» (повесть кн. Ив. Мих. Катырева-Ростовского).

Никому из них не приходит в голову сказать хотя бы одно слово о военном и политическом значении опричнины. Эти старомосковские критики удивительно склонны к моральной отвлеченности. Автор Валаамской беседы, монах, сторонник партии нестяжателей, возмущенный более всего преобладанием светских интересов в среде высшего духовенства, нападает на самое понятие самодержавия: оно кажется этому мирному анархисту страшным звуком, чрезмерной гордыней перед богом. У него так же, как у Курбского, жажда возврата к патриархальной монархии, когда царь правил в тесном согласии с лучшими постоянными советниками.

Курбский не ждет ничего хорошего от новшеств и непрерывных перемен, совершаемых беспокойным духом властителя, он предрекает конец Московского государства вследствие обилия «трудных декретов и неудобоподъемлемых Номоканонов». С Курбским сходится автор «Временника», излагающего события революционной эпохи, Иван Тимофеев. Стараясь дать объяснение причин великой разрухи, он находит первую вину в тех политических переменах, которые были затеяны самим правительством. Пока государи держались повелений, данных богом, и свято хранили благочестивую старину, московские люди соблюдали полное послушание. Когда же «предержатели... начаша древняя благоуставления законная и отцы преданая превращати и добрая обычая в новосопротивная изменяти», стал исчезать «естественный страх» подданных. Летописец «смутного времени» хочет сказать, что корни пагубной революции заключаются в поведении самих правителей; их реформы послужили первым подрывом существующего порядка.

Собственно говоря, жалобы консерваторов на изменение старины действиями самих носителей власти вовсе не представляют чего-либо нового. За четыре десятилетия до Курбского их высказывал опальный боярин Берсень, возмущаясь тем, что Василий III стал решать дела в спальне, запершись сам-третей с какими-нибудь любимцами. Берсень прибавлял мрачное предсказание в том самом духе, как потом Курбский: «Государство, которое переменяет исконные обычаи, недолговечно».

Обвинение самодержавия в крайностях, в нарушении меры повторяется из поколения в поколение, но критики относят начало политических бедствий на разные сроки. Если Берсень находил корень «замешательств земли и нестроений великих» в приезде греков ко двору Ивана III, вместе с царевной Софией Палеолог, т. е. относил роковое событие к 70-м годам XV века, то Иван Тимофеев, [151] готовый связать начало бедствий с опричниной Грозного, думает очевидно о 60–70-х годах XVI столетия. Однако, как ни существенно расходятся они в хронологии, а все-таки разумеют одно и то же явление, и мы с некоторым удивлением замечаем, что дело идет об основном факте московской политики — образовании Великорусской державы.

Получается странное противоречие: великие организаторы Москвы, Иван III и Иван IV, оказываются, в то же самое время и виновниками ее катастрофы.

Русским историкам XIX века, поскольку они доверяли идеям оппозиционеров XVI столетия, пришлось примирять суровые суждения современников с общей благоприятной оценкой державной политики московского правительства. Казалось, выход из противоречия состоит в том, что осторожная система основателя державы была испорчена личным произволом его внука, предпоследнего самодержца из династии Рюриковичей. Поэтому бесчинства опричнины Грозного, его странная беспокойная администрация должны были служить объяснением последующей «разрухи». Все крупное, что было сделано во время его молодости, как бы заглушено и опрокинуто его неистовыми капризами. В. О. Ключевский видит в опричнине борьбу не с порядками, а с лицами, в самом Иване IV признает лишь талантливого дилетанта. С. Ф. Платонов, хотя допускает в опричнине широкий и во многих отношениях целесообразный военно-административный план, все-таки находит в деятельности Грозного нервическую переброску людей и служебных поручений, непрерывный разгон и разгром, который не давал никому осесть на месте и заниматься делом, а потому в конце концов разрушал основы созданного в ранние годы Ивана IV порядка и таким образом приблизил «смуту».

В этих суждениях забывалось одно очень существенное обстоятельство, а именно то, что крупнейшие социальные и административные реформы Грозного — борьба с княжатами, возвышение за счет старого боярства неродовитых людей, усиление военной повинности и народной тяготы, централизация управления — происходило не в мирную пору, а среди величайших военных потрясений. В сущности, все царствование Ивана IV было почти сплошной непрекращающейся войной. В 1551–1556 гг. идет борьба за Поволжье. С 1558 г., в течение двадцати четырех лет, тянется крупнейшая из войн русской истории — борьба за Ливонию, за выход к морю, осложненная жестокими столкновениями с Крымом, Польшей и Швецией.

Положение весьма похоже на то, в каком находился Петр I, жизненной целью которого было завоевание того же самого «окна в Европу».

Исторический приговор об Иване Грозном во всяком случае не должен быть строже, чем о Петре I, принимая во внимание, что [152] условия, в которых действовал московский царь в XVI веке, были несравненно более тяжелыми. И уж если осуждать Грозного, то придется поставить ему в вину или самую идею войны, или, по крайней мере, то, что он не смог во-время бросить неудавшееся предприятие, что он сокрушал в Ливонии лучшие силы своей державы. Но чем больше мы будем настаивать на обвинениях такого рода, тем дальше мы уйдем от характеристики Ивана IV, как капризного тирана.

Если Грозный заблуждался относительно возможности приобретения Балтийского побережья, то во всяком случае не легкомыслием и не прихотью веет от железной настойчивости, с какой он ведет борьбу, отправляет год за годом в бой свои вооруженные силы, пускает в ход свое техническое административное и торгово-политическое искусство, действует угрозой и лаской, неотступно и на десятки ладов, на население вновь приобретенной страны, старается привлечь иностранцев, усилить энергию русских промышленников.

3

Присущая историкам XIX века узость суждений об Иване Грозном находит себе объяснение как в том, что они не знали многих важнейших источников, открывшихся в последние два десятилетия, так и в том, что они принадлежали по большей части к либерально-буржуазной школе.

Они легко поддавались влиянию одного из блестящих писателей героического века либерализма, Флетчера, известное сочинение которого о Русском государстве появилось в свет в результате его миссии в Москву в 1589 г.

Флетчер приехал в Москву через пять лет после смерти Грозного поправить расстроенное дело английской торговой компании, пострадавшей от своих же агентов, и хлопотать о дальнейшем расширении ее прав и монополии в пределах Московского государства.

При церемонном московском дворе он нарушил этикет, отказавшись прочитать полностью весь царский титул, за что был лишен личных аудиенций у царя, вынужден вести переговоры с чиновником — дьяком Щелкаловым и этим с самого начала поставил себя в невыгодное положение.

Надо было оправдаться в своей неудаче перед королевой, а Флетчер рассчитывал занять место придворного историографа Елизаветы. Он решил, что достигнет той и другой цели, если даст описание Московского царства характеристикой порядков, «совершенно не похожих на правление Вашего величества», как он пишет в предисловии, если изобразит Москву в качестве страны варварской, управляемой жестокими азиатскими приемами, невежественной, погибающей от застоя и незнакомства с просвещенной Европой; на [153] этом мрачном фоне тем ярче должно было выделиться законосообразное, основанное на первоначальном договоре правление английской королевы.

По Флетчеру, в России народ и правительство стоят друг друга, пороки той и другой стороны взаимно обусловлены. Русские лживы, недобросовестны, склонны к насилию, исполнены недоверия друг к другу; русский народ расколот надвое, высшие и низшие классы ненавидят друг друга. А происходит это от жестокого и злонамеренного управления, от сознательной политики правительства, поддерживаемого хитростью своекорыстного духовенства, которое старается держать народ в невежестве. Иван Грозный, для Флетчера, «человек высокого ума и тонкий политик в своем роде», — чистейший представитель адски-маккиавелистической политики. Он разгромил родовую аристократию, истребил ненавистных ему «благородных», вытащил из грязи и неизвестности новых людей вовсе не по демократическим побуждениям, а для того, чтобы разжечь вражду классов и тем безнаказаннее господствовать над ними. С той же целью он позволяет своим чиновникам притеснять и грабить народ.

Флетчер постоянно возвращается к теме о невероятном утеснении простого народа, хотя не может привести в пользу этого утверждения никаких фактов.

С. М. Середонин в основательной работе своей о Флетчере показал, как поверхностны и часто неверны у этого писателя данные, относящиеся к строю московских учреждений, как подчиняется его картина русской администрации предвзятым его идеям. Одним из разительных примеров такого легкомыслия и недобросовестности Флетчера может служить его объяснение роли губных старост, которых он считает помощниками и подчиненными присылаемых из центра наместников и чиновников: он совершенно не вник в характерное для Москвы XVI века местное самоуправление. Легковесность наблюдений Флетчера лишила его, между прочим, очень для него важной иллюстрации деспотизма Грозного: он ничего не говорит об опричнине, хотя многое в этом учреждении очень подходило бы для лишнего обвинения царя в узком эгоизме.

Флетчер писал в эпоху зарождения политического либерализма, представленного в XVI веке талантливой школой «монархомахов» (французских публицистов, осуждавших неограниченную монархию). Их красивые, звучные и смелые фразы о вреде неограниченной монархии, о защите прав народа представителями общественного мнения, о разумности парламентаризма — закрывают часто бессодержательность их собственной программы, аристократическую узость и своекорыстие того класса, к которому принадлежали ораторы и писатели, прославляющие свободу. В XIX веке историки, увлекавшиеся всеми видами оппозиции самодержавию, легко попадали в колею ранних наивных обличений деспотизма и потому [154] охотно принимали суждения отцов либерализма, публицистов XVI века.

Флетчер, не имевший успеха в свое время, преследуемый английской торговой компанией, которая боялась, чтобы его резкая критика не испортила ее отношений с Москвой, был высоко оценен в XIX веке. Его политические приговоры, его обличения русского народа пришлись по вкусу тем историкам, которые не сумели понять глубоких дарований, великой умственной, социальной и технической одаренности русского народа.

4

Последними в порядке открытия документами иностранного происхождения, которые могли, в том или другом смысле, повлиять на суждения об Иване Грозном русских историков XX века, были Записки о Московии Штадена и Шлихтинга.

Если бы они появились на 15–20 лет раньше, когда в русской исторической науке еще были возможны споры о психической нормальности или извращенности Ивана Грозного, когда многие по-старому трактовали опричнину, как аппарат для исполнения произвольных опал, конфискаций и казней, то картинки, набросанные немцами-опричниками, и даже их фразеология имели бы успех, усилили бы позицию тех ученых, которые развивали теорию господства личного произвола и нервических капризов в политике Грозного. Они были бы готовы сказать всякому скептику: «Что же спорить, когда здесь показания свидетелей!»

Иное дело теперь, когда свидетельства XVI века появились перед лицом исследователей, работающих марксистским методом, выясняющих производственные отношения, классовое деление общества и классовую борьбу, изучающих правительственную политику в связи с социальным движением. Как раз для успешного исследования истории XVI века, и особенно политики Ивана Грозного, следует вспомнить выставленный И. В. Сталиным еще в 1913 г. и облеченный в классическую формулу основной тезис: «В России роль объединителя национальностей взяли на себя великороссы, имевшие во главе исторически сложившуюся сильную и организованную дворянскую военную бюрократию»{2}. Возможно ли, чтобы современный ученый, имея перед собою такую серьезную и сложную задачу, поддался наивной концепции авантюристов XVI века, основанной на сплетнях, собранных самыми сомнительными в морально-политическом отношении людьми из проживавших в Москве иностранцев, можно сказать, профессиональными предателями?

Впрочем, известную роль в науке суждения вновь открытых свидетелей XVI века сыграли, — правда, в отрицательном смысле: они послужили к полной и окончательной ликвидации мифа об [155] Иване Грозном, которого привыкли изображать в виде театрального тирана в русской и всемирной истории.

Опубликование памфлетов было лишним поводом обратиться к другим источникам, которые, в свою очередь, дали возможность приступить к историко-конструктивной работе, к восстановлению подлинного социально-политического облика учреждений эпохи Ивана Грозного.

Запоздавшее по времени появление в исторической науке произведений XVI века послужило к рассеянию еще одного мифа, который заключал в себе суждение большей части европейцев о России и русских людях, мифа и вместе с тем обвинительного акта, на который в наши дни отвечает уже не наука, а вся многообразная жизнь великого русского народа.

Нельзя не задаться таким вопросом: где, при каких условиях и почему из архивной пыли извлечен был забытый документ? Правда, при первом же чтении «Записок» Штадена всякий историк скажет, что это — одно из самых выдающихся произведений европейской публицистики XVI века, но все же содержание документа касается исключительно России и русскою народа, а между тем, после того как русский историк перевел его с немецкого рукописного подлинника, представители немецкой науки снова с удвоенным вниманием взялись за него и дали свое дополненное вариантами издание Штадена.

Спрашивается, зачем понадобилось им так усердствовать над сочинением, относящимся к чуждой, далекой от них стране?

Было бы очень долго останавливаться на тех тенденциях и мотивах, которые слагались в немецкой науке в послевоенную пору, начиная с 1918 г., но суть этого движения можно определить в немногих словах. В Германии усиливался воинствующий национализм, готовилась почва для исступленного слепого фашизма. Немецкие ученые, в своем большинстве утратившие независимость мысли, покорные феодальной дисциплине, не успевшие по-настоящему дойти даже до уровня либеральной буржуазной науки, подчинились направлению, данному фашистским начальством, а начальство это приказало всему немецкому народу итти на Восток, сокрушать славянство, обращать русский народ в рабов немецких господ; в этом походе ученые должны играть роль застрельщиков — собирать доказательства физической негодности и культурной неспособности славянской расы вообще и русского народу в особенности.

Вполне понятно, почему немецкая наука так уцепилась за Штадена. Ведь она открыла в нем нужный ей обвинительный акт против русского народа, предисловие к замышляемому походу на СССР, построенное на «историческом» основании. С каким увлечением читали немецкие ученые заголовок штаденовского проекта — «План обращения Московии в Имперскую провинцию»! С каким [156] захлебывающимся восторгом воспринимали они призыв Штадена к разорению Русской земли: «Города и деревни должны стать свободной добычей воинских людей»! С какой жадностью внимали они всем насмешкам немца-предателя над «невежеством и варварством» русского народа, над его «неспособностью» защищать свою родину!

«Записки» Штадена стали в фашистской Германии актуальнейшей книгой, пророчеством и программой будущего.

Возобновленный при его помощи злостный миф о неспособности русского народа защищать свою родину опровергнут Великой отечественной войной, развеян по ветру героической Красной Армией. Этому великому событию современной нам действительности ученые СССР обязаны дать правильное историческое истолкование. [157]

Примечания

{2} Сталин. Марксизм и национальный вопрос, М., 1938, стр. 10.