Любящий душу свою погубит ее;
а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную.
Евангелие от Иоанна (12,25)
Не мне бы писать об этой долгой и таинственной войне на афганской земле, на ней не побывавшему, не вдыхавшему азиатского зноя, не познавшего выжигающей душу жажды в раскаленных горах, не видавшему крови, тут же высыхающей на немилосердном солнце, едва успевшей пролиться в вековые, бесстрастные пески.
Не мне бы писать о ней, не видевшему, как впиваются пули и осколки в тела, не слышавшему, как стенала, протестуя, не хотевшая умирать молодая плоть. О войне столь долгой, что одни к ней успели привыкнуть, а другие так и не осознали, так и не почувствовали и даже, кажется, не заметили того, что она действительно была. Довольно талантливых людей, живых, чутких душ побывало там, «за речкой», за Гиндукушем, навсегда запомнивших пение пуль и вой снарядов, скрежет осколков о скалы и броню, спасительный стрекот вертолетов над головой. Они и напишут, они и додумают ту думу, которая не дается пока нам...
Но звуки этой войны, горе, ею принесенное, доходили и до меня. Следы ее я видел не только в пятнистых комбинезонах, замелькавших среди нашей неизменной суеты. Следы ее были не только в этом, но и в ином, может быть, еще не до конца различимом, в какой-то непостижимой тайне, не покидающей нас и теперь, когда война вроде бы завершилась. Может быть, каким-то чудом она обошла меня, приготовляя для того, что наступит после нее.
Все мне кажется, что теперь должно произойти еще что-то значительное, важное в этой жизни, что и сорвет окончательно с нашего сознания некую невидимую пелену и снимет с сердец равнодушие. И мир снова предстанет таким, как в первый день своего творения. И мы воспримем его со всей остротой освободившегося ума и вновь научившегося сострадать сердца. Что это будут за события – неведомо. Все, что могло произойти губительного для человека уже, вроде, произошло. В своих земных заботах ничем, кажется, люди так не пренебрегали, ничто так настойчиво и безоглядно не попирали, как свою собственную душу. И ничто так дешево не ценилось, как человеческая жизнь. Только не встрепенулись от этого людские сердца и не проснулся разум, познавший многие хитрости, но утративший наивность воспринимать мир в его исконном значении, различать вещи по их именам.
Может быть, действительно нам предстоит пережить события еще более губительные, такие, которые наконец-то потрясли бы до основания человеческую душу или наоборот – окончательно убили бы ее. Но боюсь, что произошли уже такие изменения в самих душах, что их не потрясут, не спасут и самые страшные события...
Может быть, думу о миновавшей войне додумают те, кто пришел с нее целым, навсегда ею мечен. Но не хочу обманываться.
Они, похоже, свое слово уже сказали. Уже пропели его то тихо, то надрывно под перебор фанерных гитар, исписанных названиями далеких, таинственных городов и кишлаков, вошедших в наш язык – Гордез, Герат, Кандагар, Джелалабад, Асадабад, Пулихумри...
Под перебор гитар, исписанных именами боевых товарищей – павших и живых, теперь рассеянных по всей стране и всему свету, думающих втихомолку все ту же трудную думу. Свое первое, но не последнее слово они уже сказали. И кто не расслышал его, кто поспешил мимо в вечной жажде новых впечатлений, тот не расслышит и другие, новые имена и звуки, уже зреющие в недрах жизни.
Не мне бы произносить это Слово в то время, когда люди отвыкли от торжественности, когда душа оказалась надорванной бесконечными неправдами и слово потеряло свою исконную связь с душой и с миром. Я и сам чувствую, как рвется что-то в груди невидимое, как душа бессильна уже удержать слова, и они вылетают недозревшими, как бы помимо ее воли, и не несут уже в себе ее неповторимую печать.
Даст Бог, найдется чуткая душа, которая примет судьбы солдат в свое большое сердце и скажет о них неповторимое, густое слово, какое давно уже не говорилось о воинах. Такое слово, которое дойдет и до детей их, и до внуков, которое сохранится и тогда, когда потускнеют от времени их боевые ордена, полиняют бережно хранимые десантные тельняшки и голубые береты, износятся зеленые пятнистые комбинезоны, затеряются небесные кусочки лазурита, как память о далекой стране. Но где взять такое слово... Какую душу надо иметь, чтобы оно в ней вызрело? Где они, родные души, и почему так редко встречаются? А без них так одиноко и так бесприютно на нашей суетной земле…
Нет, не мне бы писать эту печатаную повесть о войне. Но ведь может быть и так, что тот, кому это было уготовано судьбою, остался навсегда в тех проклятых горах, так и не познав в полной мере восторга и сосущей сердце горечи творчества, так и не допив своей чаши.
Да и не о войне, собственно, повесть, а о ее последствиях, о том, какие невидимые бреши она оставляет на теле народа и как трудно и долго они затягиваются временем, как долго они рубцуются и зарастают. Не о войне, а о ее отзвуках, долго сохраняющихся в памяти тех, кто на ней побывал, не выветривающихся никакими ветрами перемен, какие люди придумывают себе на новую утеху и новую неволю. О тех отзвуках, которые сохранились в письмах и исповедях.
Что ищу я в этих рассказах, в этих исповедях о недавнем прошлом, которое так неохотно принимает завершенные формы, так неохотно приобретает свои окончательные контуры? Видно, в нашей жизни действительно произошло что-то недоброе, если прошлое, вопреки своим неотвратимым законам, не хочет становиться прошлым, не хочет быть окутанным таинственной, туманной и сладкой дымкой.
И это вселяет в душу тревогу и смятение. Времена обернулись изнанкой, и душа стала бесприютной, как застигнутый на распутье путник. Но в глубине ее теплится надежда на то, что, восстановив для себя эту прерванную цепь событий, восприняв в себя эту печаль, я и обрету какой-то покой.
Так что забота моя не только о ком-то, но и о своей собственной душе. И пусть посчитают меня неисправимым эгоистом, но нет у человека иного спасения, кроме как заметить вокруг себя живые человеческие души. И нет для него большей трагедии, чем, утратив эту способность различать их, оказаться в глухой человеческой пустыне.
К тому же я чувствую на себе молчаливый, испытующий взгляд тех, кто писал мне эти письма и исповеди. Все мне кажется, что они ждут от меня не только сочувствия, но и каких-то действий, надеются, что я сообщу их исповеди куда-то, в какую-то такую инстанцию, где бы они уже не пропали бесследно. Откуда они были бы видны всем и где, может быть, стали бы дорогими для каждого. Но таких чутких и сердечных инстанций не бывает, тем более в наше расстроенное время, а ощущение неисполненного долга перед павшими и теми, кто их помнит, кому они дороги, не проходит.
Давно закончилась девятилетняя, многим так и оставшаяся непонятной война. Рассеялось по горам эхо выстрелов и взрывов, осела раскаленная пыль, поднимаемая боевыми машинами. Возвратились домой солдаты. Время выветрило их следы по пескам и ущельям чужой страны.
Отголосили истошно и надрывно матери по своим сыновьям, падая в бесчувствии на свежую глину, вынутую из утробы земли, не веря в происходящее, не понимая, за что им выпала такая кара.
Уже не однажды поросли их могилы травой и цветами, а у надгробных плит поднялись молодые деревца, и зашептались листьями о чем-то неведомом.
Кто вспомнит о них, кто будет хранить о них вечную память, в которой клялись им люди, провожая в последний путь? Детей они нажить не успели. Жен у большинства из них не было. Да и коротка женская память – лишь до утренней росы. Только мать будет помнить довеку. Зачитает сыновьи письма так, что слов в них уже не разобрать.
И тогда будет повторять их по памяти. Закажет фотографию сына, заведет ее в рамку и поставит на видное место.
В короткие минуты роздыха будет молчаливо поглаживать фотографию, смахивая с нее невидимую пыль. И будет вспоминать свою жизнь, так быстро, так неожиданно отшумевшую.
Не раз переберет она в памяти свою и сыновнюю жизнь по денечку. Не доживать ей останние годы среди детей и внуков. Какая же это несправедливость – пережить свое дитя, – зная, что жизнь ее в нем не продолжится, и память о сыне погаснет навсегда вместе с нею.
Кто закроет теперь ее потухающие очи, когда придет час? Кто понесет дальше память? Пресеклась невидимая ветвь рода, вившаяся незримо, может быть, веками, протянувшаяся из дальнего далека до сего дня.
Уже и слез у нее не станет. Только иногда зайдется в глухом рыдании, уткнувшись в десантную тельняшку и голубой берет. Неужто неусердно молилась она о сыне?
И почему нерасслышанными остались ее, тихо и неуверенно прошептанные молитвы?..
Тихо таяла по городам и селам старинная материнская печаль. Извечная, на этот раз она окрасилась каким-то особенным томительным чувством – неверием в гибель сыновей. Ведь они не видели их погибшими...
Уже пожелтели извещения о гибели сыновей, письма командиров да коллективные солдатские послания из частей и подразделений. Уже не осталось и тех частей и подразделений, расформированных и забытых. Остались одни номера полевых почт, как неведомые шифры когда-то шумевшей жизни, теперь ни о чем никому не говорящие. Уже начали стираться в памяти вернувшихся домой солдат имена боевых товарищей, уже с трудом припоминались их лица и глаза. Уже начала тускнеть эмаль орденов. Уже полиняли их пятнистые желто-зеленые комбинезоны, пообмялись некогда хрустящие широкие офицерские ремни. Уже прибавилось седин в их кудрях и морщин на лицах, с которых так и не сошел однажды их покрывший загар... Но не проходило сосущее душу чувство одиночества и покинутости, чувство какой-то, никем не высказанной неправды, теперь уже их не оставляющее. И только неизменными, все такими же юными остались те, кто уже никогда не переступят порог своего дома.
Чужая, каменистая, скудная земля покорно приняла их души, отринув тела. На броне боевых машин, истерзанной осколками, на вертолетах с пробитыми, свистящими лопастями, а потом на самолетах, получивших название «черных тюльпанов», тела их доставлены на родную землю по квитанциям, как обычный груз со своим условным наименованием – «двести».
Где они теперь, те квитанции, говорившие об исправной доставке груза?! В какие дела подшиты, в какие скрижали занесены или сожжены по выходе срока хранения? Кто теперь скажет...
Их тела доставлены на ту самую землю, которая вскормила их и вдохнула в них души, ту самую, которая столько раз виделась им во снах из горнего далека, в таких дорогих подробностях, которых они никогда бы не различили, живя на ней неотлучно.
Но души их навсегда остались среди каменистых пустынь блуждать в чужом краю во веки веков. Ведь душа навсегда остается там, где довелось ей быть отпущенной на волю.
И как же теперь не печалиться, как же не стонать, как же теперь не обеднеть родной земле, если за ее пределы вывозится не только лес, который может снова вырасти, не только газ и нефть, которые не могут вновь образоваться, но даже человеческие души, без которых все родное и дорогое превращается в чужбину... И как же не стонать теперь русской земле, как не приходить ей в запустение, если души людей, которыми она только и украшается, так часто оказываются рассеянными по всему свету... И как же душам, должно быть, бесприютно оставаться там, во владениях чужого им бога...
А, видно, была им уготована высокая, неповторимая судьба, долгая жизнь. Видно, было предначертано им свершить нечто, если и немногое, то необходимое, чего никто кроме них сделать не мог и что должно было вплестись в общую судьбу народа. Но пресеклась веками вившаяся нить рода. И стало еще пустыннее и бесприютнее без них на родной земле.
События, свершившиеся в стране после этой войны, выказали ее смысл, высветили ее значение, которые не были различимы, пока война продолжалась.
Когда-то я вычитал в письме погибшего сержанта, моего героя, фразу, тогда показавшуюся мне наивной, но теперь, по прошествии лет, кажущуюся мне пророческой. Он писал брату своему: «Для нас третья мировая война уже началась». Тогда мне подумалось, что, мол, задурили голову парню пропагандой, умному, обаятельному, проницательному человеку внушили невесть что, какую-то несусветную невероятность. Ведь в те годы все представляли эту третью мировую войну, если она случится, неким всемирным пожаром, когда нарушатся границы, и враг, как и бывало, вступит на родную землю. Большинство же считали ее вообще невозможной. И мало кто догадывался тогда, что человечество уже вступило в какую-то новую, совсем иную пору своей истории, когда открытые войны, мировые пожары становятся уже немыслимыми, невозможными, ибо появилось оружие, угрожающее всему человечеству. Несмолкаемые же локальные войны казались лишь исключениями, досадными недоразумениями, а не доказательствами того, что война эта уже идет.
Но с тех пор как было изобретено оружие, способное испепелить все человечество, люди научились воевать друг с другом иными средствами, не в открытой вражде, но тайной, коварной и трудно различимой войной. Теперь они поняли, что отобрать блага у другого народа можно не только с помощью оружия, варварским способом, но способом, так сказать, цивилизованным – с помощью хитрой дипломатии и политики, с помощью запутанной экономики и финансов. Между народами и странами начались иные войны, и не все заметили, что они уже начались...
Третья мировая война уже началась. Но люди по обыкновению своему не захотели этому верить. Не убедили их и ее первые жертвы...
Бедствие, охватившее весь мир, уже началось, но еще долго о нем и не подозревали. Может быть, потому и не замечали, что не рушились наши дома, не пылали наши нивы, а выстрелы и взрывы из-за Гиндукуша не доходили до нашего слуха, да и не соотносились с этой, уже начавшейся войной.
Но времена человеческой наивности, когда страны вступали друг с другом в открытые распри, прошли. Когда завершались войны, люди, вздохнув, начинали восстанавливать порушенное. А тут произошло нечто обратное, невообразимое. Закончилась война, смолкло оружие, возвратились по домам своим солдаты. Должна была продолжиться прерванная жизнь. Но произошло непредвиденное: все стало распадаться, рушиться, терять свои исконные привычные связи, словно поселилось меж людьми что-то недоброе. Это не объяснишь лишь тем, что война велась вдали от родных пределов. И люди, недоумевая и не зная, отчего это происходит, стали терять волю. Жизнь начала терять всякий смысл. Но, может быть, так и случилось потому, что ушли из нее живые, родные души...
И тогда некая пелена опустилась на всех нас, затмив способность понимать происходящее. Факты жизни перестали говорить о смысле свершаемого, а люди – понимать, что из чего проистекает и почему так случается. Про малое они стали говорить, что это великое, а про великое и необходимое, что это малое.
Какая-то болезнь полонила людские умы и сердца, под бременем которой, снова, как и встарь, стонет родная земля. Можно победить врага реального. Но как победить этого неведомого и невидимого врага, затаившегося в душах? Здесь не ревут пушки, не рвут в клочья родной воздух осколки, не сверлят его со свистом пули. Здесь не истекают кровью. Здесь незаметно убывает душа…
Люди наивно надеялись на то, что когда минуют времена варварских войн, наступит мир и благополучие. Они и не подозревали, что на смену открытым войнам придет война тайная, еще более коварная. Начнется охота на живые души. И когда они познают все ее хитрости, может быть, взмолятся, чтобы вернулись прежние времена. Но неостановима и неумолима жизнь в своем вечном неясном и неопределенном стремлении.
Куда бредешь ты, человече, с потухшими очами, шаря перед собой в пространстве неверными руками, как слeпeц? Куда подевался из твоей груди пламень? Кто погасил его, кто сдвинул светильник твоей души? Уже не этот священный пламень тебя ведет, а толкает неведомо куда какая-то тупая, слепая и беспощадная сила.
По законам всего сущего люди еще воскреснут, еще оживут, воспрянут, еще разворошат, сокрушаясь и сожалея, слой пепелища, оставленный нашим глухим временем.
А мне жаль этих потерянных душ, явившихся в мир для чего-то в наше недоброе и такое неласковое время, но так и не узнавших о своем явлении.
Разными бывают документы времени – от бесстрастных хроник до обжигающих душу исповедей участников событий. И то и другое, видно, в равной мере ценно для историка, для уяснения значения и смысла происходившего. Но бывает ведь и так, что по официальным документам понять событие не так просто, а то и почти невозможно. Историк, изучающий афганскую войну, участниками которой были наши современники, многого не найдет в документах из того, что он должен был бы найти в них при нормальном развитии. Да и самих документов ему подчас не отыскать. И не потому, что они кем-то тщательно спрятаны. Их просто не было. Их нередко заменяли устные распоряжения, не оставившие никакого следа... И кто поручится теперь за те немногие сохранившиеся бумаги, помеченные грифами секретности?.. Остаются документы человеческие – воспоминания, дневники, стихи, песни, письма.
Историку, проходящему мимо этих волнующих человеческих документов, уверен, не понять в полной мере того, чем же была для нас эта война, опалившая столь многих. Не понять в полной мере того, в силу каких обстоятельств она стала возможной. Иначе не сводили бы ее к причинам случайным. Даже не установить ему последовательности событий. Официальные донесения содержат самую общую их канву. Он с трепетом в сердце обратится к наградным листам, реляциям, хранящим описание подвигов, полагая, что в них-то уж точно сохранились следы происходившего. Но и там не найдет достоверного описания событий. Даже менее всего найдет их там. Это объяснимо житейски, но непостижимо с точки зрения тех нормальных, нравственных законов, которые должны быть меж людьми. Ведь командиры, писавшие эти реляции, были заинтересованы в одном – в том, чтобы представление солдата к награде было утверждено в инстанциях. Иначе как в глаза смотреть ему, делящему с ними все невзгоды походов? Вот и налегали на красноречие, а не на действительные факты. А что оставалось делать, если мерой подвига стал не сам подвиг, а воля каких-то невидимых людей.
Но наивный историк теперь все может принять за чистую монету и написать ту историю, которой никогда не было. Если, конечно, такой историк отыщется.
Но скоро, видать, и таких документов историку не отыскать. Пока писал эти строки, газеты сообщили о том, что архивы воинских частей, выведенных из Афганистана, уничтожаются. Кто-то явно торопится замести следы этой войны. Что ему до того, что живым бывшим солдатам еще не раз потребуется заглянуть в эти архивы по надобностям житейским и вполне мирным. Только не удастся ему никогда одного – вытравить следы войны из человеческих душ, из памяти.
Когда-то в полках русской армии была должность историка, летописца, бесстрастно заносившего в книгу бытия все происходившее пред его очами, все баталии во славу живых, в память павших и в назидание потомкам. Но то было при правильном течении жизни, когда люди были уверены в том, что делают нечто необходимое, без чего мир не обойдется и что не может не остаться на скрижалях истории. Но люди давно утратили эту веру, занявшись делами неправедными. Теперь уже они не призывали на помощь историка, а стали бояться его всевидящего ока. Но с этим оказались не занесенными на скрижали и дела праведные, потому что люди уже не были уверены в том, что они действительно таковы…
Пусть сильные мира сего тешат себя тем, что все свершается якобы единственно по их воле. Есть иные, внешне неприметные, но устойчивые пути этого мира. Все очень просто видится теперь – поймать и растерзать виновника, злоумышленника, войну развязавшего. Но облегчит ли это души пострадавших? Можно, конечно, да и нужно попытаться установить, что и как происходило, кто принимал решение о войне, кто и как его подготавливал. Но такие расследования делаются литераторами обыкновенно с единственной целью: для того якобы, чтобы происшедшее не повторилось. Но прошлое не повторяется и не приносит разгадок новых событий и обстоятельств. О, святая наивность, – будто бы знание прошлого само по себе способно удержать людей от новой ошибки, от новой авантюры, даже если она будет совершенно походить на предшествующую. Не удержит!
Война – не самое большое зло, какое может быть. Вернее, она уже только следствие зла, гнездящегося, скапливающегося в человеческих сердцах и душах. И когда она случается, то, как правило, не потому, что кто-то так захотел или повелел, хотя есть неумолимые приказы и распоряжения. Не они, в конечном счете, двигают событиями. Хотя и кажется, что только их лаконичностью и суровостью все и свершается. Войны случаются потому, что в людях скапливается столько зла, что человеческая природа удержать и перебороть его в себе уже не может.
Бесстрастный историк теперь задает вопрос: «А почему, собственно, войска в Афганистане назывались ограниченным контингентом, почему ограниченный? Что в этом выражалось – нерешительность политиков или видимость ложного гуманизма? А может быть, преднамеренно ограниченный, дабы не достигая никакой цели, война длилась как можно дольше?.. Кто это так старательно все годы его ограничивал?
Смогли же американцы за короткое время перебросить в зону Персидского залива в четыре раза больше войск, чем было в Афганистане. Да еще попытались обыкновенный разбой представить как высшее проявление справедливости...
Кто способствовал тому, чтобы война продолжалась столь долго, не достигая никаких целей? Но кто видит виновников войны в конкретных лицах, а не в обстоятельствах и в других, неведомых нам закономерностях, полагают, что жизнь человеческая абсолютно управляема разумом, что все свершается единственно, от ума или глупости отдельных политиков.
Обычно они говорят о том, что всякому событию могла быть альтернатива. Логически, безусловно, была. Но последнее дело историку гадать о том, как все могло быть, а не как произошло в действительности. Гораздо важнее объяснить, почему произошло именно так, как произошло.
Все наши русские споры – давние и нынешние, сводятся ведь к этому: одни полагают, что жизнь управляема, другие же считают, что ее стихийных сил не превозмочь. Это основное противоречие рядится уж потом в партии и союзы, общества и движения. И кажется порой, что борьба идет между партиями, обществами, союзами и движениями. На самом же деле она идет между этими противоположными миропониманиями. Те, кто считает, что жизнь управляема, обыкновенно торопят ее, желая сорвать ее плоды немедленно. На какое-то время они достигают желаемого. Но это, таким путем достигнутое, оборачивается потом возмездием, отбрасывая общее развитие далеко назад.
Людям часто казалось, что все свершается по их воле, по придуманной ими идее. Но проходило время, естество жизни брало свое и все вдруг распадалось. И они искренне недоумевали, почему так происходит. Но лишь одного они не могли допустить, ибо тогда страдала их гордыня, что все происходит от бедности их ума и дремлющей души, от их наивной веры в то, что мир управляем их бедным разумом.
И если войны – следствие каких-то процессов, происходящих в мире, то и эта русская война в Афганистане не была исключением. Она явилась тем последним событием в цепи других, которое заставило нас вдруг остановиться и заметить у самых ног своих пропасть...
С первых выстрелов этой войны, народом так и не расслышанных, прошло уже так много времени, что дальнейшее упование на неких неведомых справедливых историков, которые-то во всем и разберутся, становится просто нечестным по отношению к тем, кто навсегда остался горах.
Тех, кто уезжал на войну, пытались убедить в том, что цель ее наивысшая: всемирное братство – интернационализм. Но это убеждение рассыпалось при первом же выстреле. И пока люди воевали, ими двигало боевое братство, чувство самосохранения. Но вот солдаты вернулись домой. В их обожженных душах не мог не возникнуть вопрос: «Во имя чего?» А «прозревшие», вмиг «перестроившиеся» политики, вчера только трубившие об интернациональном долге, теперь, не моргнув глазом, с чувством абсолютной правоты говорят в лицо вернувшимся с войны солдатам, что никакой, мол, цели не было вообще, что мы вас туда не посылали...
И души солдат, устоявшие перед смертью, не могут поверить теперь в то, что все это изначально не имело никакого смысла. Они мечутся, не находя никакой опоры, срываются в бездну и гаснут как таинственные звезды, так и не явленные миру, принесшие в него только этот мгновенный, ослепительный огонь своего сгорания...
Уже давно отрапортовали об этой войне репортеры, уже подшиты и сданы в хранилища успевшие пожелтеть газеты. Уже составили свои словесные отчеты писатели, перейдя к другим темам, новым событиям и впечатлениям, словно призвание их в том, чтобы фиксировать внешние приметы происходившего.
Те, кто по какому-то немыслимому праву предъявили «афганцам» счет, исходили из заведомо ложного представления, что солдаты и офицеры, ставшие жертвами этой войны, мол, не понимали в должной мере значения происходившего, не понимали якобы того, что они делали. О, цинизм, не знающий предела, не позаботившийся даже о внешней благопристойности. Будто бы они, солдаты, чуть ли не с радостью шли на смерть, благодаря и воспевая в своих стихах и песнях тех, кто их на нее послал... Но достаточно послушать стихи, песни, воспоминания «афганцев», почитать их письма, – от первого до последнего дня войны – чтобы убедиться в том, что это совершенно не так. Люди ведь обыкновенно участвуют в войне не потому, что разделяют ее цели, не потому, что им этого хотелось, а потому, что иного выхода у них, по сути, не оставалось. А значит, не обвинять и не обличать тут следовало бы по нормальным, не искаженным человеческим понятиям, а пережить беду вместе с теми, кого война коснулась своим черным крылом. Разделить с ними печаль, а не взваливать на них новую ношу.
Я вынимаю из стопок письма, скопившиеся за годы, наугад, уже пожелтевшие, уже тронутые неумолимым временем, и за каждым из них – безвестная судьба, достойная быть помянутой добрым словом.
Сержант Сергей Голиков из Подмосковья – из первых «афганцев», из «декабристов», как они себя называли. Погиб он в 1980 году. Понимал ли он, что происходило вокруг и в чем он участвовал? Даже при всем том, что в письмах о многом не рассказывали, Сергей нашел способ сообщить отцу о смысле и характере происходившего. В одном из первых писем он так подбирает начальные буквы каждой строки, что по законам акростиха можно прочитать сообщение: «Мы совершили переворот в Афганистане...»
Какие музеи примут на всеобщее обозрение это письмо?.. И главное – придут ли люди посмотреть на него как на необыкновенное свидетельство протекших дней?..
Он присылал своей маме в конвертах засушенные цветы пустыни. Я видел эти хрупкие цветы, и до сих пор хранящие запахи того, теперь уже далекого времени.
Письма майора Олега Юрасова, погибшего уже в конце войны, которому посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Его скупые размышления в письмах к матери поражают трезвостью в оценке обстановки: «То, что защищать нечего, это уже давно ясно. Десять лет сюда, как в бездонную бочку – и людей, и деньги». Застал он уже и перестройку. И что же, радость и эйфория? Да нет, совсем наоборот. Ведь он судил о перестройке не по произносимым речам и заверениям, а по тому, чем и как она отзывалась в жизни: «По телевизору смотреть нечего – сплошная перестройка, – не без иронии писал он в одном из писем. – Не знаю, как на гражданке, но в армии перестроились только те, у кого папахи, а остальные, по их мнению, никак не перестроятся. Здесь больше всего представляют опасность дураки с инициативой. Они все время порываются куда-то идти и обязательно кого-то поймать. Ну ладно сам, а есть, которые посылают других. Таких, мне кажется, надо изолировать от общества. Хорошо, что наши полковые командиры не дают им воли», – иронизировал он, успокаивая мать...
Настало время прочитать эти письма с войны. Ведь нет уже ни того, кто их писал, ни той, которая их ждала. Матери Олега Юрасова больше нет. Эти письма-исповеди адресованы теперь всем нам. И только от нас зависит, расслышим ли теперь, захотим ли расслышать их сдержанные и искренние голоса.
Но те, кто, предъявляя «афганцам» счет единственно, как мне видится, по причине своей нравственной неразборчивости, хотели представить их эдакими гангстерами, потерявшими человеческий облик.
Вполне понятно, зачем это им теперь нужно. Мыслящие и живущие лишь понятиями политическими и никакими иными, имеющие вообще упрощенное представление о жизни, они объясняют происшедшее не иначе как через те же понятия политические. А объяснить надобно, дабы хоть как-то привести его в согласие со своими представлениями о миропорядке. Потому-то теперь, задним числом они и навязывают солдатам те мысли, которые им и в голову прийти не могли. Потому-то так старательно и вытаптывают все, выпирающее из их концепций. При этом, не моргнув глазом, говорят, что ранее они недопонимали, а теперь прозрели. Но где были вы, когда умирали солдаты?! Ах, жили в неведении! А почему, собственно, вы жили в неведении? И где гарантия, кроме ваших слов, что вы и теперь не продолжаете жить уже в ином неведении?..
Письма «афганцев», то есть их самые сокровенные слова, обращенные к близким и родным, говорят совсем об ином. Обостренное чувство чести, то, что в обычной жизни было не столь явным, проявлялось там в людях с особенной силой. В письмах погибшего Сергея Болотникова рассказывается об эпизоде, когда командир взвода поручил солдатам самим написать на себя представления к наградам. И все солдаты отказались, возмутились, посчитав это для себя оскорбительным и унизительным...
Через многие годы я встретился с этим бывшим командиром взвода. Он уже учился в академии. Готовился командовать подразделениями куда большими, чем взвод. Он умолчал о том эпизоде, когда понуждал солдат писать наградные листы. Пусть наивно полагает, что это осталось никому не известным, если уж солдат, это помнивших, больше нет. Пусть думает, что все уже сокрыто временем и не всплывет никогда. Но только всплывет, если и не на высшем Суде, то там и тогда, где он меньше всего будет ожидать и меньше всего хотеть, чтобы оно всплывало. Пусть думает, что и я ничего об этом не знаю...
Говорят, что с развитием техники эпистолярный жанр пал безвозвратно. Видимо, так оно и есть. Но это десятилетие войны – время писем, разлетавшихся по всей стране. Сколько сердец трепетало над ними там, в горах, и здесь, по родным домам, сколько слез пролито над ними... «Жили только его письмами», – пишет мне Людмила Степановна, мама Романа Янкевича из Ростова-на-Дону, погибшего в 1985 году под Файзабадом. Галина Тимофеевна Иванова из Новгорода получила всего лишь одно письмо от сына Сергея. Могла ли она знать, что это письмо станет и последним? Потому оно и не сохранилось... Но помнит его Галина Тимофеевна наизусть. Она и прислала записанное по памяти письмо сына, письмо и без бумаги существующее, живущее в материнском сердце.
Они уже тронуты желтизной, эти военные письма. Но хранят еще таинственные, несказанные запахи... Кто и когда соберет их? И соберет ли? Или охваченные заманчивыми, но туманными перспективами новых радикальных переустройств, непрестанных неурядиц, ими вызываемыми, снова поспешим, не замечая человеческого горя? Что за вьюги мели все эти годы? Вьюги писем, наметая со временем их сугробы. И душа моя их печалью и болью уязвлена стала. Но я не знаю, что делать с этой болью, куда, кому и зачем нести ее...
Дышащие злобой, растерзывающие виновных в войне политиков, люди, казалось, были исполнены решимости строить теперь уже новую жизнь – без войн и без крови. Но чем больше они говорили об этой своей решимости, тем больше сваливалось на них новых бед. Чем больше они говорили о мире, тем неотвратимее и неизбежнее была новая война. И не остановились и не вспомнили они извечную природу свою, говорящую о том, что на злобе добра не построишь.
Но странную закономерность я заметил, годами общаясь с теми, по чьим судьбам прокатилась война. Они-то как раз меньше всего злобствовали, меньше всего проклинали, а перетерпевали свое горе, хотя именно их проклятия могли быть наиболее оправданными. Но они почему-то, не в пример вдруг расхрабрившимся, вели себя иначе. Злобствовали же почему-то другие люди, те, кого война эта прямо не коснулась. Неужто из сочувствия и сострадания к пострадавшим? Нет, ибо как раз пострадавших в войне они и проклинали, видя в них первопричину войны, а не ее следствие.
Да неужто уже до такой трудно поправимой степени перепутались в сознании понятия о добре и зле, что люди уже безропотно готовы принимать все, что ни показывают им в своем лукавом свечении экраны телевизоров?! Гораздо безопаснее было обвинять того, кто в этой войне пострадал... Да неужто и в самом деле нас покидает разум? Многие ли потупили очи, склонили головы с чувством стыда и угрызения совести за свою вину перед ними?
Эта война с самого начала боялась бумаги, оставляя свои обжигающие душу подробности устным рассказам, преданиям, песням, воспоминаниям да письмам. И вот уже замечаю странное явление. Я не знаю еще ему названия, перед ним я просто немею: «афганцы» жгут свои письма. Может быть, мы уже настолько привыкли отрекаться от прошлого, порывать с ним, что это уже вошло в наш образ жизни. Кто же внушил, привил нам такое коварное миропонимание, что прошлое, то есть наша органическая часть, стало пониматься как нечто ненужное и обязательно плохое?.. Может быть, потому и жгут «афганцы» свои письма, приходившие с войны, облитые слезами их родных, натертые и зачитанные, заученные наизусть, а потому бессмертные, существующие уже вне бумаги. Да ведь не только письма горят, но и обрываются жизни солдат, с войны вернувшихся, но так и не нашедших себя в новой жизни. Скорбный счет потерь продолжается...
И что особенно поразительно – жгут письма своих сыновей родители. Даже погибших... Может быть, они, несчастные, потерявшие сына, теперь раскаиваются в содеянном. Может быть, они сделали это в минуту отчаяния, надеясь, что так можно избавиться от выпавшего на их долю горя. А мне жаль, что так происходит, что и эта ниточка, еще связывающая их сыновей с миром, оборвалась. Жаль, ибо никогда уже этих писем вновь не написать...
Я слышу запах гари над Москвой. Это горят письма, присылаемые с войны. Запах этот не заглушают даже тайком выбрасываемые столичными предприятиями едкие сернистые газы...
Горят письма, идет прахом жизнь. И редкая душа встрепенулась при этом...
Сгорят ли в этом огне и без того обуглившиеся слова? Не верю, не хочу верить. Свитки на Руси горели во все времена, и все-таки оставались, сохраняя боль и печаль, слова. Они и теперь, как и встарь, не сгорят.
Не мне бы писать эту скорбную повесть, но стол мой уже давно завален письмами, воспоминаниями, дневниками солдат и офицеров, письмами их родных и близких, приходящих со всего света. Папки с письмами громоздятся уже на полу, вырастая с пугающей быстротой.
Видимо, все это должно было собраться у кого-то другого, кто смог бы более разумно, чем я, распорядиться этой неизбывной печалью писем. А я не знаю, что теперь делать с ними, кому их нести, кому передать, кому и как рассказать о них. Какие архивы примут их в свое бесстрастное лоно?.. А теперь и сам уже боюсь расстаться с ними. Они наполнили мою душу, во многом было уже изверившуюся. Да может быть, никому в такой мере, как мне, они более и не нужны.
И что будет с ними там, в архивах, в трюмах тайн? Но не должно же все это исчезнуть бесследно! Ведь не должно же пропадать все то, чем жили и с чем погибали люди. Ведь кроме этих, никаких более следов о своем пребывании на земле они оставить не успели. И если нас уже не потрясает смерть, мысль о конечности человеческой жизни и не свершившемся ее высоком предназначении, ничто уже – никакое чудо и никакие грядущие трагедии – нас, видимо, не потрясет...
Сколько ни было на земле войн, каждую люди считали последней, облегченно вздыхали, когда она заканчивалась. Клялись не допускать их больше никогда. Но только смолкало оружие, тут же забывали о своих клятвах, гася, как опасный пожар, поднимавшиеся со дна человеческих душ чувства. И тем самым открывали врата для новых несправедливостей и страданий. Ведь только живая, зрячая душа способна устроить этот мир по законам справедливости и человечности. И по мере того, как бесстрастнее и заученнее становились речи о мире, не заглушая их, гремели новые взрывы.
Что-то произошло, видимо, действительно в жизни человеческой неладное, чему, может быть, нет пока и названия. Словно вынут кем-то из нее стержень, на котором держатся вороха людских дел и дум, к которым привязана душа, не желающая блуждать неприкаянной в холодных, бесстрастных пространствах мира.
Что же остается делать нам, живым, кого обошла война своей горькой чашей, когда она уже отгремела, бесстрастно разнесла свои жертвы, развеяла прах свой по родимым пустеющим просторам, когда происшедшего уже не поправить? Заклеймить позором и презрением тех, кто ее развязал? Конечно, надо вынести им свой беспощадный суд. Тем более, что куда как легко теперь это сделать, когда виновники уже отцарствовали... Да вот только проклятие это, как ни странно, не только не ведет к прояснению истинных причин войны, а наоборот, надежно их закрывает... Нам остается уяснить причины войны, выставить на суд те силы, которые ее развязали. Собрать бедные реликвии, разместить их в музеях, соорудить памятники солдатам? Безусловно. Но ведь это мы делаем в надежде на то, чтобы подобное никогда не повторилось. Но разве это гарантия того, что нечто подобное не повторится? Кого из сильных мира сего остановят слезы, если сострадание они признают слабостью человеческой, а не верным признаком живой, не убитой обстоятельствами и корыстью души? Если они полагают, что поминать и оплакивать, – значит бередить раны... Ах, какая же это откровенная и давняя неправда. На самом же деле – это единственный способ исцеления души человеческой.
Как часто люди обманывались, думая, будто бы миропорядок этой жизни зависит от каких-то экономических законов, познав которые, можно как-то переустроить жизнь. И сколько бы раз попытки такого переустройства не заканчивались лишь разорением и горем, они все-таки отказывались верить тому, что миропорядок жизни зависит от самого человека, от его души и совести.
Чем же была для нас эта афганская война? Следствием каких идей она явилась? Случилась сама собою? Произошла по прихоти какого-то высокопоставленного недоумка? Но жизнь человеческая всегда, даже во времена самых разнузданных смут, сохраняет все-таки в себе какую-то устойчивость против явного абсурда, сохраняет устойчивость против самоуничтожения.
Никто, кажется, не предполагал, что война, начавшаяся где-то за Гиндукушем, продолжится в родной стране, окажется словно принесенной на спинах возвратившихся домой солдат... И уже здесь, в родных пределах, без всякого перерыва, без передышки, загремят выстрелы, прольется кровь. И опять – никто никому войны не объявлял. Опять – война «необъявленная». И опять вроде бы совершенно беспричинная...
Может быть, потому и не отметили окончание войны так, как это принято меж людьми, что знали, чувствовали – она еще далеко не окончилась, а может быть, только началась... Может быть, потому и не устроили торжества солдатам и офицерам, вернувшимся с войны, посланным на нее именем государства и волей правительства. Ведь американским солдатам, вернувшимся из Ирака после скоротечной войны, устроили прямо-таки народное ликование.
С какой грустью наблюдали все это российские «афганцы». Странно, почему американское правительство в припадке самобичевания и покаяния не занялось политической оценкой своей авантюры? Ведь войны вообще не бывают праведными, это всегда преступление перед чудом человеческой жизни, единожды дарованной. Разве бывают войны популярные или справедливые? Таковыми их выставляют политики для своего оправдания.
Никто не предполагал, что отгремевшие в афганских горах выстрелы перенесутся в родные пределы. Скорые до любых определений политики и публицисты тут же обозвали это безобразие межнациональными отношениями... Похоже, мы снова споткнулись об «интернационализм», который вроде бы должен был приносить мир и добрососедство, но который, насильно насаждаемый, пока ничего, кроме горя, слез и крови не приносил и не приносит.
Может быть то, что происходило и происходит в стране после окончания войны, вовсе и не является ее продолжением? Может быть, оно свершается уже в силу каких-то иных причин? Никто не хочет видеть разгорающееся в стране братоубийство логическим и неизбежным продолжением афганской войны. Не хочет, видно, потому, что взгляни на эти события в такой взаимосвязи – и откроется вся их беспричинность, а может быть, даже преднамеренная организованность.
Чем же явилась для нас эта война? Она стала для нас тем переломным, поворотным событием, после которого начиналась уже какая-то иная, построенная совсем на иных принципах жизнь. Это было как бы последнее усилие той «интернациональной», на деле же космополитической политики, которая насаждалась с каким-то немыслимым остервенением семьдесят лет, политики, восходящей к пресловутой «мировой революции», являющейся разновидностью идей мирового господства... Это было как бы последнее усилие, тех, кто под знаком «интернационализма» губил Россию. Но вот с озверением насаждаемая идея «интернационализма», принесшая столько горя на землю русскую, в результате этой войны стала вызывать отвращение. Дальнейшее ее проведение без риска потерять контроль над общественным сознанием стало невозможным. Из этой ситуации был один самый простой, самый распространенный в истории и самый верный выход, чтобы сохранить контроль над умами людей – начали теперь уже всячески поносить эту самую идею «интернационализма», внушать, что в ней таится источник зла. Но подобные переоценки ценностей на противоположные никакой, даже самой совершенной пропаганде в одночасье не под силу. Необходимо было какое-то грандиозное событие, которое потрясло бы сознание людей в такой степени, чтобы идея «интернационализма» оказалась скомпрометированной, а вместе с ней и идея дружбы, добрососедства, извечная идея братства. И таким событием стала афганская война. Скомпрометировавшая себя идея интернационализма, принесенная оттуда, теперь уже взрывала изнутри многонациональную страну, построенную по тем же самым принципам интернационализма. Скомпрометированная идея оказалась здесь самым действенным ядом, самым верным способом расчленить страну, веками собиравшуюся. Путь обратного счета был открыт – теперь уже то, что раньше почиталось благом, считалось злом, и то, что было злом, стало почитаться как благо.
Если бы этой войны не было, надо было придумать какой-то катаклизм, чтобы в результате его ценности поменялись на противоположные. Война эта, кажется, только для того и понадобилась, чтобы подсунуть людям новую шкалу ценностей, дабы удержать власть над их сознанием, над их бедными растерянными душами, отказывающимися верить в то, что механика этого мира, определяющая жизнь каждого, столь примитивна.
Мы опять споткнулись об «интернационализм». Повод для новой переоценки ценностей был найден. Остальное было делом времени.
Но будем помнить, что в начале этой радикальной переоценки ценностей была компрометация «интернационализма», ставшая возможной в результате афганской войны... Все, что происходило потом, стало возможным только после этой войны. Тот, кто сегодня пытается всеми силами предать эту войну забвению, как раз и доказывает связь ее со всеми последующими трагическими событиями. Как и всегда, их выдало нетерпение. Хотели предать ее забвению немедленно, когда еще гремели ее взрывы и не все солдаты вернулись домой. Те, по судьбам которых война эта прокатилась безжалостным катком, отказывались в это верить. Откуда им было знать, что это прямо выходило из общего смысла войны, из ее тайного, никем не высказываемого смысла! Откуда знать было об этом скажем, Лидии Васильевне Абиденко из Приморья, да и какое дело до этих геополитических игр ей, потерявшей сына, лейтенанта Вадима Абиденко, пишущей теперь мне: «Они, правители, планомерно, в течение девяти лет посылали на гибель молодежь, уничтожили целое поколение, – дали оценку – «политическая ошибка», и умыли руки. Виновных нет, юридической оценки нет. Все молчат. Народ страны Советов достоин своего правительства. Решают теперь продовольственную программу. И никого не волнует Афган. Это все я хорошо знаю по себе. Неблагодарная Отчизна не отдала дань своим погибшим воинам, не склонила знамена и не преклонила колени, а бежит по трупам наших детей к пропасти... За «извините», за «ошибки» их отдать им не могу своего единственного сыночка...»
Дорогая Лидия Васильевна, родная ты душа, откуда знать тебе, убитой горем, что все так и было задумано, чтобы проклятым оказался не только «интернационализм», не только непутевые правители, но и «неблагодарная Отчизна»... Так и было задумано, в том и смысл этой войны, чтобы все самые дорогие понятия – любви к Родине, патриотизма, братства – оказались затоптанными. И не какими-то там злоумышленниками, а самим народом, доведенным до отчаяния... И теперь снова можно владеть его сознанием... снова вести его, покорного, куда угодно.
Но ведь война эта вовсе не закончилась. Она все еще продолжается. И не только во снах ее участников. Она продолжается в новых и новых событиях. Потому, видно, и поспешили объявить ее непопулярной, дабы никто не догадался, что все происходившее после нее есть прямое и неотвратимое ее следствие.
Нет, не закончилась афганская война. Она все еще продолжается. Гремит оружие и льется кровь на улицах наших городов. И, как на всякой войне, жизнь человеческая не стоит ломаного гроша. И те, кто пал тогда, были первыми павшими на этой все еще продолжающейся войне, стали ее безвестными дозорами.
Эта война для России стала тем же, чем были для нас русско-японская и первая мировая войны, когда за войной внешней непременно и неизбежно, по какой-то железной, неотвратимой логике следовали революции, смуты, неисчислимые беды уже в самой России. Впрочем, это не только не скрывалось, но даже всячески пропагандировалось в идеологическом фетише «революционной перестройки».
С государственного амвона вроде бы, наконец, обещали покончить с последствиями революции, принесшей столько бед. Но, оказалось, лишь для того, чтобы навязать народу новую революцию. Новый круг ада, уготовленный для народа, к сожалению, начался. И только всеобщее понимание, понимание каждым человеком сути происходящего может теперь остановить эту чертову карусель...
Эта афганская война, кроме создания новой геополитической ситуации, нужна была еще и затем, чтобы создать у россиян твердое впечатление, что главная опасность грозит им якобы с Востока, что Восток темен и коварен. Обанкротившаяся цивилизация ничего не сумела предложить, кроме узаконенного подавления человека, корысти и эгоизма, как якобы двигателей прогресса. Этот жупел угрозы с Востока был необходим для того, чтобы наивные люди не заметили того ограбления, которое совершается самым бесцеремонным образом...
Войны происходили и происходят на земле лишь потому, что они бушуют в нашем сознании, в наших сердцах и душах, лишь потому, что утрачивая свою естественность, люди увлекаются отвлеченными идеями, никак не связанными с реальной жизнью. А потому признаком войны является вовсе не производство оружия, вовсе не огромность армии и развитость военной науки – это приметы скорее внешние. Ее признаком являются те идеи, которые владеют умами, Когда гремит оружие – это уже только следствие нарушения человеческого миропорядка в душах людей, неизбежное последствие того зла, которое скопилось в душах людей, следствие их неправедной жизни.
Зачем хватаюсь я за истекшие мгновения, зачем стараюсь удержать их в памяти и душе?.. Ведь все равно они канут безвозвратно, оставляя в груди сладкое томление.
И нет на целом свете силы, которая могла бы удержать, остановить их. Да в этом и нет надобности. Видно, по самой природе своей человек не хочет быть беспомощным перед неумолимым и безвозвратным ходом времени... Зная о его невозвратности, он все-таки не верит в нее до конца. И как только он уверует в эту невозвратность для него, начнется совсем другая жизнь – беспорядочная и нестройная. Кажется, что только эта наивная вера и придает цельность и стройность, только она и наполняет жизнь смыслом.
Если бы мне понадобилось каким-то одним фактом, единичной судьбой, одним эпизодом определить характер этой войны, я привел бы письмо Ю.Е. из Алма-Аты, помянул бы его же словами его измученную, не выдержавшую испытаний душу. В письме к маме своей он писал из Афганистана: «Получил я твои письма и молитву, но, мама, ты не обижайся, но я ее выучить не могу, у меня уже есть одна молитва, правда, не из Библии или Евангелия, а из Корана. Кстати, Коран здесь может больше помочь, были такие случаи, когда душманы отпускали наших солдат, когда те им читали молитвы из Корана. Они здесь все верующие...»
Как все-таки надо было быть не подготовленным к искушениям сего жестокого мира, не имея какой-то совершенно необходимой для каждого человека сопротивляемости, чтобы попасть в такое положение – отвергая свою молитву и беря во имя спасения молитву чужую... Что ж это за такая коварная война, на которой не помогают даже свои молитвы, на которой ради спасения надо было отказываться от своей природной веры... Ю.Е. устроенного ему испытания не выдержал. Вернувшись домой с перебитыми ногами, помытарствовав, ища самого малого – своего угла и покоя, он в конце концов разорвал удостоверение на льготы и бросился с обрыва реки Малая Алмаатинка... Закатилась безвозвратно чистая человеческая душа, так, видимо, и не справившаяся с осознанием самой себя, истратившая всю себя без остатка в борьбе за право на жизнь. И никто, кажется, так и не заметил ее неяркого, неповторимого света...
Я не потревожил бы теперь его души, если бы в этом факте не просматривался символ не только войны, но и всей нашей теперешней жизни. Нам говорят, уже даже не скрывая, всеми мыслимыми и немыслимыми средствами внушают мысль о том, что только стоит нам отказаться от самих себя – от своего образа жизни, от своей истории, от своей веры, от своей молитвы, и жизнь наша якобы враз образумится, наладится, станет цивилизованной. Пусть эта единичная, несчастная судьба если не убедит, то покажет, что обыкновенно бывает при этом...
Но нет покоя теперь в родных пределах не только живым солдатам, но и павшим. И опять вроде бы вовсе и не по вине каких-то коварных злоумышленников, а опять – вроде бы по воле народной, по просьбе трудящихся. В это безумие невозможно было бы поверить, если бы оно не свершалось на наших глазах, если бы оно не выдавалось за самое высокое проявление разума и гуманизма.
В Бузулукском районе Оренбургской области произведено, кажется, первое перезахоронение «афганцев»: могилы солдат, разбросанные по району, перенесены в районный центр в общую, братскую могилу. Кто удумал это? Бездушные аппаратчики и бюрократы, утратившие человеческий облик? Да нет, сами люди. Вроде бы можно их понять. Ведь заботой о павших это было продиктовано, вроде бы исполнение долга ими двигало, – мол, со временем некому будет доглядеть одинокие могилы, а в районном центре братская могила будет на виду и не зарастет к ней тропа. Но разве может быть оправдание для того, чтобы потревожить прах человеческий, и разве дано живым выбирать тропы памяти? Память складывается таковой, какова она есть, а подправленная для более удобного ее почитания – это уже не совсем и память...
Не хочу упрекнуть самих «афганцев», скорее посочувствую им, ибо вижу, как непросто было им удержаться в человеческих пределах среди нынешней смуты. В самом деле, руководящий бюрократ говорит о том, что перезахоронение – это событие, своего рода дань уважения погибшим. Ну бюрократ, ладно... Но и священник, находившийся при этом, одобрил святотатство, сказав, что с религиозной, христианской точки зрения он не видит здесь ничего богохульного... Так куда же податься молодым людям, если их окружили, что называется, обложили вконец перепутанными понятиями о святости и святотатстве похлеще душманов в горах... Им остается разве что посочувствовать... Они-то, может быть, потому и предприняли это перезахоронение не вполне осознанно, что в свое время похороны солдат были сотворены не по-человечески, и не по-божески – по сути, тайно. Таким образом они выразили свой протест и вызов обществу. Может быть, таким образом они хотели сказать всем, что похороны не окончены, вот и устроили снежным ноябрьским днем вторые похороны. Они пытались повторить то, что ни при каких обстоятельствах повторено быть не может, не может по самой человеческой природе, по самой неповторимости жизни. Как не может человек дважды родиться, так не может он быть и дважды погребенным. Они уверовали в то, что исправление несправедливости возможно повторением того, что уже однажды происходило, повторением неповторимого...
Но из десяти «афганцев» оказались перезахороненными в братскую могилу лишь шесть. Но и это не остановило устроителей вторых похорон, и это не подсказало им того, что они делают что-то противоестественное... Попрощавшись во второй раз с боевыми друзьями, они поклялись в том, чтобы «ошибок» больше не было... Но как этим новым «ошибкам» не быть, если они уже открыли им врата… Видимо, они так и не поняли, что сотворили. Ведь если стали возможными вторые похороны, то почему не быть и третьим, и четвертым... Пройдет время, кто-то выберет новые тропы памяти и предложит перенести прах, скажем, в Оренбург, в областной центр. Обоснование ведь лукавый разум, не слышащий души, всегда отыщет. Или явится какой-то архаровец и обоснует и убедит, что прах вообще следует развеять, так как война была «непопулярной»... И будьте спокойны, сотворят люди новое святотатство, и еще будут горды исполненным. Сотворят потому, что были вторые похороны... Неужто мы уже стали столь эгоистичны, что ради своего собственного удобства, кстати, у каждого из нас кратковременного, пренебрегли их правом на вечный покой? Отыщем ли теперь их там, когда придет срок и сами окажемся в том мире?
Неужто понятия наши уже столь перепутаны, что факты жизни перестают говорить о смысле происходящего? Зачем мы таскаем по земле прах предков и близких своих? Неужто свое внимание к ним, благоговение перед ними никак иначе выразить не можем, кроме как перетаскивая с места на место прах?
В августе 1987 года в четвертый раз хоронили героя Отечественной войны 1812 года князя Петра Ивановича Багратиона. В четвертый раз! За что ему такая немилость? За то, что сложил голову свою за Отечество наше, за нас... Летом 1839 года его прах был перенесен из села Симы Владимирской губернии на Бородинское поле. Это противное закону человеческому и христианскому дело было обставлено торжественно, почиталось как исполнение долга.
«И почто тревожат еще и почто износят прах на роковое поле Бородинское?» – эти слова священника, присутствовавшего при сем, не были расслышаны. Естественность жизни была нарушена. И что же теперь удивляться тому, что через сто лет в Наркомпросе отыскались ретивые головы, забитые революционной чертовщиной, которые в ответ на «просьбы трудящихся» взорвали могилу этого «царского сатрапа»! Героя, так и не нашедшего в родной земле своего последнего приюта... Можно ли еще придумать более коварное издевательство над народом – его именем творить противное ему дело?..
Кто поручится теперь за то, что эти похороны были последними? Никто поручиться не может, ибо, может быть, завтра зародится в какой-нибудь бесталанной голове, по причине бедности ее, не знающей чем ее занять, новая глупость, которая обставится как высшее благо, и снова примутся перетаскивать прах. Ну, скажем, восстановили же храм Христа Спасителя, паноптикум русской славы. Почему бы не перенести прах героя туда, теперь уж точно на вечный покой. Но на вечный ли?.. Беспокойно и неуютно с нами предкам нашим в родной земле... Так что и молодые люди – «афганцы», тоже вроде бы исполнявшие свой долг перед павшими, не придумали ничего нового. Они лишь следовали примеру. И мы теперь уже не уверены в том, что эти похороны станут последними...
Но для того-то это святотатство, это кощунство, это надругательство над могилами героев, видимо, и учинено, для того-то оно так хитро и обставлено, вроде бы даже санкционировано волей общества, чтобы ни в коем случае люди не догадались о том, что собирать надо не прах, не кости надо свозить в общую яму – собирать надо души, чтобы крепить дух живых... Кто не видит в этом недоброго знамения, тому неведомо, какими путями свершается все сущее.
Расчетливые, предусмотрительные американцы, как известно, во многом поступают иначе, чем мы. Они не хоронили своих солдат, погибших во Вьетнаме, по всей стране. Но выделили участок под общее кладбище, где можно минуту-другую попечалиться. Здесь память, здесь боль и горе, а там, за пределами этого участка, ничто уже не напоминает о них, живущие как бы рационально изолировали эту боль от повседневной жизни, чтобы о ней ничто уже не напоминало, не мешало жить беззаботно и весело. А, может быть, в этом таится еще одна хитрость – чтобы ничто не напоминало людям о былых заморских авантюрах, дабы было можно их предпринимать и в дальнейшем.
Но мы ведь совсем иные люди. Мы так не можем. Наша боль и печаль разлита по всей стране, по всему телу многострадальной родины, преодолевается всем ее живым организмом. Рассеяна по ее городам и селам, прошла по каждому ее проселку, по каждой тропке. Так сложилось, так издавна повелось – погибший возвращается к родному порогу и пребывает там всегда.
Где вы, родные души, и почему так бесприютно и одиноко без вас на земле?!
Может быть, собранные мною слова и свидетельства станут дорогими не только для их родных, не только для меня, но и для других людей, кто о них услышит, поймет значение их безвинной крови.
Конечно, по обычаю и закону надо бы помянуть каждого. Но это сделано в Книге Памяти. Я же из всех писем выделяю лишь относящиеся к одному бою, особенно памятному. Поминальная повесть моя – не обо всей войне, хранящей свои тайны, а лишь об одной ее странице. Да и не о нем, собственно, мой рассказ, а о том, как продолжился он во времени.
Описывать сам бой не могу, так как в нем не участвовал. Передам лишь глухие отзвуки его, донесшиеся до моего слуха. Может быть, в читательском воображении дорисуется и вся его ужасная картина. Когда душа моя переполнялась печалью писем, набрякала ею, как дождевая туча, готовая разрыдаться повестью, я боялся еще рассказывать об этом. Нужно было побывать в тех местах, где жили мои герои, походить по той земле, где они ходили. Встретить тех людей, лица которых они видели, тех, кто их помнит.
Не ново на Руси ни составлять книги из выбранных мест из переписки с друзьями, ни пускаться в дорогу в поисках душ, покинувших свои земные пределы. Но, видно, и теперь этого не избежать, если люди не столько собирают драгоценности свои, сколько их разбрасывают...
Если суждено народам в своем неопределенном извечном стремлении к какой-то туманной цели подойти к некой разумной жизни – нет, не к беззаботному «светлому будущему», к которому их постоянно толкают авантюристы, сжигаемые нетерпением, а к нормальной жизни, то тот народ скорее достигнет этого, который меньше потеряет на пути сыновей своих, так и не успевших свершить свое предназначение, оправдать рождение свое, внести свою необходимую долю в это движение. В идеале тот народ скорее достигнет этого, который будет идти к нему в своем полном составе, в составе всех сыновей своих разных времен, в этом народе когда-либо живших.
Однажды прогремевший на земле бой не утихает уже никогда. Он продолжается в душах тех, кто в нем участвовал. В памяти тех, кто знал их. Следы его навсегда остаются в народе. Остаются даже тогда, когда, кажется, уже затянуты временем боли и беды и не осталось уже никого, кто помянул бы добрым словом солдата. Но гибель его остается непоправимой метой в народе, остается зияющей брешью на его теле навсегда, ибо даже без одной, до времени оборванной жизни, народ становится неполным...