Вы здесь

Глава IV. Открытие второй Думы. — Крайняя правая фракция. — Декларация Правительства и враждебный прием, сказанный ей оппозицией...

Открытие второй Думы. — Крайняя правая фракция. — Декларация Правительства и враждебный прием, сказанный ей оппозицией. — Непрекращающиеся резкие нападки на правительство. — Рассмотрение бюджета. — Моя бюджетная речь, выступление Н. Н. Кутлера и мой ответ на его выпады. — А. П. Извольский и вопрос о роспуске второй Думы. — Отношение П. А. Столыпина и Государя к вопросам о роспуске Думы и о новом избирательном законе. — Закрытое заседание 17-го апреля по вопросу о контингенте новобранцев, предрешившее роспуск второй Думы. — Нападки оппозиции на армию. — Заседание 1-го мая. — Запросы правой фракции по поводу слухов о готовившемся покушении на Государя и левой оппозиции по делу социал-демократической фракции Думы. — Последняя речь Столыпина во второй Думе. — Рассмотрение Советом Министров дела о предании суду военно-революционной организации. — Отказ Думы снять депутатскую неприкосновенность с замешанных в этом деле депутатов. — Подписание Государем указа о роспуске второй Думы, и нового избирательного закона.

 

20-го февраля 1907-го года собралась вторая Государственная Дума. Ее открытие было гораздо проще, нежели открытие первой. С величайшею методичностью совершил необходимый обряд открытия Товарищ Председателя Государственного Совета И. Я. Голубев, после краткого молебна, не сопровождавшегося никакими инцидентами. Правительство было, разумеемся, в полном своем составе на месте, и сидевший рядом со мною Барон Фредерикс все обращался ко мне с вопросом, какое впечатление оставляет во мне внешний вид новых законодателей и, в особенности, что представляет собою отдельная группа, сплотившаяся на крайних правых скамьях, {248} около небольшого роста совершенно плешивого, чрезвычайно подвижного человека, Пуришкевича, который не мог буквально ни одной минуты сидеть спокойно и все перебегал с места на место. Впоследствии эта группа действительно оказалась значительно сплоченною в своем составе, и ее выступления, зачастую не лишенные мужества и смелости в окружавшей ее обстановке левого большинства, сыграли определенную роль в той кристаллизации крайнего оппозиционного настроения, которое явилось неоспоримым признаком всего трех с половиною месячного существования этой Думы.
Как и по отношению к первой Думе, я не стану, конечно, говорить подробно о том, что так хорошо известно всем о том, что дала эта Дума, и остановлюсь только на том, что коснулось лично меня, поставило меня лицом к лицу к этой Думой и заставило пережить первые, далеко не веселые, прикосновения к нашей конституционной действительности.
Все помнят, конечно, что начало занятий Думы ознаменовалось весьма печальным происшествием: всего несколько дней спустя после открытия Думы, в то время когда не было заседания в главном зале, потолок над ним провалился, очевидно вследствие недостаточно основательного исследования давно остававшегося необитаемым здания, перед его приспособлением под первую Думу. Пришлось переместить Думу в здание дворянского собрания, и на несколько дней всякая работа была приостановлена.
Возбуждение среди членов Думы было очень велико. Один из депутатов дошел даже до того, что с трибуны намекнул на то, что обвал потолка был умышленный, за что и был остановлен Председателем Головиным, правда в самой робкой форме, как бы нехотя, и только для того, чтобы избегнуть уже горбившихся резких выступлений справа, так как нужно отдать полную справедливость малочисленной правой группе, что она не упускала ни одного случая, чтобы парировать нападения слева, ни мало не смущаясь тем, что самая малочисленность ее не давала ей никаких шансов на какой-либо реальный успех. Нельзя, однако, не сказать, что и самый факт существования смелой на реплики и не боявшейся ни криков, ни даже угроз своих противников небольшой горсти людей, если и подзадоривал ее противников к еще большим резкостям, то, во всяком случае, служил немалым успокоением нам, сидевшим на правительственных скамьях, в том, что мы не совсем одиноки, и что есть в этой, вечно бурлящей, враждебной зале, хотя и немного людей, но готовых бороться против морального насилия и ничем не сдерживаемой враждебности к нам, только за то, что мы представляем правительство.
Первое прикосновение правительства к новой Думе произошло ровно через две недели после ее открытия, 16-го марта, когда Столыпин прочитал правительственную декларацию, тщательно подготовленную правительством и содержавшую в себе целую программу деятельности ее на ближайшее время. В этот день всем нам невольно приходило на ум выгодное для данного момента сравнение его с таким же заседанием 15-го мая 1906 года, когда читал в первой Думе свою декларацию И. Л. Горемыкин. Так же как и тогда, сидевший рядом со мною Барон Фредерикс спросил меня, перед концом декларации, как будет она принята Думою, и все удивлялся, что не слышно привычных для первой Думы криков «в отставку», а когда конец декларации был покрыт громкими рукоплесканиями справа, он сказал мне даже «как это странно, Вы понимаете, что Дума как будто одобряет правительство, а между тем все были убеждены в том, что будет то же самое, как и при Горемыкине».
Не долго пришлось, однако, Барону Фредериксу ждать проявления действительного отношения Думы к правительству. Прекрасная манера чтения декларации, отличное ее содержание, полное искренней готовности правительства. работать с Думою самым дружным образом, исчерпывающий перечень того, что уже сделано правительством и намечено еще в ближайшее время, все это не могло и не должно было произвести иного впечатления как самое благоприятное на непредубежденного слушателя, но не так восприняла Дума эту декларацию.
Следом за Столыпиным вышел на кафедру депутат Церетели, сыгравший потом немалую роль в составе Временного правительства, и полились те же речи, какие мы привыкли слушать за время первой Думы. Та, же ненависть к правительству, то же огульное осуждение всего слышанного, то же презрение ко всем нам и то же неудержимое стремление смести власть и сесть на ее место и создать на развалинах того, что было до сих пор, что-то новое, свободное от сплошного беззакония, которое отличает всю деятельность тех, к кому нет иного отношения, как вражды и желания свести давно подготовленные счеты. Во время этой речи заседание превратилось в настоящий митинг.
Правые депутаты прерывали оратора резкими окриками, председатель то и дело останавливал их, но не {250} останавливал оскорбительных криков слева. Церетели сменили другие ораторы с тех же левых скамей и только усиливалось раздражение, искусственно создаваемое в пылу деланного красноречия; правые пытались также выходить на трибуну, но их голоса заглушались криками и обидными возгласами, а самое появление их только еще более раздражало залу и готовило новые, бесцельные выступления. Наконец, среди депутатов возникло предложение прекратить прения, подавляющее большинство поддержало его, но Столыпин, совершенно правильно не захотел, чтобы последнее слово осталось за бунтарскими призывами к свержению правительства, а тем боле, у кого-нибудь могла возникнуть мысль о том, что правительство струсило и растерялось.
Он снова, вышел на трибуну, рискуя снова услышать те же дерзости, которые так часто раздавались по его адресу в первой Думе. Его выступление было очень кратко, но дышало такою силою и таким сознанием достоинства, что не раздалось ни одного дерзкого окрика, и я хорошо помню и сейчас, как зала затихла, и думается мне, что с этого дня всем стало ясно, что в правительстве есть воля, и что оно будет бороться за свое достоинство и с ним не так-то легко справиться. Конец этого второго выступления Столыпина стал на самом деле историческим, и многие помнят его вероятно и теперь. Он оказал, заканчивая свою вторую речь, — «все Ваши нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти, паралич и воли и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти — «руки вверх». На эти слова, господа, правительство с полным, спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить тоже только двумя словами — «не запугаете».
После этого исторического дня разом определилась физиономия второй Государственной Думы, как и то, чего от нее можно ожидать. Прошло снова две недели до того, что мне пришлось непосредственно выступить перед думою и начать ту бесконечную цепь выступлений, которая началась 20-го марта 1907 года и кончилась только в январе 1914-го года и тянулась таким образом ровно семь лет.
И теперь, на склоне моих дней, оглядываясь назад, невольно спрашиваешь себя, как хватило меня на этот труд, наряду с другим огромным трудом по управлению Министерством, как выдержали нервы это напряжение, и как достало сил и воли довести борьбу до конца, который наступил к тому же и потому, что я {251} стремился к нему, а потому, что так судили условия от меня не зависевшие.
Эти две промежуточные недели прошли в Думе в сплошных нападках на правительство по каким угодно поводам. То в запросах по всевозможным поводам существовавших или вовсе не существовавших незакономерных действий, то в форме бессвязного рассмотрения самых разнообразных предположений, вносившихся отдельными членами Государственной Думы, и каждый повод был хорош для одной, исключительной цели — дискредитировать правительство, издеваться над его представителями, задавать им самые невероятные вопросы, выворачивать наизнанку их ответы, и все это для того только, чтобы показать, через посредство думской трибуны приниженное будто бы положите правительства и смелость народного представительства в разоблачении часто вовсе не существовавших злоупотреблений власти.
Достаточно просто просмотреть, чем занималась Дума за это время, какие запросы: предъявила она к Правительству, и как развивался каждый запрос в повторных дебатах на одну и ту же тему, чтобы оценить с полным беспристрастием все невыносимое положение самой добросовестной власти перед неудержимою злобою расходившегося, «народного представителя», возомнившего себя уже полновластным хозяином захваченного им положения. Такое состояние не могло держаться долго и должно было разразиться рано или поздно непримиримым конфликтом между властью и Думою, притом совершенно безразлично, по тому или иному поводу. Повод был просто безразличен, потому что неизбежность столкновения не вызвала сомнения ни в ком, и неизвестно было только, сколько времени протянется это невыносимое состояние и когда именно лопнет давно назревший нарыв.
20-го марта Дума приступила к рассмотрению в порядке направления, внесенного еще в самый день открытия Думы бюджета на 1907 год.
Все отлично сознавали, что никакого рассмотрения по существу не будет, что все дело ограничится передачею проекта росписи доходов и расходов на рассмотрение бюджетной комиссии, состав которой был уже перед тем определен, но все отлично понимали также, что, подражая парламентским образцам конституционно управляемых стран, и у нас дело ни обойдется без общих прений, понимаемых, разумеется, {252} на наш национальный образец, как прекрасный повод наговорить правительству все, что заблагорассудится и по какому угодно поводу и в каком угодно масштабе.
Совет Министров заблаговременно подготовился к этому Торжественному спектаклю. Я просил Столыпина посвятить этой подготовке особое заседание, для того, чтобы дать мне совершенно точные директивы того, чего держаться в моей вступительной речи и устранить впоследствии всякие поводы говорить, что я был недостаточно объективен, или внес ту или иную ноту раздражения в последующие прения. Я особенно настаивал на этом, в виду неоднократных упоминаний Извольского, что нам не следует раздражать народное представительство и необходимо, напротив того, проложить для нее путь к самому благожелательному отношению между ним и царскою властью. Во всю эту пору первого нашего контакта с Думою второго созыва наш Министр Иностранных Дел держался самым настойчивым и даже непримиримым образом того взгляда, что Дума вовсе не так плоха, как можно думать об этом по совокупности неумелых речей в первые дни ее существования. Он переменил свой взгляд только несколько позже и притом без всякого особого повода со стороны самой Думы и уже тогда, когда ни для кого из нас не было более никакого сомнения в том, что роспуск Думы просто неизбежен. Об этом, впрочем, речь впереди.
Против всякого моего обычая, я заранее написал мою речь и представил ее Совету Министров на одобрение. В ней не было ни малейшего задора, и если в чем ее упрекнули некоторые члены Совета и в частности Государственный Контролер Шванебах, то только в том, что она слишком серьезна для уровня понимания средней массы народного представительства. Столыпин, однако, особенно решительно поддержал меня, находя, что из нее нельзя убавить ни одного слова, и даже предложил показать ее Государю, который в свою очередь сказал мне на моем докладе перед заседанием Думы, что все сказанное мною, конечно, совершенно ясно и даже просто, и в особенности изложено в крайне выдержанных тонах, но, прибавил Он — «и все-таки Вы не избегнете тех же выпадов против Вас, какими встречаются все представители власти».
Весь состав правительства был налицо в этот день в Думе, кроме Министра Двора. Столыпин высидел все {253} заседание, как и большинство Министров, и все они громко приветствовали меня в павильоне при думе, после того, как мне пришлось в конце заседания отвечать первому оратору оппозиции Кутлеру.
Мое объяснение, излагавшее общие основания бюджета на 1907 год и те условия, в которых пришлось составить его среди тяжелых условий нашей внутренней жизни за 1906 год, видимо произвело хорошее впечатление. Правая группа шумно аплодировала мне, никто не прерывал меня во время всей моей речи я после ее окончания не раздалось ни одного крика, обычного для первой Думы «в отставку», не было в ни одного обидного для меня замечания и только гробовое молчание сопровождало овацию, сделанную мне справа. Зато со всех скамей начиная от центра и вплоть до крайней левой, шумные рукоплескания встретили появление на трибуне первого оратора Н. Н.. Кутлера, выставленного, очевидно, Думою, чтобы уничтожить меня беспощадною критикою и разом парализовать все впечатление, которое должно было оставить выступление мое, как, представителя правительства.
Странная судьба этого, в сущности, не дурного человека, перешедшего так недавно из рядов правительства в ряды. оппозиции, разом примкнувшего к кадетской партии, голосами которой он и прошел в Думу и сразу же попавшего в первые авторитеты по вопросам бюджета, финансов и экономических знаний вообще. Он без всяких колебаний принял на себя роль быть изобличителем финансовых грехов правительства и, вероятно, думал и сам, как думали, и те, кто послал его на бой против меня, что лучшего оппонента нельзя, и выставить. Политическая страстность не удержала его от особой щекотливости для него выступать именно против меня, своего недавнего Начальника, оказывавшего ему самое дружеское внимание, а недостаточная подготовленность его в деле широкого и глубокого знания бюджета повела к тому, что он допустил целый ряд грубейших ошибок в своих нападках на правительство и на меня в частности и подставил свои бока под мои удары, что не составило для меня даже большого труда, настолько слаб и не содержателен оказался он в этом первом своем выступлении против правительства, по признанию как его самого, так и друзей его по партии.
Кутлер был моим сотрудником в течение многих лет по Департаменту Окладных Сборов. Мне он был обязан всеми своими повышениями по службе, и ни одно {254} разногласие разделяло нас ни в ту пору, когда я был Товарищем Министра Финансов, ни в первое время занятия мною должности Министра, до самой минусы ухода моего из Министерства в октябре 1905 года. Когда он должен был покинуть пост Министра Земледелия из-за составления, по поручению Гр. Витте, законопроекта о принудительном отчуждении частновладельческих земель, а я вернулся снова на должность Министра, он стал пытать счастье попасть на должность члена Правления Учетно-Ссудного Банка, во главе которого находился близкий мне человек Я. И. Утин.
К этому побуждала его большая его семья и отсутствие всяких средств к жизни, кроме того жалования по службе, которого он только что лишился и вместо которого он получил по инициативе Гр. Витте хоть и небывалую в то время большую пенсию в 6.000 рублей, далеко им не выслуженную, — но на нее одну он существовать не мог. Он просил меня поддержать его кандидатуру, что я и сделал, сказавши Утишу, что он прекрасный работник, честный в исполнении своего долга и если и не имеет банковского опыта, то, конечно, головою выше большинства тех людей, которых проводят обычно акционеры в члены Правления, когда у них нет особенно подготовленных кандидатов.
Моя рекомендация была услышана, Кутлер был избран в апреле 1906 года в члены правления Учетного банка и горячо благодарил меня за то, как он сказал сам, что я спас его и его семью от голодной смерти, потому что «на пенсию в 6.000 рублей они все могут только жить с протянутою рукою, а Гр. Витте, на которого я так надеялся, отказал помочь мне».
Я хорошо понимаю, что сделавшись оппозиционным политическим деятелем, он отнюдь не был обязан, в новой для него роли, руководствоваться своими прежними отношениями, но он отлично знал не только лично меня, но и весь уклад правительственной организации в деле приготовления бюджета, — так как и сам не раз должен был подчиняться ее требованиям, которые всегда были основаны па строгом соблюдении закона и уже, во всяком случае, не в деле составления бюджета можно было искать злоупотреблений или даже покровительства им. И тем не менее, он не постеснялся прямо обвинить правительство в том, что из сметы исчезают какие-то суммы, неизвестно куда, и даже, — под гром аплодисментов, — бросил в правительство прямой укор, что оно «не постеснялось, из сумм предназначенных по старым законам на нужды народного образования, куда-то спрятать он выразился {255} «утянуть», но исправил это слово в стенограмме, а может быть поступить и хуже с суммою в 96.000 рублей, которая где-то запуталась и попала неизвестно в чьи карманы».
Я не говорю уже о других его выпадах, которые изобличали просто его незнание дела и обнаружили чрезвычайно малое знакомство с делом составления и исполнения бюджета и разбить которые не стоило никакого труда, но приведенный мною выпад затрагивал просто достоинство правительственной власти и давал повод думать, что такой знаток дела, как Кутлер, едва вышедши из рядов правительственного чиновничества, не может не знать всех тайн бюрократии, и если уж он говорил о прямых злоупотреблениях или даже о прямой краже денег, чуть что ни среди белого дня, то куда же идти далее! А если присоединить к этому, что тот же оппозиционный оратор, с таким исключительным служебным прошлым, как Кутлер, заявил в своей речи, что Министерство Финансов есть лучшее по своему составу ведомство и хорошо знает свое дело, то вывод из его обнаруженного злоупотребления только один, — что вся правительственная машина, полна пороков и злоупотреблений и годится только для того, чтобы смести ее с лица земли.
Естественно поэтому, что на мне лежала прямая обязанность поднять брошенную перчатку и ответить моему противнику, не щадя его самолюбия, что я и сделал, тем более, что его речь произвела впечатление не только на оппозиционную часть Думы, но даже и на некоторых членов правительства. Столыпин был положительно смущен и, наклонившись ко мне, спросил меня: «что значить это разоблачение, и могу ли я опровергнуть его». Я успокоил его, что не мы, а Кутлер будет сконфужен потому, что он, как плохо знакомый вообще с бюджетом, и, в частности, совершенно не знающий сметы Министерства, Народного Просвещения, просто запутался и не знал, где искать пропавшей по его мнению суммы. Так и оно и вышло на самом деле. Не прошло и пяти минут, как сидевший позади меня, на правительственной скамье, главный бухгалтер Министерства Финансов, превосходно знавший все сметы, передал мне листок бумаги, на котором написал только: «украденная правительством сумма в 96.000 рублей находится в той же смете, только на странице такой-то, в составе, сумм, отчисляемых по закону на пенсионные вычеты».
Я счел, поэтому, моею обязанностью воспользоваться предоставленным мне правом и, не ожидая других речей, просил {256} дать мне слово, чтобы рассеять впечатление, оставшееся после Кутлера. Я не судья в моем собственном деле, но по общему голосу мое возражение было не только удачно, но и привело Кутлера в величайшее смущение, он просто почернел, как-то осунулся, и не мог сказать мне потом ни одного слова в оправдание своих выпадов, и только отделался одним словом, что на личные мои выпады, он отвечать не будет, а когда я просто прочитал справку главного бухгалтера Дементьева, и развил ее смысл, указавши на то, что не к лицу такому опытному в своей прошлой службе лицу, как недавний мой сотрудник, играть на политических страстях и, срывая аплодисменты слева, сообщать данные, не отвечающие действительности, и совершенно не двусмысленно обвинять правительство просто в краже, то торжество оппозиции сменилось прямым смущением, и прения как-то утратили всякий интерес, тем более, что и на долю Столыпина выпала возможность уличить того же Кутлера в неправильном заявлении и по Министерству Внутренних Дел, и бросить ему меткий упрек в том, что нанесенный им удар «пришелся не по коню, а по оглобле».
Через два дня, 22-го марта, мне пришлось еще раз выступить в Думе по общим прениям по бюджету, но остроты уже больше не было, и все дело утратило всякий интерес и закончилось просто передачею бюджета в особую Комиссию, из которой оно так и не вернулось до роспуска Думы. Публика, наполнявшая хоры, но общему признанию, вынесла самое выгодное впечатление от выступления правительства, многие приходили приветствовать меня, а Совет Министров и, в особенности Столыпин, оказали мне просто демонстративный прием, когда мы все собрались в павильоне, после окончания заседания.
Печать также отнеслась сочувственно к нашим выступлениям, за исключением, разумеется, Речи и Русских Ведомостей, которые прошли мимо всех неловкостей Кутлера и, главным образом, обрушилось на то, что будто бы я придал лично полемический тон всем прениям. Вскоре стали назревать другие события, и они делали вопрос о неизбежности роспуска Думы все более и более очевидным. Собрания Совета Министров стали более частыми, рассмотрение проекта выборного закона сделалось еще более интенсивным.
Именно к этой поре, концу марта, относится небольшой, но весьма характерный эпизод, связанный с именем покойного Министра Иностранных Дел, Извольского.
Все мы давно уже знали, что каждый раз, когда в связи {257} с теми или иными событиями, в суждениях Совета затрагивался вопрос о неизбежности роспуска Думы, Извольский также неизбежно выскажет свои соображения о нежелательности этого, по соображениям нашей политики, и будет настаивать на том, что деловая работа Думы налаживается, и ее оппозиционные выступления против правительства вовсе не так уже далеко отходить от обычной оппозиции в европейских парламентах. Но тут случилось, что после одного из заседаний по запросам, Министр Юстиции Щегловитов опять указал в Совете Министров на невыносимое положение Министров в Думе и, не ставя вопроса о роспуске, выразился только, что это мучение кончится только с роспуском, и до того не остается ничего иного как терпеть и ждать. Велико было общее всех нас удивление, когда Извольский, без всякого вызова с чьей-либо стороны, сказал, что и он начинает понимать всю необходимость роспуска и полагает даже, что невыгодные от того последствия значительно преувеличиваются вообще, так как он только что получил сообщение от нашего посланника в Португалии, который подробно доносит ему о только что состоявшемся роспуске кортесов, который произошел без всяких осложнений, и не вызвал никакою брожения в стране. Шванебах подхватил это заявление и, делая серьезный вид, сказал: «мы должны быть очень благодарны Александру Петровичу за то, что он облегчает нашу трудную задачу, когда она предстанет перед нами, и мы можем боле смело и спокойно принять наше решение, так как пример португальских кортесов может для нас служить большим успокоением». На знаю, понял ли Извольский всю иронию этих слов, но мы не раз, говоря между собою об этом вопросе, всегда ссылались в шутку на португальский пример.
После 22-го марта я ни разу не был более во второй Государственной Думе до самого ее роспуска. Заседания ее продолжались, но они носили характер какого-то невероятного сумбура, настолько было ясно, что никакая продуктивная работа была немыслима, да она никого в Думе и не интересовала, а вое время уходило на бесплодные попытки правой фракции бороться против явной демагогии, не прикрываемого стремления дискредитировать правительство по всякому поводу — со стороны всех остальных фракций, которых на самом деле и не было, так как вся Дума представляла собою сплошное революционное скопище, в котором были вкраплены единицы правых депутатов, отлично сознававших всю свою беззащитность даже с точки {258} зрения руководства прениями со стороны председателя Думы Головина.
Перечитывая и сейчас, много лет спустя, стенограммы заседаний Думы, невольно спрашиваешь себя, как могла держаться Дума столько месяцев, каким образом ее возмутительные речи не вызвали тогда открытых революционных выступлений улицы, и как хватило сил у представителей правительства вынести все те оскорбления, которые ежедневно сыпалась на их головы.
Текущая работа еще как-то тянулась некоторое время, и в ней участвовало и Министерство Финансов, второстепенные проекты которого рассматривались в конце апреля, и даже в течение всего мая месяца, не только в Финансовой Комиссии, во и в Общем собрании, создавая в последнем, разумеется, только поводы ко всевозможным выступлениям против правительства, несмотря на то, что внесенные им дела носили самый безобидный, деловой, характер и имели своим предметом такие далекие от какой-либо политической окраски вопросы, как например, вопрос о контингенте налога с недвижимых имуществ и его раскладке, об обложении земель в Туркестанском крае и другие совершенно заурядные дела, требовавшие, однако, неизбежно законодательного рассмотрения.
Почти все эти дела касались компетенции Департамента Окладных сборов, во главе которого стоял еще так недавно H. H. Кутлер, и по всем этим делам неизменным докладчиком или главным оппонентом правительству всегда, выступал Кутлер, как будто искавший реабилитации своей компетентности в прямых налогах, после постигшей его неудачи по бюджету. И хотя его связывали прекрасные личные отношения с заменявшим меня по всем этим делам в Думе, моим Товарищем H. H. Покровским, недавним его же сотрудником, но все его выступления носили такой пристрастный, враждебный правительству характер, что нужно было величайшее терпение Покровского и его природное отвращение от всякой резкости, чтобы выслушивать все расточаемые резкости, для которых не было ни малейшего основания. Большинство этих дел, благодаря этому особенному методу работы, так и не дошло до окончательного рассмотрения Думою и только немногие из них дошли до Государственного Совета.
После 22-го марта, вскоре наступил короткий пасхальный перерыв, а затем быстро Дума покатилась под гору к ее неизбежному роспуску.
{259} Можно оказать баз преувеличения, что после того, что произошло в Думе 17-го апреля, а затем в заседании 7-го мая, ее дни были уже сочтены, и наступила, неизбежная агония, тянувшаяся до 2-го июля, когда в поздний ночной час, Совет Министров получил, в Елагинском Дворце, подписанный Государем указ о ее роспуске и вместе с ним и Именной Указ Сенату с утвержденными в исключительном порядке, через Совет Министров новыми правилами о выборах в Думу третьего созыва, вместо правил 11-го декабря 1905 года, давших такие печальные результаты при двукратном созыве Думы на их основании.
Характеристика этих двух заседаний, определивших неизбежный роспуск второй Думы, как-то мало остановила на себе внимание широких слоев публики, и истинная причина роспуска осталась затемненною как предвзятым отношением оппозиционной печати, так и безразличием публики.
Первая считала, что правительство без нужды противится введению у нас настоящего конституционного строя, чего только и добивается будто бы большинство народного представительства, вторая не входила вовсе в разбор того, что происходило в Думе и что грозило несомненною новою революционною вспышкою. Она видела только, что Дума находится в постоянном конфликте с правительством, и отчасти даже недоумевала, почему оно так долго медлит роспуском.
Эта часть общественного мнения мало давала себе отчета в том, что повторные роспуски Думы приводят неизбежно только к усилению неудовольствия в стране, и что Столыпин немало боролся с самим собою, прежде, нежели он решился встать на путь пересмотра избирательного закона с бесспорным нарушением закона о порядке его пересмотра, и сделал это исключительно во имя сохранения идеи народного представительства, хотя бы ценою такого явного отступления от закона. И в этом отношении положение правительства вообще, и в особенности самого Столыпина, было поистине, трагическое. Лично он был убежденным поборником не только народного представительства, но и идеи законности вообще. Все его окружение — я не говорю об окружении чинов Министерства Внутренних Дел, я его мало знал, — влекло его скорее к тому, чтобы еще и еще терпеть все выходки Думы, и добиваться ее перехода к нормальной работе.
Он и сам думал, отчасти под влиянием своих саратовских связей, а отчасти будучи и сам не чужд либеральных принципов, что можно сделать многое переменою состава {260} правительства, и в этих видах он открыто и добросовестно шел навстречу переговорам с общественными элементами о вступлении их в состав правительства. Но он видел, что у Государя не было к этому настоящего сочувствия, да и сами общественные деятели проявили слишком много неискренности в сношении с ним, и вовсе не стремились открыто взять на себя тяжесть ответственности и, ставя перед ним, каждый, свои условия, в сущности вовсе не желали оставлять поля оппозиционерства, чтобы сменить его на мало заманчивую перспективу не справиться с властью, хотя бы и ценою широких уступок требованиям момента. По существу своей натуры Столыпин, конечно, любил власть, стремился к ней и не хотел выпускать ее из рук. Но это был бесспорно человек благородный и честный, и ему было ясно, что на карту поставлено: или сохранить государственный порядок так, как он только что установлен, или встать на наклонную плоскость уступок и. дойти, может быть, до разрушения всего государственного строя. У него не было выбора и, сознавши эту двойственность, он встал открыто на путь решительной попытки сохранить народное представительство и разорвать с теми слоями, оппозиционного движения, на которых он лично был отчасти готов построить свой новый план. Если он и медлил принятием этого шага, то только потому, что ему хотелось исчерпать все средства, чтобы избегнуть конфликта с законностью и решиться на этот шаг только тогда, когда сама Дума откажется помочь ему в его стремлении избегнуть нового конфликта.
Государь смотрел на этот вопрос проще. Он видел, что дело так дальше идти не может. Ему говорили об этом со всех сторон, не исключая и членов самого правительства. Он читал большинство возмутительных речей, произнесенных в целом ряде заседаний, а когда они дошли до настоящего апогея в вечернем заседании 17-го апреля и затронули честь и достоинство того, что было всего ближе Его сердцу — нашу армию, по адресу которой депутат Зурабов произнес совершенно недопустимые суждения, — у Него не могло быть иного отношения, как недоумение, куда же идти дальше и чего же еще ждать.
Это Он и высказал открыто Столыпину, как говорил не раз и мне не встретивши со стороны Столыпина какого-либо возражения по существу. Государь не входил вовсе в рассмотрение детального вопроса о необходимости соблюсти какую-то особенную осторожность при роспуске. Его взгляд был до известной степени примитивен, но ему нельзя {261} по справедливости, отказать в большой логичности. Я хорошо помню, как на одном из моих всеподданнейших докладов в промежутке между 17-м апреля и 10-м мая, Государь прямо спросил меня, чем объясняю я, что Совет Министров все еще медлить предоставить Ему на утверждение указы о роспуске Думы и о пересмотре избирательного закона, и когда я стал разъяснять Ему точку зрения Совета о необходимости соблюсти всю допустимую осторожность и принять эту решительную меру только в том случае, если Дума не порвет своей солидарности с социал-демократическою фракциею и откажется дать разрешение на предание ее суду, — Государь сказал мне совершено просто: «неужели же думает Совет Министров, что Дума такая, какою мы ее знаем, найдет большинство голосов для принятия такого решения», и когда я ответил ему, что Совет, конечно, уверен в том, что этого не удастся достигнуть, но нужно сделать так, чтобы отказ последовал со стороны Думы, и тогда каждому станет ясно, что правительству не оставалось ничего иного, как допустить крайнюю меру во имя спасения не только своего достоинства, но и устранения государственной катастрофы, — Государь сказал мне на это:
«все это прекрасно, но нужно принять необходимую меру раньше, чем она окажется последним средством, и, во всяком случае, избегнуть нареканий нам никогда не удастся, и следует идти не за теми, кто больше кричит о незаконности, а сам готовит совершить быть может самую большую, а за теми, кто пока молчит и недоумевает, почему бездействует правительство и Я сам».
Я передал в тот же день слова Государя Столыпину. П. А. имел вслед затем разговор с Государем и уверил его, что никаких колебаний ни с его стороны, ни со стороны Совета Министров нет и не будет, что после инцидентов в заседаниях 7-го и 10-го мая, сношения его с Думою о выдачи соц. демократической фракции ведутся самым усиленным темпом, что новый избирательный закон готов в том виде, как он уже известен Государю, и он просит, поэтому, оказать ему доверие и не обвинять его в слабости, а тем более в попустительстве Думе. Государь казался совершенно успокоившимся и ни разу более не заговаривал со мною после этого дня до самого моего последнего перед роспуском Думы доклада, который пришелся на 1-ое июня, то есть, как раз накануне того исторического заседания Совета Министров поздно вечером в субботу 2-го июня на Елагином острове, когда был {262} получен и указ о роспуске Думы и указ о новом избирательном законе. Об этом заседании я скажу в своем месте.
Повторяю, что лично я считаю, что роспуск второй Думы был окончательно и бесповоротно решен еще 18-го апреля после закрытого заседания Думы накануне по законопроекту о контингенте новобранцев набора 1907 года. Все то, что произошло затем 7-го мая, и в ряде последующих заседаний, было только лишними каплями окончательно переполнившими накопившейся сосуд долготерпения как правительства, так и самого Государя.
Вот что произошло на закрытом заседании 17-го апреля.
Министерство Внутренних Дел внесло в Государственную Думу законопроект об определении контингента новобранцев, подлежащих призыву осенью того же года, на пополнение армии и флота. В заседание Думы прибыли представители всех трех ведомств — Военного, Морского, Внутренних Дел, с многочисленным составом своих сотрудников, на случай каких-либо справок и разъяснений. Столыпин не поехал лично в заседание, чтобы не давать повода говорить, что правительство придает делу особое значение, хотя из доходивших до сведения Совета Министров, из так называемых кулуарных источников, слухов нужно было думать, что заседание не пройдет гладко, и ожидаются многочисленные оппозиционные выступления. Столыпин говорил на это совершенно естественно, что иного ничего нельзя и ожидать, но если ему и всему правительству в предвидении всяких выступлений нужно являться в Думу в полном своем составе, то ему предстоит. просто не выходить вовсе из Думы и прекратить всякую деятельность по управлению и отдаться исключительно одной Думской, совершенно бесплодной работе.
Председательствовал лично Председатель Думы Головин. Прения сразу приняли приподнятый и страстный характер. Застрельщиками явились кадетские депутаты, развивая в их речах обычные общие места о тяжести воинской повинности для населения, об устарелости самых оснований отбывания ее, о наступлении для России поры мирного строительства, допускающего полную возможность пересмотреть эти основания и начать сокращение состава армии, а пока этого не сделано, нельзя говорить о контингенте и продолжать привлекать население к этой повинности. После них стали говорить трудовики, постепенно повышая тон своих речей и обостряя аргументы о тяжести воинской повинности, которая просто разоряет страну, отвлекая от {263} производительного труда цвет населения и развращая его в казармах в угоду неизвестно каким именно государственным потребностям, но, во всяком случае, не отвечающим интересам русского народа и т. д.
Представители правительства, по очереди, просили слова, разъясняя в самой сдержанной форме неправильность выслушанных возражений и невозможность построить на них какую-либо организацию обороны страны. Они приводили какие предположения имеются вообще в виду для облегчения населения, а главное представляли совершенно убедительные доводы о том, насколько население России менее затрагивается воинскою повинностью нежели население большинства стран, знающих институт общей воинской повинности.
Сдержанность тона этих объяснений вызывала совершенно приличные одобрительные замечания с места депутатов правой фракции, поддерживавших всегда правительство, но слева и из центра стали все более и более резко раздаваться голоса иного характера, которые постепенно переходили в перебранку и прямые оскорбления представителей власти. Председатель никого не останавливал, несмотря на то, что справа его просили не допускать выходок неприличного свойства. Очередь дошла до кавказского депутата Зурабова, уже и ранее составившего себе прочную известность его демагогическими выступлениями по целому ряду запросов и даже однажды, после объяснений Столыпина, дававшего разъяснение по одному из них и собиравшегося, после своего объяснения, покинуть собрание, как часто делали все мы, исполнивши свою обязанность, выкрикнувшего по адресу Столыпина знаменитую фразу, произнесенную со свойственным ему резким восточным акцентом: «Гаспадин Министр, пажалуйства, пагади, не уходи, я тебя еще ругать буду».
Зурабов сразу придал своей речи небывалый даже для второй Думы тон и построил ее на сплошных оскорблениях армии, уснащая свою речь чуть что не площадною руганью и возводя на правительство не поддающиеся повторению обвинения в развращении армии, в приготовлении ее исключительно к истреблению мирного населения и закончил прямым призывом к вооруженному восстанию, в котором понявшие, наконец, гнусную роль правительства войска сольются с разоренным населением и свергнут ненавистное правительство, в своем слепом заблуждении не видящее, что войска давно только ждут минуты свести свои счеты не с внешним, а с внутренним врагом.
Зурабов закончил под гром {264} рукоплесканий призывом к отклонению законопроекта и к отказу доверия правительству, ведущему политику ненависти к населению. Говорить о том, что происходило во время этой речи в самой Думе, как крики негодования раздавались с немногочисленных правых скамей, чем отвечали на эти крики единомышленники Зурабова, а их было подавляющее большинство, каким возмущением охвачены были присутствующие за безразличие Председателя, не остановившего оратора и даже после требования об этом с правых скамей, сделавшего это как-то нехотя в самой деликатной по отношению к Зурабову форме, несмотря на то, что в его речи были прямые оскорбления по адресу Государя, — повторять все это теперь бесцельно. Военный Министр Генерал Редигер вышел на Трибуну и в короткой, но самой резкой реплике отметил всю недопустимость этого выступления и заявивши о том, что он считает ниже достоинства правительства отвечать на подобную речь, — покинул заседание.
Весть о происшедшем разнеслась немедленно по городу, хотя заседание было закрытое и публики в нем не было. В широких кругах стало громко раздаваться убеждение в том, что роспуск стал неизбежен. Того же мнения держался и Совет Министров, когда на другой день мы все были собраны Столыпиным в экстренное заседание. Такое же мнение высказал и сам Столыпин, но находил только невозможным произвести роспуск Думы без того, чтобы одновременно был назначен созыв новой и были опубликованы утвержденные в порядке Верховного управления, указом Государя, новые правила о производстве выборов. Разработка этих правил, однако, еще не была окончена, и у самого Государя оставались некоторые сомнения по отдельным частностям, требовавшие еще работы нескольких недель. Каковы были объяснения Государя с Столыпиным, — происходившие на другой день, — я не знаю, но помню только, что в следующем заседании Совета Министров, — а собирались мы в ту пору очень часто, не менее двух раз в неделю, — Столыпин сказал нам, что Государь разделил его точку зрения и настаивает лишь на том, чтобы избирательный закон был представлен Ему на рассмотрение в окончательном виде как можно скорее, потому, что необходимость роспуска Думы не допускает в Нем больше никаких сомнений.
Мой доклад у Государя пришелся на пятницу 17-го апреля, в день закрытого заседания Думы, и Государь сказал {265} мне только, что он с большим нетерпением ждет известий, как оно кончится, хотя Он не допускает мысли о том, что Дума рискнет отказать в утверждении контингента новобранцев. Таким образом, я не видел Государя после этого исторического заседания целую неделю. В четверг, 23-го, в день именин Императрицы, выход во дворце был немноголюдный и никаких особых разговоров на эту тему вообще не было, но зато на другой день, 24-го, на моем очередном докладе, Государь прямо встретил меня словами: «Я до сих пор не могу опомниться от всего того, что мне передано о заседании Думы прошлой пятницы. Куда же дальше идти и чего еще ждать, если недостаточно того, чтобы открыто призывалось население к бунту, позорилась армия, смешивалось с грязью имя Моих предков, — и нужны ли еще какие-либо доказательства того, что никакая власть не смеет молчаливо сносить подобные безобразия, если она не желает, чтобы ее самое смыл вихрь революции. Я понимаю Столыпина, который настаивает на том, чтобы одновременно с роспуском был обнародован новый выборный закон, и готов еще выждать несколько дней, но Я сказал Председателю Совета Министров, что считаю вопрос о роспуске окончательно решенным, более к нему возвращаться не буду и очень надеюсь на то, что Меня не заставят ждать дольше того, что необходимо для окончания разработки закона, который, по Моему мнению, тянется слишком долго».
Я ответил на это только, что Совет не имеет в своей среде никаких колебаний, но пытался оправдать кажущуюся медленность разработки выборного закона его техническою трудностью и необходимостью предусмотреть все, чтобы не допустить повторения неудачных опытов избирательного закона 11-го декабря 1905 года.
Прошло однако еще целых пять недель прежде, чем роспуск Думы стал фактом, я тем временем произошло еще одно заседание Думы, которое усугубило необходимость роспуска, хотя мне лично казалось, что правительству было выгоднее распустить Думу на почве недопустимых ее действий 17-го апреля, нежели ждать еще осложнения, которое произошло на почве инцидента, разыгравшегося в заседании 7-го мая. Я говорил в этом смысле в Совете Министров тотчас после заседания 17-го апреля, многие члены Совета были одного со мною мнения,— но окончательная отделка избирательного закона все еще тянулась, несмотря на величайшую энергию и искусство, проявленные Крыжановским, и приходилось поневоле ждать, укрепляя тем {266} самым убеждение Думы в том, что ее не распустят, и она и дальше может безнаказанно продолжать ее разрушительную работу.
Подошло 7-ое мая. Накануне, 6-го мая, в день рождения Государя, был выход в Царском Селе, к которому был приглашен и председатель Думы Головин, державшийся совершенно обособленно от всех и не разговаривавший ни с кем из Министров, несмотря на то, что многих из нас он уже знал по нашим посещениям Думы. Среди Министров и придворных было, однако, немало разговоров по поводу завтрашнего заседания Думы, так как газеты оповестили, что в нем будет предъявлен запрос правительству по поводу обнаруженных будто бы покушений на жизнь Государя, и нас спрашивали даже, правда ли, что этот запрос был так сказать спровоцирован самим правительством и чем это вызвано? Меня спросил об этом между прочим Обер-Гофмаршал гр. Бенкендорф, которому я совершенно добросовестно ответил, что не допускаю и мысли о том, чтобы запрос был вызван самим правительством, которое в нем и не нуждается, но что мы знаем, что такой запрос будет сделан, что он даст место патриотическим выступлениям со стороны некоторых членов Думы, что председатель Совета Министров, в качестве Министра Внутренних Дел, решил быть лично на заседании, чтобы немедленно дать объяснение и снять настроение тревоги, естественно господствующее среди определенной части Думы, но остальные Министры, вероятно, кроме одного, Министра Юстиции, не будут присутствовать на заседании. Гр. Бенкендорф спросил меня, может ли он передать Государю содержание его беседы со мною, на что я, конечно, ответил, что предоставляю ему полную свободу располагать моим сообщением тем более, что оно повторяет лишь то, что было недавно решено в Совете Министров.
И действительно, когда но городу стали, как всегда, с большим опозданием, ходить слухи о том, что раскрыт новый революционный очаг, готовящий ряд террористических действий, Совет Министров разъяснил, что правительству это было известно еще в половине апреля, и что слухи эти относятся еще к событиям, ставшим известным и Министерству Внутренних Дел и прокуратуре в самом начале года и ликвидированным уже в конце марта арестом всех обнаруженных участников.
Столыпин сообщил нам все существенные подробности и не имел вовсе в виду делать их {267} предметом широкой гласности, но, как водится, они просочились в публику, дошли и до Думы, и от имени правой ее фракции покойный Гр. Бобринский посетил Столыпина и предупредил его, что фракция готовит сделать ему запрос, имея, между прочим, в виду сделать из него затем предмет патриотического выступления в Думе. У Столыпина не было ни права, ни желания мешать им в этом и за несколько дней до 7-го мая ему, всем нам стало известно, что такой запрос будет заявлен именно в понедельник, 7-го мая, и, вероятно, будет тут же заслушан Думою, если только правительство не воспользуется предоставленным ему по закону месячным сроком для дачи своего разъяснения. Столыпин обещал не требовать месячного срока, но предварил Бобринского, что оговорит в своих объяснениях, что поднятый ими вопрос не принадлежит к числу тех, по которым Дума может делать запросы Правительству, и он даст свое объяснение только потому, что понимает напряженное состояние членов Думы, желающих знать открыто, насколько их тревога справедлива.
Так, оно и вышло, и даже газеты за день или за два до 7-го мая открыто заявили, что такой запрос будет оглашен именно 7-го числа и послужит вероятно предметом объяснения правительства в тот же день.
Хоры Думы в этот день были полны до отказа. Депутаты собрались в большом количестве, но когда открылось заседание, всеобщее внимание было привлечено тем, что не только крайние левые скамьи были совершенно пусты, но и во всем левом секторе было очень много пустых мест, а с началом заседания и еще многие депутаты из трудовиков как будто незаметно вышли. Демонстративно отсутствовала приблизительно четвертая часть Думы.
Заседание началось буквально так, как сообщили газеты очевидно получившие информацию из официальных думских источников. Головин огласил поступившее за подписью 30-ти членов правой фракции заявление с просьбою обратиться к Председателю Совета Министров за разъяснением степени справедливости дошедших до сведения подписавших запрос слухов о том, что на особу Государя Императора готовилось покушение преступною организациею, специально для того, образовавшеюся, причем преступление это могло быть предотвращено только благодаря вниманию органов полиции и уголовного розыска. Поддержать этот запрос подписавшие его уполномочили Гр. Бобринского, который и вышел на трибуну и в {268} сдержанной форме, не допуская никакого преувеличения, кратко развил причину запроса, вызванного исключительно тревогою охватившею всех, кому дорога Россия и неразрывно связанная с ее благополучием священная особа Государя. Он просил признать запрос спешным и обратиться к Председателю Совета Министров, поделиться с Государственною Думою имеющимися в его распоряжении сведениями и не ставить своего ответа в зависимость от соблюдения формального срока, которому подчинено право Думы на получение разъяснений правительством по внесенному запросу.
Столыпин поступил именно так, как было обусловлено в совете. Оговорившись, что внесенный запрос не принадлежит к числу тех, которые Дума уполномочена делать правительству, и как он не предусматривает какого-либо злоупотребления власти или совершенного последнею нарушения закона, — он заявил, что правительство вполне понимает то настроение тревоги, которое должно было охватить русских людей при известии о готовившемся покушении на особу Государя, и готов поэтому дать ответ не в порядке запроса о незакономерности действий власти, а исключительно для успокоения общественного настроения в связи с проникшими слухами. По существу же обращенного к нему вопроса, он ответил кратко, что сведения, проникшие в печать относятся к обнаруженному еще в январе месяце сообществу, образовавшемуся с целью совершения целого ряда, преступных посягательств как на особу Государя Императора, так на Великого Князя Николая Николаевича и других высших должностных лиц. Преступные намерения сообщества были, однако, своевременно предупреждены, и почти весь состав участников арестован.
Объяснения Столыпина встретили громкое одобрение членов Думы правых скамей, оппозиция молчала, так как главные ее силы отсутствовали, и с тех же правых скамей тут же были предложены формулы перехода к очередным делам, осуждавшие готовившиеся посягательства, и одна из них была принята без возражений. Как только баллотировка, перехода была окончена, немедленно все отсутствовавшие из заседания члены оппозиции гурьбою демонстративно вернулись в залу и, по словам очевидцев, посматривая с вызывающим задором на правые скамьи, заняли свои места.
Не прошло и получаса после этого, как в числе оглашенных в качестве вновь поступивших запросов правительству оказалось то дело, которое и послужило официальным {269} поводом к роспуску Думы второго созыва через три недели, а именно 3-го июня 1907 года.
За подписью 31-го члена Государственной Думы поступили одновременно два запроса, относящееся к одному и тому же эпизоду, — известному делу так называемой социал-демократической фракции Думы и заключающемуся в том, что за два дня перед тем, именно 3-го мая, на Невском проспекте, в квартире депутата Озола произведен был обыск чинами охранного отделения и полиции, а затем и следственною властью, в связи с дошедшими до полиции сведениями, что на этой квартире собираются участники особой организации, имевшей характер специально военно-революционной организации, поставившей себе целью пропаганду в войсках и подготовку военного бунта. В квартире оказалось несколько членов Думы, которые были задержаны до окончания обыска, им было предложено выдать имевшиеся при них документы, что некоторые из них и исполнили, другие же отказались исполнить. Никто из депутатов задержан не был, как только было установлено их депутатское звание, но посторонние лица были арестованы и заключены под стражу.
Подписавшие запрос правительству, в лице Министра Юстиции, члены Думы считали действия полиции незаконными, назвали самое проникновение в квартиру депутата «преступным вторжением в помещение, имевшее свойства неприкосновенности» и требовали спешного рассмотрения по существу, без передачи его в комиссию и без соблюдения законного срока для слушания запросов.
Присутствовавший в заседании Столыпин попросил немедленно слова и оговорившись, что он не будет давать ответа по существу, так как для этого не наступило еще время, поднял, однако, брошенную перчатку и, в качестве предварительного своего разъяснения, заявил, что берет под свою защиту действия полиции, считает их совершенно законными уже потому одному, что Петербург находится в положении усиленной охраны, которое дает ей права обыска, при наличии имеющихся указаний на готовящееся преступление, а в данном случае имеются неопровержимые сведения о существовании военно-революционной организации, и не его вина, что в ней участвуют члены Государственной Думы, — решительно и с большим мужеством заявил, что и вперед будет отстаивать законность таких действий полиции, потому что для него выше {270} необходимости охраны депутатской неприкосновенности — охрана государственной безопасности.
Этим своим заявлением Столыпин бесповоротно стал на путь неизбежности роспуска Думы и этим днем официально предрешился самый роспуск. Все, что произошло далее, было только агонией Думы и формальною затяжкой акта роспуска, для исполнения еще одной, конечно, совершению неисполнимой формальности — получения согласия Думы на снятие депутатской неприкосновенности с членов Думы, входивших в состав социал-демократической фракции. На эту мучительную операцию ушло почти три недели и только вечером, или точнее ночью, с субботы на воскресенье 3-го июня последовал официальный отказ Думы, а за ним — роспуск Думы, издание в исключительном порядке нового избирательного закона, арест большинства членов Думы этой фракции, побег остальных, в том числе и самого Озола, бесспорного главы фракции в этом деле, а через 10 лет, уже в конце 1917 года появление весьма многих из этих лиц уже в качестве видных большевиков на разных поприщах их славной деятельности на пользу гибели России.
Я те пишу подробной истории этого процесса, для чего у меня и нет под рукою достаточных материалов. К тому же он и не входит в состав того, чему посвящаются мои записки: — моей личной деятельности и тому участию в событиях моего времени, которое принадлежало мне.
Уже много лет спустя мне пришлось принять некоторое участие в ликвидации одного из эпизодов этого дела, а именно, в бытность мою председателем Совета Министров, в 1913 году, о чем я и расскажу в своем месте.
Пока же скажу только, что после заседания 7-го мая всем стало до очевидности ясно, что вопрос роспуска есть только вопрос немногих дней, и вся деятельность Думы свелась для нее к двум задачам — наговорить как можно больше неприятностей правительству и проявить наибольшую демагогию, зная заранее, что дни Думы сочтены и, с другой стороны, тянуть переговоры с правительством по вопросу о снятии и неприкосновенности с 50-ти депутатов социал-демократической фракции как можно дольше, чтобы возбудить страну и, дороже сдать Думу при ее роспуске.
После 7-го мая Столыпин еще только один раз появился в Думе в связи с ее дебатами по внесенному ее собственному проекту земельной реформы, построенному на принципе {271} принудительного отчуждения земель. Пытаясь образумить Думу и склонить ее встать на сторону правительственного проекта, осуществленного по закону 7-го ноября 1906 года, сам он и все мы отлично сознавали, что такая попытка обречена, на несомненный провал, Столыпину удалось только произнести очень красивую речь в этом последнем, с его участием, заседании второй Думы и в этой речи сказать исторические слова: «Вам нужны великие потрясения. Нам же нужна великая Россия».
Эти слова перешли на его памятник, открытый при моем и всего состава Совета Министров участии 1-го сентября 1912 года в Киеве, спустя год после, его смертельного ранения, но он уничтожен в 1917 году большевиками в Киеве, и забылись эти слова так же, как забылось многое из того, что потеряли мы с того времени.
После 7-го мая вся наша деятельность просто отошла от Думы и перешла в Совет Министров, который к тому времени закончил избирательный закон и представил это Государю на рассмотрение. На всех нас надвинулась иная, столь же острая, забота, которой нам пришлось отдать много времени, забота о подготовке дела о предании суду всей преступной организации, обнаруженной после обыска в квартире депутата Озола, 5-го мая.
Придавая этому делу значение того окончательного основания, которым должно было определиться либо продолжение существования второй Думы, либо ее роспуск в случае отказа снять депутатскую неприкосновенность с участников обнаруженной организации, — Столыпин вел всю разработку обвинения, с целью предъявления его Думе, при самом близком участии всего Совета. По несколько раз на неделе собирались мы сначала в Зимнем дворце в помещении, занимаемом Столыпиным, а затем по переезде его на дачу, в Елагином дворце, и в частности обнаруженного дознанием и следствием материала по обвинению в связи с делом Озола, каждый раз докладывались Совету лично прокурором петербургской судебной Палаты Камышанским, представлявшим, по наиболее интересным частям следствия необходимые подтвердительные документы. Таким образом, дело это было в полном смысле слова делом всего Совета Министров, а вовсе не личным делом Столыпина и Щегловитова, как думали и говорили в то время многие, и ответственность за принятие решения о предании суду обнаруженных участников преступной {272} группы лежит на всем составе Совета Министров того времени.
Я хорошо помню, что все главные основания к обвинению были сведены к 21-му пункту, а вовсе не к тому единственному пункту — составления наказа военной организации — который был отобран на квартире Озола 5-го мая у секретаря организации Марии Шорниковой, оказавшейся, как стало известным Совету уже потом, шесть лет спустя, агентом Департамента Полиции. — Это доказывала впоследствии вся революционная печать для того, чтобы пустить в ход утверждение, что все дело было просто спровоцировано правительством с целью найти повод к предъявлению Думе требования снять депутатскую неприкосновенность с ее членов, не совершивших никакого преступления. Требование это, разумеется, не могло быть выполнено Думою и, таким образом, роспуск Думы состоялся, по ее словам, не потому, что Дума отнеслась покровительственно к своим членам, участвовавшим в составлении преступного сообщества, а потому только, что все дело было выдумано правительством, для оправдания ничем не вызванного роспуска.
На самом деле, в ту пору никто из нас не имел никакого понятия о том, что секретарь военно-революционной организации, — Шорникова, — была агентом Департамента Полиции» — и уверен, что и Столыпин не знал этого. Департамент. Полиции тщательно скрыл и от него это обстоятельство. Во всяком случае, — повторяю — этот эпизод не имел решающего значения в деле, и преступный характер организации и преследуемые ею цели, также как и участие в ней членов Думы устанавливались целым рядом других доказательств более чем достаточных для того, чтобы направить дело в суд и предъявить Думе требование о снятии депутатской неприкосновенности. Шесть лет спустя все это подтвердилось с. полною наглядностью. Но об этом речь впереди.
Среди приготовительных мер к возбуждению дела выяснилось между прочим, что как Министерство Внутренних. Дел по Департаменту Полиции, так и Министерство Юстиции. встретились с большим затруднением, каким путем можно было бы напечатать весь следственный материал, в форме готового обвинительного акта, подлежащего предъявлению Государственной Думе, с таким расчетом, чтобы до минуты предъявления его Думе, или даже до внесения дела в уголовный суд, решение правительства оставалось бы неизвестным, и {273} заинтересованные лица не могли скрыться от следствия и суда. Министр Юстиции Щегловитов открыто заявил Совету, что не имеет права доверять Сенатской типографии, состав наборщиков которой недостаточно надежен. То же самое сказал и Столыпин по отношение к типографии Правительственного Вестника. Такое же мнение выразил Государственный Секретарь, по отношению к Государственной типографии, откуда незадолго перед тем проникли в оппозиционные круги Думы печатные материалы, не подлежавшие разглашению.
Я предложил тогда отложить решение вопроса, до следующего дня и дать мне возможность переговорить с Командиром Корпуса Пограничной Стражи, в управлении которого имелась хорошо оборудованная типография, не раз исполнявшая для меня разные печатные работы, не допускавшие огласки, и всегда достигавшая этой цели. Мое предложение было принято. На другой же день, я получил заверение, что обязательство выполнить заказ с соблюдением полной секретности может быть принято, и на самом деле оно было выполнено самым безукоризненным образом; следственный материал и проект обвинительного акта был отпечатан замечательно быстро и никакие сыскные силы революционных организаций так не дознались и потом, где и кем было совершено напечатание, и не раз выражали свое недоумение, каким образом такой важный для всего революционного движения документ не попал в их руки, когда к их услугам всегда были печатные материалы, в каких бы правительственных типографиях они ни печатались.
Параллельно с разработкою следственного материала шли переговоры Столыпина с Председателем Думы, а этого последнего с советом старшин и главами партий, кроме социал-демократической, — о снятии неприкосновенности с членов этой партии. Совет был постоянно осведомлен о ходе переговоров, и всем нам было ясно, что ничего из них не выйдет и только напрасно тратится время на то, чтобы добиться толка, когда сочувствовала стремлению правительства в сущности одна правая фракция, не имевшая никакою значения в Думе, а председатель Думы не имел в ней никакого влияния и, если бы и имел его, то никогда, не употребил бы его на пользу исполнения желания правительства, принадлежа всеми своими симпатиями к левому кадетскому крылу и всегда угождая одним левым требованиям.
Столыпин назначил последним сроком для получения ответа Думы вечер субботы 2-го июня и созвал Совет {274} Министров на заседание в Елагин Дворец к 9-ти часам, без присутствия Канцелярии.
Не успели мы собраться, не успел Столыпин передать нам последние сведения о ходе переговоров, выражая свое убеждение, что из них ничего не выйдет, как его вызвал курьер, сказавши, что приехали три члена Государственной Думы, — кто именно я не знал, да и никто из нас этим и не интересовался, будучи убежден в том, что они привезли отрицательный ответ.
Долго, бесконечно долго, отсутствовал Столыпин. Мы все ждали его с напряженным вниманием и по мере того, что время тянулось и подошло уже почти к полуночи, у нас начало складываться убеждение, что переговоры принимают благоприятный характер и договаривающиеся стороны обсуждают вероятно условия соглашения. В нашей среде пошли даже толки о том, как выйдет правительство из этого положения, если соглашение будет достигнуто на этом вопросе, когда у Государя давно сложилось убеждение в невозможности совместной работы с этим составом Думы. Только в половине первого ночи вернулся к нам Столыпин и сказал, что ничего с этими господами не поделаешь». Они и сами видят, что правительство право, что оно уступить не может, что с таким настроением большинства Думы все равно нет возможности работать, да никто этого и не хочет, а взять на себя решение тоже никто не желает. Мы расстались на том, что я сказал им, пусть на себя и пеняют, а нам отступать нельзя и мы выполним наш долг. Меня пугают — прибавил он восстанием и грандиозными беспорядками, но я заявил им, что ничего этого не будет и думаю, что они и сами того же мнения».
Оставалось узнать, когда же именно произойдет роспуск и какие распоряжения по этому поводу будут сделаны. Я не знал, что указ о роспуске и новый избирательный закон уже посланы к Государю в Петергоф рано утром с особым курьером, и полагал, что эти акты нужно только теперь представить туда, доложивши о том, что отказ Думы последовал. При представлении их Государю Столыпин в особом докладе довел до сведения Государя, — что он не надеется на успешность переговоров и просит подписать Указы с тем, чтобы они не были объявлены в том случае, если Дума подчинится требованию правительства и снимет депутатскую неприкосновенность.
{275} Столыпин недоумевал даже почему указов так долго нет обратно, так как они уже давно в руках Государя. Только в начале второго часа утра из Петергофа прибыл пакет от Государя с подписанными бумагами и с письмом собственноручным от Hегo. Я снял тут же, с разрешения Столыпина, копию с письма и очень сожалею, что она пропала вместе с большинством моих бумаг, но хорошо помню, почти дословно, его текст. Он был приблизительно следующий: «наконец я имею Ваше окончательное решение. Давно была пора покончить с этою Думою. Не понимаю как можно было терпеть столько времени и, не получая от Вас к моему подписанию указов, я начинал опасаться, что опять произошли колебания. Слава Богу, что этого не случилось. Я уверен, что все к лучшему».
Мы остались еще около полутора часов, обсуждая всякого рода частности положения. Столыпин был совершенно спокоен, уверенно говорил, что вполне убежден, что порядок нигде не будет нарушен, не будет и демонстрации в роде Выборгского воззвания и только озабочен тем, как бы удалось заарестовать всех членов Думы, причастных к революционной организации, которые несомненно попытаются скрыться раньше чем удастся приступить к их аресту после опубликования рано утром указа о роспуске Думы. Уходя от него последним, причем он просил меня не формализироваться тем, что меня проводят до моей дачи два жандарма, так как «мало ли что может случиться», сказал он, — я спросил Столыпина как поступил бы он, если бы Дума формально подчинилась, а Государь, подписавши указы, не разрешил бы не приводить их в исполнение. Его ответ был такой: «этого не могло бы случиться, потому что всего два дня тому назад об этом была речь при моем личном докладе, и Государь прямо сказал мне, что хорошо понимает, что в таком случае нельзя распускать Думы и тем более ставить правительство в такое неловкое положение». Я мог на это ответить Столыпину только, что в таком случае мне непонятно выражение укора Государя всем нам за то, что мы медлим роспуском, зная его настроение.