Установление нормального сотрудничества, Думы с правительством. — Кадетская оппозиция. — Общие прения по росписи на 1908 г. — Моя бюджетная речь и ответ на критику Л. Н. Милюкова. — Законодательное предположение о необходимости расширить бюджетные права Думы. — Выступление М. С. Аджемова и мой ответ ему. — Предложение об образовании, в законодательном порядке, комиссии для обследования железнодорожного хозяйства. — Произнесенные мною, в ответ на выступление П. Н. Милюкова, слова: «у, нас, слава Богу, нет еще парламента». Смысл этих слов и вызванные ими инциденты.
20-го ноября 1907-го года открылась Государственная Дума третьего созыва.
Говорить о том, как она открылась, какое отношение к власти проявила она, с первого же дня, каким патриотическим чувством повеяло от первого прикосновения ее к исполнению своих обязанностей, в каких выражениях повергла она к престолу выражение одухотворяющего ее настроения, и как легче вздохнули все мы, оставшиеся у власти, — все это общеизвестный факт, и много сказано о них другими в лучшей обстановке, нежели та, в которой мне приходится вести мои записи.
С этого дня, в течение длинных шести, лет, вся моя работа по должности Министра Финансов, а потом, с сентября 1911 года, и в должности Председателя Совета Министров, протекала неразрывно в связи с Государственною Думою сначала третьего, а потом и четвертого созыва и, можно сказать, что мой 14-ти часовой труд в сутки столько же протекал на трибуне Думы, сколько и в кабинете Министра Финансов на Мойке.
{288} Много труда и нервного напряжения отдал я за это время, немало тяжелых минут привелось мне пережить, но немало также и нравственного удовлетворения получил я от моей работы в Думе и всегда поминаю доброю памятью эту пору моей жизни и моего ответственного труда.
У меня нет возможности дать исчерпывающий пересказ всего, что пережито за эту пору, и я остановлюсь только на главных моментах, удержанных моею памятью, и соединяю с этими моментами и другие переживания этого, поистине, Sturm und Drang (Штурм и Натиск) Periode моей жизни.
Как только открылась Дума 20-го ноября, между нею и правительством сразу установились самые тесные отношения. Уже в день открытия выяснилось, что на должность председателя Думы будет выбран Н. А. Хомяков с таким же единодушием, с каким был выбран в первой Думе Муромцев. Я был с ним знаком по его должности Директора Департамента Сельского Хозяйства в Министерстве Земледелия и, тотчас после молебна при открытии Думы, имел с ним продолжительную беседу, развивая необходимость, как можно скорее назначить к слушанию в Думе проект росписи для того, чтобы поскорее направить его в бюджетную Комиссию и сократить мало полезные, предварительные общие прения, которые, все равно, возобновятся с большею силою потом, когда бюджетная Комиссия внесет свой доклад, уже после рассмотрения отдельных смет и всей росписи. Он тут же оказал мне, что этот вопрос уже предрешен в частных совещаниях еще до открытия Думы, и, вероятно, общие прения не займут больше одного, двух дней и будут носить чисто академический характер. Он предупредил меня, что моим оппонентом будет, вероятно, глава кадетской партии П.Н. Милюков, которого давно уже, как выразился он, «натаскивают та резвость и злобность», и прибавил, что и сам Милюков отлично понимает, что мало знает этот вопрос, но не может, конечно, отказаться от выступления, в качестве лидера оппозиции; будет, вероятно, вполне корректен по форме, но, разумеется, станет доказывать, что Дума должна иметь неограниченное право в пересмотр всяких кредитов и обрушится на сметные правила, как на кандалы, связывающие народное представительство в его бюджетной свободе.
В заключение он сказал мне, с его обычною, простодушною, но весьма лукавою улыбкою: «Вы этим не смущайтесь, — {289} этот номер теперь не пройдет, и сами кадеты будут Вас ругать только для очистки совести».
День 27-го ноября, назначенный для предварительного обсуждения бюджета, носил очень торжественный характер. Трибуны были полны до отказа. Дипломатический корпус — в полном составе, несмотря на то, что для него интерес дня не мог быть велик, так как никто не ждал сенсационных проявлений.
Печать появилась в таком количестве, что представители газет сидели буквально на коленях друг у друга и не имели никакой возможности делать записей, но недостатку места. Весь Совет Министров был, разумеется, в сборе и чуть что не все старые чиновники, почти всех ведомств, заполнили боковые места, обычно пустовавшие в первых двух Думах.
Когда мы заняли наши места и рядом со Столыпиным, поместился, по старшинству, Барон Фредерикс, а я сел рядом с ним, то первый его вопрос ко мне был — уверен ли я, что нас опять не попросят выходить в отставку? — и с двух сторон, от Столыпина и от меня, последовал одинаковый ответ, что мы получим, вероятно, совершенно иной прием, к которому мы совсем не приучены. Так оно и вышло.
Хотя мое первое обращение к Думе было у меня заранее написано, но я его не читал, а говорил почти не заглядывая в писанный текст и только проверяя по нему отдельные числовые сопоставления и выкладки. Это первое мое выступление в Государственной Думе III созыва сохранилось в полном объеме лишь в редком теперь издании — в протоколах Государственной Думы.
С первых же слов настроение в Думе поднялось. Весь правый сектор и даже больше половины всего зала, то есть скамьи правых, националистов и почти все октябристы, стали отмечать мои объяснения сначала отдельными аплодисментами, потом все более и более горячими знаками сочувствия и одобрения.
Оппозиция молчала и почти ни разу не прервала меня в только два-три короткие, неблагоприятные замечания привели к моему же успеху, так как мои реплики вызывали еще более шумные аплодисменты и двухчасовая моя речь, по общему признанию, была моим настоящим триумфом. Продолжительные и оглушительные рукоплескания проводили меня с кафедры, — как говорит стенограмма думского заседания.
{290} Все Министры демонстративно поздравляли меня и на виду у всех депутатов и потом в министерском павильоне; многие депутаты, которых я совсем не знал, подходили ко мне с приветствием и выражением благодарности, а Столыпин обнял меня в павильоне, поцеловал и. сказал барону Фредериксу: «Вы увидите Государя, конечно, сегодня, — доложите Его Величеству, какой триумф выпал, и притом так заслуженно, на долю Министра Финансов и насколько изменилось все, сравнительно с тем, что было так недавно. Для нас, для правительства, это настоящий праздник».
После перерыва небольшую речь произнес, не помню теперь, кто из октябристов, не поскупившись также на известную «оппозиционность», в смысле указания на недостаточность прав Государственной Думы в бюджетном отношении, но в очень умеренных тонах.
Внимание всех насторожилось, когда, на трибуну вышел П. Н. Милюков и заявил, что он уполномочен от конституционно-демократической фракции Государственной Думы высказать, как смотрит она на внесенную Правительством роспись государственных доходов и расходов, на выслушанные всеми с таким выдающимся вниманием объяснения Министра Финансов и, в особенности, на то, в какие недостойные народного представительства условия поставлена Государственная Дума, так называемыми, сметными правилами, составленными «господами действительными тайными советниками» с единственною целью создать один призрак бюджетного права Государственной Думы, под которым сохраняется, во всей неприкосновенности, безграничное самовластие исполнительных органов, ничем не ограничиваемого, правительства. Его первые слова были встречены шумными аплодисментами оппозиции, покрытыми, однако, еще более шумными протестами большинства Думы правой половины и — молчанием левого центра.
Это было мое первое столкновение с оппозициею в Думе третьего, а затем и четвертого созыва, и оно тянулось непрерывною цепью, хотя подчас и не в слишком острой форме, во все шесть лет, до самого моего оставления моей активной работы, в начале 1914 года. Менялись только представители партии народной свободы, но тон оппозиционных речей и самое содержание их оставалось неизменно одно и то же — доказывать по всякому подходящему и неподходящему поводу, что правительство действует неправильно, игнорирует народные интересы, ограничивает права народного представительства, живет {291} интересами давнего дня и неспособно подняться на высоту самого элементарного предвидения будущего, занимаясь исключительно охраною своего собственного положения, отвоеванного от действительного представительства народа.
Носителем кадетского вероучения, во все шесть лег, был мой бессменный оппонент Андрей Иванович Шингарев, в таких ужасных условиях погибший, вместе с Кокошкиным, от руки советских агентов-матросов, ворвавшихся к нему, больному, в Мариинскую больницу, куда он был переведен из Петропавловской крепости.
Об ужасном конце его жизни я узнал в самом начале 1918 года, в бытность мой в Кисловодске, и невольно перенесся тогда мыслью ко всем его пламенным речам в пользу охранения народа от гнета и злоупотреблений власти, как и о том, как часто он отравлял мне мое существование обычными его приемами бороться со своим противником своеобразными аргументами, далекими от существа предмета и рассчитанными на сочувствие толпы, падкой на облечения власти, хотя бы и лишенные справедливости.
Но в самом начале третьей Гос. Думы Шингарев не считался еще в кадетской партии достаточно выросшим для принципиальной борьбы с правительством, и сделать декларативные заявления «оппозиции Его Величества» призван был сам глава партии П. Н. Милюков, который и должен был, таким образом, сразу же положить грань между правительством и левым сектором Думы, и эту грань кадетская партия ни разу не придвинула в сторону правительства за все шесть лет наших постоянных встреч в Таврическом дворце. Мы остались, каждый, на наших позициях, и не было ни одного случая, чтобы следом за мною, о чем бы я ни говорил, не выходил на трибуну кто-либо из кадетов и, большею частью и даже почти всегда, — А. И. Шингарев.
На этот раз положение П. Н. Милюкова было не из легких.
Сам он никогда не занимался бюджетом, не был совершенно подготовлен к нападению на правительство то существу и, со свойственною ему, добросовестностью изучил то, что ему приготовила партия, заранее оповестившая, во всеобщее сведение, свое исповедание веры, через посредство газеты «Речь».
В Совете Министров было все это заранее известно, и меня просили, по возможности, ответить Милюкову тут же, не перенося прений на другой день, чтобы не дробить впечатления. Я так и поступил, тем более, что возразить Милюкову было {292} совсем не трудно, настолько трафаретны были все его мысли и настолько академичны были все его сетования.
По общему впечатлению всех присутствовавших на заседании и по отголоскам печати, разумеется, кроме «Речи», Милюков не вплел своею бюджетною речью новых лавров в свой политически венец. Этим я объясняю отчасти — впрочем, может быть, несправедливо — и то, что с этой поры наши встречи с ним были проникнуты какою-то вежливою натянутостью; мы ограничивались всегда изысканно-вежливыми поклонами и даже в эмиграции характер наших далеких отношений мало изменился.
Ответивши в полушутливом тоне на его нелюбовь к чину действительного тайного советника, что вызвало дружный хохот в Думе, я расположил мое возражение по двум разделам его оппозиционного выступления против правительства.
В первом, он начал с резкого обвинения правительства в нарушении прав народного представительства заключением, именно мною, займа в Париже, в апреле 1906 года, не выждавши созыва Государственной Думы. Тут мое положение было просто выигрышным. Не только потому, что заем 1906 года не имел никакого отношения к рассматриваемому бюджету на 1908 год, но, в особенности, потому, что пример первых двух Дум был налицо у всех и ясно показал, насколько могло правительство получить на них разрешение на заключение какого бы то ни было займа. Я воспользовался и тем, что имел право впервые сказать открыто в Думе, что именно было сделано нашими представителями общественности в Париже, в бытность мою там, в пору заключения займа, и какие меры были приняты ими, чтобы помешать займу. Я не назвал ни одного имени, но все отлично понимали, откуда дул этот ветер и после моего выступления, открыто говорили в кулуарах, что Милюков не думал вовсе, что я коснусь этого инцидента.
Особенно не удовлетворил Милюкова, однако, если судить по его реплике, самый прозаически ответ мой на вопрос: могло ли уважающее себя правительство не стремиться к заключению, в 1906 году, займа в
843 миллиона рублей, когда у него к началу этого года был дефицит по сметам на 480.000.000 рублей, да на такую же сумму предстояло оплатить срочных обязательств перед заграничными кредиторами. Я спросил моего оппонента, как поступил бы он сам, если бы находился у власти, и стал ли бы он ждать перед опасностью {293} банкротства государства почти три года, пока последовало бы согласие нынешней Думы на заключение займа?
Бурные аплодисменты значительного большинства Думы были ответом на мое заявление.
После этого пошли вариации на избитую уже во второй Думе тему о недостаточности бюджетных прав Думы, приправленные сначала осторожными, а затем, под влиянием настойчивых вопросов об уточнении туманного заявления, уже более определенными положениями о необходимости приступить немедленно к пересмотру сметных правил с применением нового текста их к внесенному бюджету. Тут также мой оппонент не имел особенного успеха. Вся Дума отлично понимала, что рассматривать бюджет необходимо по существующим правилам, а применять новый порядок самовольного исключения властью Думы кредитов, основанных на ранее изданных законах (ст. 9-ая сметных правил), очевидно, можно только после того, что новые правила будут установлены. Все это говорилось только для оппозиции в без всякого расчета на практическое осуществление, но в оппозиционных кругах впечатление было произведено, свои газеты прославили оратора, осудили меня, как рутинера, и главная цель была достигнута: речь произнесена, а дело не задержалось далее первого дня общих прений, и все отлично понимали, что все сведется к передаче, смет и росписи, на рассмотрение бюджетной Комиссии, что только и требовалось.
О второй половине речи Милюкова просто не хочется говорить. Его сотрудники плохо приготовили ему материалы для нападения на меня, сам он с ними не достаточно справился и был бледен и мало содержателен, то придирчиво упрекая Министерство Финансов в том, что оно исчисляет доходы преуменьшено, то противореча себе, что доходы внесены преувеличено. В этой части он совсем запутался, попытавшись уличить правительство в том, что оно скрыло дефицит, совершивши, как он сказал, «некую манипуляцию» искусственного перенесения в чрезвычайные расходы 8-ми миллионов, которые следовало показать по обыкновенному разделу. Другими словами, что я сделал прямую передержку для сокрытия дефицита. Под шум и громкие рукоплескания большей половины Думы, я прочитал текст закона о распределении расходов между обыкновенными и чрезвычайными и предложил самой Думе решить кто из нас прав.
{294} Пересматривая и теперь, много лет спустя, отчеты этого заседания Думы, я могу, по совести сказать, что этот первый день думской работы — 27-го ноября 1907 года — кончился, несомненно, победою правительства над попыткою возобновить по бюджету оппозиционный натиск по примеру первых двух Дум. Атмосфера была иная. Всем хотелось приняться за работу не выходя из зала заседаний со многими депутатами, все мы чувствовали, что начались иные времена и можно начать спокойно вести каждому свое дело.
Для меня лично этот покой оказался, однако, не долговременным.
Уже в январе пришлось встретиться с новою, не очень, правда ожесточенною, попыткою оппозиции совершить нападение на правительство.
Не успела собраться Дума третьего созыва, не успела она внутренне организоваться, как уже 10-го ноября, за подписью 40 членов внесено было законодательное предположение о необходимости пересмотреть Высочайше утвержденные 8-го марта 1906 года, сметные правила, отменить в них все, что ограничивает права народного представительства в бюджетном деле, и применить новый порядок к рассмотрению смет и росписи на 1908 год.
Предложение это списано было буквально с такого же предположения, внесенного, от имени той же партии во вторую Гос. Думу, осталось ею не рассмотренным и под ним поставлены были подписи членов той же фракции в третьей Думе, с перепечаткою даже и тех типографских ошибок, которые были замечены в первом проекте.
Первым, подписавшим предположение, был член Думы Аджемов. Он же взял на себя и защиту законопроекта или вернее, нападение на правительство и попытку провести те же оппозиционные тенденции, которые так ярко характеризовали первые две Думы. Уже много лет потом, в эмиграции, в Париже, вспоминая эту первую свою попытку выступления против правительства, Аджемов говорил мне, что выступал он крайне неохотно, не будучи вовсе знаком со сметным делом, но не мог отказаться от возложенной на него миссии, потому что партия потребовала от него выступления, как выражался он по чисто стратегическим соображениям, не сомневаясь в том, что правительство будет выступать с решительным протестом, обрушится на него всею своею тяжелою артиллерией возражений Министра Финансов и тогда на смену ему будет {295} выдвинут намеченный партией главный мой противник А. И. Шингарев, который специально готовится к этой роли и уже успел выдержать блестяще экзамен на партийных собраниях.
Никому из правительства Шингарев совершенно не был известен, но до нас доходили сведения из думских кулуаров, что среди депутатов распространяется молва об нем, как о человеке очень даровитом и чрезвычайно резко настроенном против правительства. Его былая карьера — земского врача Воронежской губернии не говорила ничего о его финансовых дарованиях, но все воронежские депутаты говорили часто в земских собраниях он считался именно специалистом по сметным вопросам, едким в прениях и крайне настойчивым в аргументации и проведении своих взглядов, всегда решительно-оппозиционного характера.
Как только законопроект был отпечатан и подписан, Столыпин прислал мне его на рассмотрение и, получивши от меня словесное разъяснение, что это тот же старый, даже не перелицованный проект, внесенный во вторую Думу, он внес на рассмотрение Совета Министров предварительный вопрос о том, какой тактики следует держаться правительству в отношении к нему? Следует ли выступить с решительными возражениями при первом же заслушании его в Думе при разрешении вопроса о направлении законопроекта, или остаться нейтральным в этом первом фазисе, выждать рассмотрения его в комиссии, куда дело будет, несомненно, передано, принять в ней деятельное участие, относясь к проекту отрицательно и занять ту же непримиримую позицию и при передач заключая комиссии в общее собрание?
По этому предварительному вопросу разногласий в Совете не было. Министр Иностранных Дел Извольский попытался, было высказать мнение, что лучше не мешать работе Думы и не спорить заранее против возникшего предположения, а ограничиться самым общим заявлением, что оно чревато большими осложнениями, которые выяснятся при детальном ею рассмотрении, но что правительство готово сотрудничать с Думою, сохраняя, разумеется, полную свободу действий при разработке внесенного предположения. Он скоро, однако, отказался от высказанного мнения под напором единодушного взгляда всего правительства о крайней опасности внесенного проекта с правительственной точки зрения и полной невозможности не высказать сразу же, с самого первого момента, категорического взгляда на него, как на неприкрытую даже попытку меньшинства втравить {296} большинство Думы в чисто оппозиционную затею, имеющую своею единственною задачею затруднить деятельность правительства в ту пору, когда несомненное большинство членов Думы и не помышляет о принципиальной оппозиции. Мы все были единомышленны в том, что на нас лежит долг открыто выяснить Думе всю опасность поднятой затеи, хотя бы для того, чтобы потом не было упрека, что мы нарочно молчим перед новым составом представительства и скрываем от него наши взгляды. На меня было возложено сразиться с оппозициею в первом же заседании, как только дело будет поставлено на повестку «по направлению» и изложить все принципиальные возражения против внесенного предположения, в надежде что в таком случае есть много шансов на то, что дело застрянет в Комиссии, и Дума не станет вовсе торопиться его рассмотрением.
Так оно и вышло. Дело было назначено к слушанию на 12 января 1908 года, заняло два заседания и окончилось простою передачею в Бюджетную Комиссию, в которой пролежало очень долго, гораздо позже вышло из нее в Общее Собрание с полным разногласием с правительством я до самого моею ухода в конце января 1914 года, не претворилось в силу закона, так как, хотя Дума и выработала свой проект, но он не был принят Государственным Советом.
Таким образом, до самого разрушения всего нашею законодательного аппарата в 1917 году, мы существовали с теми самыми сметными правилами 1906 года, которые казались таким бельмом в глазу для оппозиции всех Дум четырех созывов.
Эти два заседания 12-го и 15-го января 1908 года были настолько характерны по существу, что о них стоит сохранить некоторый след в воспоминаниях о таком, далеком теперь, прошлом. Они показали с полной очевидностью, что тут, как и во многих других случаях, было не заблуждение авторов, не добросовестная их попытка внести коренное улучшение в наше законодательство, а простое желание ограничить власть правительства в самом чувствительном для него деле — в рассмотрении и исполнении бюджета, и внести простое и ясное средство борьбы с властью во имя принципов той же первой Думы — «власть исполнительная да подчинится власти законодательной».
Аджемов, подготовленный ею друзьями, вероятно, не без участия
Н. Н. Кутлера, не попавшего в третью Думу, но сохранившего чрезвычайно резкое отношение к правительству за свой {297} неуспех во Второй Думе, и, во всяком случае, с полным послушанием принявший всю подготовительную работу, исполненную для него Шингаревым, начал свою речь с того, что авторитетно заявил, что у нас нет никаких, сметных правил, которыми могла бы и должна была бы руководствоваться Государственная Дума в своей бюджетной работе, так как те правила, которыми предлагает руководствоваться правительство, были составлены для Думы «Булыгинской», то есть законосовещательной, а не для Думы законодательной, которая не должна быть стесняема никакими путами и искусственно составленными перегородками, необходимыми только для правительственного самовластия.
Он перешел затем к излюбленной кадетской теме о том, что большая часть всего бюджета забронирована от воздействия Думы, и свобода ее деятельности проявляется только над ничтожною частью всего бюджета, достигшего на этот год цифры в два с половиною миллиарда рублей.
Далее он с еще большим авторитетом в тоне доказывал, что сметные правила должны быть пересмотрены в корне с удалением из них всех ограничений, стесняющих свободу действий народного представительства, в отношении исключения из бюджета, в порядке рассмотрения отдельных смет, всех без изъятия расходов, которые признаются им не отвечающими пользам и нуждам народа, на каких бы ранее изданных законах эти расходы не были основаны. Он проводил, говоря попросту, чисто революционный по отношению к действовавшему у нас государственному строю, принцип безграничности бюджетных полномочий Думы в пересмотре смет и государственной росписи, не стесняясь никакими соображениями.
На мою долю выпал неблагодарный труд. Два дня — 12-го и 15-го января я просто не выходил из Думы и, не имел даже времени вернуться домой для завтрака. Это была первая встреча моя с кадетскою оппозициею в Думе 3-го созыва.
В эти два исторических дня много было высказано с той и другой стороны, что было бы очень полезно сохранить для потомства на самом деле, чтобы, когда-нибудь, правдивый, незаинтересованный исследователь сказал на чьей стороне была правда, и кто просто тратил свои силы в попытке связать правительство по рукам и по ногам.
В вопросе о недостатке объема прав Государственной {298} Думы и в рассмотрения бюджета оппозиция договорилась просто, что называется, до геркулесовых столбов.
Но ее основной тезис, что сметные правила, 8-го марта, лишили Думу всякого права изменить бюджет в большей его части, я представил расчет, напечатанный, в предвидении этого аргумента, в самой объяснительной записке к росписи, по которому из двух с половиною миллиардов всей росписи более 60 % всех кредитов находятся в полном и ничем не стесненном рассмотрении народного представительства. А если к этой сумме прибавить 400 миллионов кредита на оплату государственного долга, который и не может быть сокращен, потому что он исчислен по данным не допускающим никакого сокращения, пока государство стоит на неприкосновенности своих международных обязательств, а затем прибавить к этому действительно забронированный, но только на один последний 1908-ой год, кредит около 200 миллионов предельного бюджета Военного Министерства, поступающих с следующего года в свободное обсуждение законодательных палат то на поверку остаются забронированными сметными правилами какие-нибудь 400 миллионов рублей, то есть лишь одна шестая часть бюджета, да и то забронирована она только в том смысле, что нельзя исключить кредит не затрагивая самого закона.
Для всех было, однако, ясно, что дело сводится к внесении полной анархии в государственный организм, и к чести Думы 3-го созыва нужно сказать, что оппозиции было в эту пору не легко: мои резкие возражения встречались такими громкими знаками одобрения, что моральная победа была очевидно на стороне правительства по всем основным предметам нашего непримиримого с нею столкновения. Созналась в этом и сама оппозиция, не поскупившись, конечно, на резкие обличительные статьи в своей прессе, в которой приняли участие и некоторые научные кадетские силы того времени, вероятно, не раз пожалевшие потом о высказанных ими взглядах, когда много лет спустя им пришлось самим очутиться на стороне правительства, — правда, на короткое время. Я имею в виду хотя бы профессора Фридмана.
В этих двухдневных прениях наибольший интерес с точки зрения аргументов оппозиции представляла, бесспорно, статья 9-ая сметных правил, против которой, казалось бы, не должно было быть каких-либо споров, если бы в методах борьбы против правительства существовала бы необходимая справедливость. Эта статья, составлявшая весь центр тяжести {299} придирок к действиям правительства, в существе своем была совершенно понятна и даже неизбежна при всяком режиме. Она применяется одинаково во всех странах с окрепшим даже парламентским строем и нигде никому не приходило в голову строить на ней главный план нападения на правительство. У нас эта статья к тому же только повторяет в сметном деле тот самый принцип, который закреплен был в наших основных законах, как известно, по самому учреждению Государственной Думы и Государственного Совета недоступных воздействию законодательных учреждений без особого на то полномочия Верховной власти.
В основных законах содержится статья 94-ая, изложенная в редакции, не дающей места к какому-либо сомнению:
«Закон не может быть отменен иначе, как только силой закона, посему, доколе новым законом положительно не отменен закон существующий, он сохраняет полную свою силу».
В полном соответствии, с таким постановлением основных законов, статья 9-ая сметных правил говорит с почти буквальной точностью: «Если какой-либо расход основан на законе, нужно сначала изменить закон, и тогда только падает и установленный им расход».
Помимо того и здравый смысл с очевидностью говорит, что нельзя в порядке простого рассмотрения смет исключать произвольно какие-либо расходы, обеспеченные специально изданным для них законом, и вводить, таким образом, полнейший хаос в государственный организм, лишая его тех его органов, которые могут быть даже неудовлетворительны, но незаменены лучшими, на что требуется и время и внимательный предварительный труд, тогда как на исключение расхода из сметы достаточно случайного большинства присутствующих членов законодательной палаты и государство может быть одним неосторожным постановлением лишено любого органа власти.
Но в нашем молодом законодательном организме, или точнее в одной из групп, поставивших себе задачею бороться с правительством во что бы то ни стало, эта очевидность не помешала развиться самым страстным спорам. Мне пришлось три раза выступать с элементарными доказательствами этой простой истины, прежде, нежели с правых скамей Думы раздалось энергичное требование прекратить бесполезный спор.
Конец этих двух памятных дней, стоивших мне изрядного напряжения сил, вполне оправдал мои усилия. {300} Законодательное предположение 40 членов было просто передано в бюджетную Комиссию и покоилось в ней почти до самого конца полномочий Думы третьего созыва, то есть боле четырех лет.
Началась более спокойная сметная работа в бюджетной Комиссии. Мне пришлось провести в этой работ многие и многие дни, вплоть до мая месяца, когда рассмотренный в Комиссии бюджет поступил в Общее Собрание и начались опять жаркие схватки мои с Шингаревым и некоторыми другими представителями борьбы со мною — о чем речь впереди.
В начале апреля, незадолго до разъезда членов Думы на пасхальный вакант, до сведения правительства дошло, что по смете Министерства Путей Сообщения Дума готовит правительству некоторый сюрприз.
В подкомиссии бюджетной Комиссии, рассматривавшей смету Министерства Путей Сообщения, собрались в большом числе представители оппозиционного направления, возглавляемые видным молодым кадетом, считавшим себя большим специалистом по всем вопросам железнодорожного дела, очевидно потому, что сам он окончил институт путей сообщения и состоял приват-доцентом Томского Политехнического института.
Это был Некрасов, сыгравший потом, в начале переворота в марте 1917 года, видную роль, в качестве первого комиссара по ведомству путей сообщения и ему, именно, принадлежала заслуга внесения в железнодорожную среду первых проявлений величайшей демагогии и разложения, которые определили всю деятельность этого ведомства в первый период революции, до большевистского переворота.
В подкомиссии, а затем и в самой бюджетной комиссии были, разумеется, и другие знатоки железнодорожного дела, как Марков I-ий, влияние которых было значительно слабее, но и они были далеко не прочь показать правительству превосходство своих знаний над министерскими специалистами и попытаться проявить свое влияние при первом соприкосновении законодательных учреждений с такою важною отраслью казенного и даже частного, но сильно зависящего от государственной власти, хозяйства. К тому же и положение нашего железнодорожного дела было, в ту пору, на самом деле не блестящее. Правда, что главная причина, тому, коренилась в последствиях несчастной войны, в расстройстве транспорта от революционных условий 1905—1906 года, которые не могли быть, разумеется, исправлены в такой короткий срок, который протек с той поры {301} до приступа, к нормальной работе нового законодательного аппарата. Да и финансовое наше положение после войны не могло дать всех тех средств, которые были необходимы для того, чтобы упорядочить все дело, и требовались годы времени и постепенное, планомерное исправление недостатков прошлого. Для Государственной Думы и, в особенности, для оппозиционных ее элементов пища для критики была чрезвычайно обильная и поводы для обвинения правительства в неумении вести дело были слишком разнообразны и даже благодарны.
Вдобавок и высший состав Министерства Путей Сообщения в лице Министра, военного инженера Шауфус-фон-Шафхаузена мало соответствовал новым условиям законодательной работы. Совершенно неприготовленный к защите интересов своего ведомства в публичных заседаниях с множеством оппонентов говорящих и часто нападавших на представителей правительства довольно бесцеремонным образом плохо владевший речью, терявшийся при всяком резком нападении и отвечавший на него с нескрываемым раздражением Н. К. Шауфус был чрезвычайно смущен, когда Столыпин заявил нам всем в заседании Совета Министров, что до его сведения дошло, что бюджетная комиссия решила внести в Общее Собрание Думы, в качестве своего заключения по смете Министерства Путей Сообщения, по разделу казенных железных. дорог, требование о назначении особой комиссии из среды членов Государственной Думы и Государственного Совета, для расследования положения нашего железнодорожного хозяйства, с предоставлением ей широких полномочий в смысле осмотра дорог на месте, требования разъяснений от всего персонала и даже контроля за расходованием средств, отпускаемых по смете.
Еще до сообщения такого предположения, на рассмотрение Совета Министров, в виде слуха о готовящемся заключении, весьма сочувственно, будто бы, встреченным чуть что не подавляющим большинством всей Государственной Думы, тот же вопрос о необходимости выяснить причины убыточности казенных и частных железных дорог, требовавших все больших и больших приплат казны по гарантии облигационных капиталов, составлял предмет неоднократных обсуждений в течение зимы в среде Совета Министров по инициативе самого ведомства Путей Сообщения, к которому решительно примыкали и Министр Финансов и Государственный Контролер, и все мы были солидарны в том, что то, что имелось в виду еще в {302} 1903 году, для чего была образована особая высшая комиссия под председательством Товарища Государственного Контролера Иващенкова, но что не привело к практическому результату из-за войны и смуты, должно быть возобновлено снова в настоящую минуту. Был даже сделан выбор председателя такой комиссии в лице недавнего Товарища Министра Путей Сообщения, перешедшего в Государственный Совет, Генерала Н. П. Петрова, пользовавшегося прекрасною техническою репутациею и очень большим моральным положением в ведомстве. Разработан был также, в главных чертах, и проект учреждения такой комиссии, причем само ведомство и в особенности Государственный Контролер решительно настаивали на том, чтобы в состав такой комиссии были непременно приглашены по инициативе правительства, и члены законодательных учреждений, обладающие специальными знаниями в области железнодорожного дела.
Поэтому, когда до Совета Министров дошел слух о готовящемся предположении бюджетной Комиссии, Столыпин предложил высказаться о том, как следует отнестись к этому предложению и насколько согласуется оно с одобренным уже Советом предположением об исследовании железнодорожного дела через правительственную комиссию. Его личное первое впечатление носило скорее характер довольно благожелательный для думского проекта. Он заявил нам, однако, что не имеет еще своего решительного мнения и предпочитает высказаться последним.
Наши прения были не продолжительны и совершенно согласны между всеми членами Совета, за исключением, как всегда, Министра Иностранных дел Извольского, не видевшего никого неудобства в допущении и думской комиссии по исследованию железнодорожного дела одновременно с правительственной. Все мы были одного мнения, что допускать учреждение думской комиссии мы не имеем никакого права по самому учреждению Думы. Последняя имеет неотъемлемое право образовывать комиссии для своей внутренней работы, но обследование на местах, с опросом должностных лиц, контроль за расходованием кредитов и т. п. — есть бесспорное нарушение пределов власти, которое неизбежно поведет только к дальнейшему захвату полномочий, не предоставленных ей учреждением Думы, и вызовет также неизбежное столкновение и с Государственным Советом, который едва ли встанет на иную точку зрения, как на признание такой организации не вытекающею из закона {303} и, в таком случае, положение правительства, согласившегося на нее, окажется совершенно недопустимым, так как в этом случае, охрана неприкосновенности закона будет исходить не от правительства, а от верхней палаты, что создаст и ложное положение для правительства перед верховною властью.
После всех соображений, высказанных в этом направлении, в которых равное участие приняли, как Министр Юстиции Щегловитов, особенно настойчиво доказывавший недопустимость какого-либо компромисса, для исполнения желания Думы, так и прочие Министры, не исключая и меня, развивавшего ту же точку зрения, — Столыпин без колебания присоединился к нам, а Извольский уже и раньше отступил от своего взгляда, заявивши, что он смотрел не на букву нашего закона, а больше на образцы конституций других государств, к которым, несомненно, со временем присоединимся и мы. Совет единогласно решил возражать в Общем Собрании Думы против заключения бюджетной комиссии.
По моему предложению, Совет решил довести о принятом решении до сведения Государя, не составляя об этом особого журнала, как предложил я, чтобы не вводить в обычай беспокоить Государя принимаемыми Советом решениями в форме предварительных постановлений, основанных на заключениях Думы, не ставших еще официально заявленными, но в то же время довести до Его сведения о существенной важности возникшего предположения и об отношении к нему правительства.
Неделю спустя, в следующем заседании, Столыпин передал нам, что он подробно ознакомил Государя с принятым Советом решением. Государь особенно внимательно выслушал все доводы и сказал ему, что вполне разделяет наше заключение и очень рад тому, что мы заранее разъяснили ему этот вопрос, который, разумеется, не остался бы единичною попыткою расширить права Думы, чего следует вообще избегать, так как не компромиссами и уступками создается устойчивое положение в стране. У Столыпина осталось даже впечатление, что Государь был уже извещен с чьей-то стороны о думском предположении и ему, видимо, было приятно узнать, что такой же взгляд вынесен и правительством.
Тут же Генерал Шауфус обратился к Столыпину с просьбой освободить его от заявления в Думе о взгляде правительства, так как он убедился в своей полной неспособности убеждать Думу в сложных и спорных делах и просил поручить эту обязанность мне, сказавши, что «дело {304} касается смет, и никто лучше меня не справится с этим вопросом».
Столыпин попробовал было убеждать его не настаивать на своем отказе, но Шауфус оставался непреклонен и даже сказал «неужели же и сами Вы, Петр Аркадьевич, не видите,. что Вам нужен другой сотрудник по ведомству путей сообщения». Чтобы положить конец довольно тягостному положению, Столыпин спросил меня, принимаю ли я на себя «чужое» дело и, получивши мое согласие, закончил наши прения.
Я был далек в эту минуту от мысли, что этому, казалось, простому и ясному вопросу было суждено разгораться до крупного инцидента и остаться особенно неблагоприятным привеском к моей личности на долгие годы, с отражением его много лет спустя, даже в эмиграции, как доказательство моего особенно неблагоприятного отношения к идее народного представительства, чего, на самом деле, у меня никогда не было.
Настало 24-ое апреля. Дума приступила к рассмотрению заключения бюджетной комиссии но смете управления казенных железных дорог.
Изложенное в форме перехода к очередным делам предложение это было облечено в крайне неудачную и очень туманную форму, не дававшую даже ясного представления о том, какую именно Комиссию желала бы образовать Государственная Дума, каковы должны быть, по мысли авторов, пределы ее полномочий, какой состав ее отвечал бы всего более думским пожеланиям. Поэтому прения открылись целым рядом соображений, высказанных по существу вопроса о дефицитности нашего железнодорожного дела, в особенности на казенной рельсовой сети, и целый ряд ораторов стал рассматривать этот вопрос, каждый со своей точки зрения, внося самые разнообразные обоснования этой убыточности и предлагая столь же разнообразные способы врачевания их.
Не остались вне обсуждения и соображения о желательном составе Комиссии, и несколько ораторов прямо указывали на необходимость привлечь к этому делу членов законодательных палат, сведущих в железнодорожном вопросе, но по вопросу о способе образования Комиссии и пределах ее прав и полномочий, как-то все ходили, что называется, кругом да около, не выражая ясно своего мнения до той минуты, как П. Н. Милюков, не прося даже слова, а, с своего места, резко отчеканивая каждое из оказанных им {305} немногих слов, сказал: «я постараюсь яснее определить наше желание, — мы считаем необходимым образом парламентскую с ударением на букве «е» Комиссию по расследованию причин убыточности нашего казенного железнодорожного хозяйства, которая одна в состоянии выполнить с успехом это сложное дело».
Вся левая половина покрыла слова Милюкова громкими рукоплесканиями. С правых скамей начали слышаться неодобрительные возгласы, и отдельные депутаты с любопытством поглядывали на меня, сидевшего в одиночестве на министерских местах. Из их среды попросил слова член Думы Граф Бобринский 2-ой. Он поднялся на кафедру и обратился ко мне со словами прямого вызова о том, как относится ко всем высказанным предположениям Правительство, находит ли оно желательным и возможным образовать такую комиссию, с какими правами и в каком именно порядке, объяснивши при этом, что для многих членов Государственной Думы далеко не безразлично будет ли протекать поднятый вопрос в полном согласии между правительством и законодательными палатами, или же встретит он какие-либо осложнения в порядке своего осуществления?
О таком запросе я не был предупрежден и даже о нем не было слышно ничего и из думских кулуаров, суждения которых всегда доходили до сведения правительства даже по делам, гораздо менее важным.
Был ли предупрежден об этом лично Столыпин, к которому в ту пору часто заглядывали многие депутаты, именно из правой половины Думы, я также не знаю и могу только удостоверить, что до меня не доходило никакого слуха о состоявшемся сговоре между правыми и П. А. Столыпиным, о чем потом ходили упорные слухи. Я думаю, что и надобности в этом никакой не было, пегому что и без такого вызова, я выступил бы с заявлением об отношении правительства к возникшему предположению, как это и было решено Советом.
Я выжидал только наиболее подходящего момента, чтобы просить слова, когда достаточно выяснится неопределенная позиция самой Думы, очевидно не успевшей договориться в своей среде или не желавшей создавать какого-либо конфликта с правительством. Во всяком случае, я в точности заявляю, что между мною и Бобринским никакого сговора не было, и что версия, быстро распространившаяся в Думе после возникшего личного со мною инцидента о том, что я был, как говорится, спровоцирован {306} правыми, по моему личному желанию, для того, чтобы занять моим заявлением выгодную для себя позицию в Царском Селе, — совершенно не соответствующую истине.
Весь инцидент возник исключительно из слов Милюкова о том, что инициаторы предложения имеют в виду «парламентскую» следственную Комиссию с широкими правами расследования, и на это заявление, единственно, к которому приложимо наименование «провокационного», я не мог не ответить и, если ответил, вставивши в мои слова приставку, что «у нас, слава Богу, нет еще парламента», то вся моя вина заключается только в том, что я поместил в мою реплику эти два слова «слава Богу», справедливые по существу не только для того времени, но и для гораздо более позднего, и о которых я нимало не сожалею, как не сожалел и тогда. Но положительно и открыто я утверждаю, что я не имел и в мыслях моих понравиться ими кому бы то ни было. Много несправедливых толков было потом по поводу моих слов.
Часто, и многие годы спустя, читал я осуждение меня за сказанные слова, но никто не потрудился толком отдать себе отчет в них и даже не вчитался в мою речь, а те немногие, которые потом, много лет спустя, дали себе труд прочитать то, что я сказал в ту пору, не могли не сказать, что по существу, я был совершенно прав, да и сам Милюков отлично сознавал, что его слова были истинною причиною моей отповеди и были сказаны им, несомненно, с прямою целью вызвать меня на реплику ему.
Каждый, кому когда-либо попадет на глаза стенограмма этого заседания, даст себе отчет в том, мог ли Министр Царского правительства не ответить моими словами на заявление Милюкова, когда перед его глазами находился текст учреждения Государственной Думы, а наскоки оппозиции на правительство и захват власти еще так недавно составляли всю сущность стремлений народного представительства, первых двух Дум.
Произнесенные мною слова вызвали бурю аплодисментов на правых скамьях Думы и свист на левых. Так отмечено это заседание в думском протоколе. На самом деле этот свист был довольно-таки безобиден и даже, после окончания заседания, мне пришлось беседовать с окружившими меня депутатами, среди которых был и А. И. Шингарев, и мы совершенно спокойно обменивались взглядами на происшедшее разномыслие, причем правые шумно поддерживали меня и тут, а Шингарев совершенно спокойно сказал, что «конституционно {307} Вы совершенно правы, так как несомненно, закон не дает Думе права организовывать «следственные или анкетные» комиссии, но что самому правительству было бы выгоднее пойти на расширение дарованных Думе прав, о чем мы снова продолжали очень мирно обмениваться взглядами, не предвещавшими никакой бури. Никто из них не подчеркнул моих неудачных, быть может, слов «слава Богу и т. д.».
Буря совершенно неожиданно возникла в следующем заседании 25-го апреля и притом в моем отсутствии. Читался протокол вчерашнего заседания. Депутатов почти не было на местах. Совершенно незаметный, до того времени, член Думы от Псковской губернии Ткачев стал настаивать на непременном включении в протокол слов «в законодательном порядке» по поводу самого образования анкетной комиссии, чего не было включено в резолюцию по предложению президиума, дабы не создавать конфликта с правительством. Другой депутат Граф Уваров попросил слова, чтобы ответить мне на мою реплику.
Председатель Хомяков, желая очевидно потушить инцидент, тотчас после заявления Ткачева и не давая слова Гр. Уварову, произнес весьма нескладную короткую речь такого содержания (записываю ее по стенограмме): «Господа, я вас покорно прошу держаться вопроса, именно — выпускать или не выпускать из предложенной формулы перехода слова в «законодательном порядке». Я считаю это своим долгом потому, что мы не можем ставить как отдельный вопрос обсуждение неудачно сказанных кем бы то ни было слов. Как председатель я не имел никакой возможности остановить Министра Финансов, когда он сказал свое неудачное выражение; я не имел возможности и не имел даже права, но я считаю, что я имею возможность, имею и обязанность не допускать обсуждения этих слов в дальнейшем. Поэтому прошу покорнейше держаться пределов вопроса». Вот и все.
О таком выступлении Председателя Государственной Думы я ничего не знал, и даже обычный информатор думских инцидентов Куманин ничего не сказал мне по телефону; вероятно и сам он узнал об этом только позже. Но после завтрака, около трех часов, в то время, когда я принимал обычные доклады по Министерству, ко мне позвонил по телефону П. А. Столыпин и спросил, знаю ли я что произошло утром в Думе и «как отличился», сказал он, «наш {308} милейший Хомяков?» Я ответил полным неведением. Он прочитал мне тогда стенограмму Думы и спросил, не могу ли придти к нему, когда освобожусь от работы, прибавивши, что «оставить этого дела так невозможно, а то и в этой Думе вас попытаются оседлать».
В шестом часу вечера я пришел в Зимний Дворец и застал Столыпина в большом волнении. Оказалось, что он успел уже переговорить по телефону с Хомяковым и последний успел даже побывать у него до моего прихода. На замечание Столыпина, что его выступление крайне удивило его и ставит перед ним даже вопрос о том, как быть Министрам, если Председатели Думы начнут награждать Министров различными эпитетами за произносимые ими речи, вместо того, чтобы предоставить Думе в лице ее членов возражать им по существу, и будут это делать еще в присутствии Министров? Он сказал даже, что перед ним стоить даже вопрос о том, согласится ли Министр Финансов являться в Думу после такого инцидента, а если он не согласится, то он, Столыпин, отнюдь не станет уговаривать его, вполне понимая, что и сам он поступил бы точно так же, и тогда встанет во весь рост вопрос о таком конфликте между Думою и правительством, который просто не знаешь, как разрешить.
По словам Столыпина, Хомяков просто не понял своего поступка и думал, что он поступил даже чрезвычайно умно, потушивши приподнятое настроение в Думе, не давши говорить депутатам на скользкую тему и предложивши простой выход из возникшего инцидента.
Ему и в голову не приходило обидеть меня, тем более, что со мною его связывают наилучшие отношения и «если бы, оказал он, В. Н. подал в отставку из-за этого его неосторожного шага, то я и сам тотчас же уйду из председателей ».
Столыпин сначала не передал мне всей его беседы с Хомяковым и только после передал мне все подробности. Он сказал мне, что эта беседа была не очень гладкая, настолько что Хомяков, по его словам, сам предложил ему покончить этот вопрос не вмешивая в него меня, и именно тем, что завтра же заявит в Думе, открыто, что обдумавши свои слова, сказанные вчера, он берет их назад, потому что считает, что поступил неправильно, охарактеризовавши эпитетом «неудачные» слова Министра.
{309} «Ведь так, пожалуй, сказал он, по моим стопам члены Думы начнут подносить в своей критике и почище эпитеты, в роде глупые, пошлые и так далее, а кто же запретит Министрам ответить на них и в еще более повышенном тоне, до верхнего до диеза и тогда, действительно, придется святых выносить из залы».
Столыпин предложил Хомякову обождать свидания его со мною и обещал передать по телефону на чем мы остановимся, сказавши от себя, что, во всяком случае, нельзя доводить этою дела до Государя, что будет неизбежно, если не найдется возможности потушить разгоревшийся пожар.
Мне, конечно, все это было в высшей степени неприятно. Я начал с того, что оказал, что считаю единственно, с моей стороны, ошибкою привесок слов «славу Богу», потому что нахожу слова «у нас нет парламента» совершенно правильными, ибо право назначать следственные Комиссии, производить расследования на местах, контролировать порядок исполнительных действий и т. д. не предусмотрено нашими основными законами и не входит в круг прерогатив нашей Думы, как органа исключительно законодательного, а отнюдь не управления.
У нас введен, действительно, конституционный образ правления, но парламентаризма у нас еще нет, и далее запроса правительству о незакономерности органов управления Дума и Государственный Совет идти не могут. Остается лишь вопрос о словах «славу Богу» и если, произнеся их, я оказался недостаточно сдержанным, тактичным и возбудил страсти, то можно попытаться найти какую-либо безобидную форму компромисса, хотя лично я настолько не дорожу моим положением, что заранее готов предложить ему, как Председателю Совета Министров, располагать мною для любого жертвоприношения, если только оно укрепит положение правительства и даст вместе с тем успокоение напрасно поднявшимся страстям.
Я закончил мой ответ, тем, что я не придаю никакого значения инциденту и более всего желаю окончить его без всякого обострения. Столыпин встал на совершенно непримиримую точку. Он заявил мне, что не видит никакой бестактности в словах «у нас, славу Богу, нет парламента», так как в них он видит святую истину и считает, что прямой долг правительства — бороться против всякого расширения, захватным порядком, Думою новых прав, непредусмотренных законом, и думает даже, что, если бы я не остановил попытки кадетов к такому захвату, то на него, как {310} единственного присутствовавшего Министра, посыпался бы ряд справедливых обвинений с трех сторон: с правой половины самой Думы, несомненно, — со стороны всего Государственного Совета, который воспользовался бы моим молчанием и даже чрезмерною моею мягкостью возражений для обвинения правительства в слабости там, где ей не должно было быть места и, наконец, вероятно, со стороны и Государя, которого мы должны ограждать от таких захватов и не переносить на него таких инцидентов, которые служили бы только поводом к новым осложнениям. Он прибавил, что ни в чем не может меня упрекнуть, считает мои действия совершенно правильными и убежден, что в самой Думе огромное большинство благоразумных людей отлично понимает неправильность действий Хомякова, руководившегося, конечно, наилучшими побуждениями, но допустившего прямую бестактность. Он не допускал и мысли, чтобы на такой неблагоприятной для престижа Думы почве разгорелся конфликт именно со мною, успевшим уже завоевать себе большие симпатии в Думе и проявляющим каждый день полнейшую готовность работать с Думою самым согласным образом. «Хомяков заварил кашу, пусть он же и расхлебывает ее» закончил Столыпин и просил меня не осложнять создавшегося положения какими-либо моими заявлениями и предоставить дело его естественному течению.
На этом мы расстались с ним, и я в этот вечер под самыми разнообразными предлогами, отклонил целый ряд телефонных звонков со стороны, по крайней мере, пяти или шести членов Думы, просивших принять их по спешному делу.
Около 11-ти часов вечера Столыпин слова позвонил ко мне и передал, что от него не выходили во весь вечер бесчисленные представители думских фракций, от крайних правых, до левых октябристов, и все в один голос осуждали Хомякова и просили потушить инцидент теми или иными способами, говоря, что они не допускают и мысли, чтобы я мог уйти и совершенно уверены в том, что Государь ни в каком случае не допустит моей отставки, если бы я поставил вопрос. ребром и тогда бы застал на очередь вопрос об отставке Хомякова, что тоже было бы невыгодно и для правительства, в особенности при самом начале думской работы. Столыпин ответил всем им, что я ему не говорил ни одного слова об отставке, и он, как и я, мы ожидаем, что предпримет сам {311} Председатель Государственной Думы, создавший повод к такому столкновении.
Инцидент разрешился на следующий день к общему удовольствию точным выполнением Хомяковым данного им Столыпину обещания.
Открывая утреннее заседание 26-го числа, Н. А. Хомяков сделал следующее заявление, принятое громом рукоплесканий чуть, что не всей Думы, кроме крайнего левого сектора. Цитирую то по стенограмме, чтобы отдать честь покойному Председателю Думы, с которым мы сохранили до самой революции самые дружеские отношения, хотя и в этих его словах не было, конечно, недостатка в двусмысленности.
«Господа, во вчерашнем заседании, при обсуждении вопроса о смете Министерства Путей Сообщения, я, с своей стороны, остановил после речи Гр. Уварова, дальнейшие прения или, лучше сказать, дальнейшие речи по словам, которые были сказаны в предыдущем заседании
г. Министром Финансов. При этом я квалифицировал, сделал оценку его слов. Я считаю, чию Государственная Дума не имеет права обсуждать деятельность ее Председателя, но думаю, что Председатель, если он усматривает в своих действиях какое-нибудь нарушение, тем более могущее повлечь за собою что-либо нехорошее по отношению к Думе или к кому-либо из ее членов, обязан объяснить свои действия перед избравшей его Думою. Я вполне сознаю, что поступил некорректно в смысле формальном по отношению к Министру, речь которого я квалифицировал, не корректно по отношению к членам Государственной Думы, не допустив их обсуждать слова Министра после речи Гр. Уварова, когда они могли желать высказать свое мнение.
Я признаю, что в данном случае я поступил некорректно, но, господа, я должен сказать, что, кроме наказа, кроме письменных регламентов, я знаю еще другой регламент, — это моя совесть. Я считаю, что если предо мною в Государственной Думе, от кого бы то ни было, будь то от правительства или будь то от кого-либо из членов Государственной Думы, падет искра, от которой может вспыхнуть пожар, я считаю своим долгом, вопреки регламенту, эту искру потушить. Если мне удалось это сделать, то я не буду об этом забывать и до последних дней моей жизни буду вспоминать об этом с удовольствием, а не с раскаянием».
На этот все дело и кончилось. Я не принимал в ликвидации его никакого участия и ни с кем, {312} кроме П. А. Столыпина, никаких объяснений не вел. В Совете Министров, искренно или не искренно, меня не только никто не осуждал, но все говорили в один голос, что я был глубоко прав по существу, хотя я совершенно уверен, что за моею спиною говорили совершенно иное. Государя я видел только неделю спустя после этого события. Он говорил об этом в совершенно шутливом тоне, осуждая Хомякова и вполне, видимо, одобряя меня за прямое заявление протеста против явной попытки, со стороны оппозиции, проделать и в Думе третьего созыва то, что происходило каждый Божий день в первых двух Думах. Был ли Государь на самом деле доволен моим выступлением или отнесся к нему безразлично, — это трудно сказать, но, во всяком случае, ни малейшего неудовольствия мне Он не выразил, ни непосредственно после этого инцидента, ни когда-либо впоследствии, до самого моего ухода. Досужие истолкователи наших внутренних событий сочинили, однако, вскоре, что я сделал мое сенсационное заявление чуть ли не по прямому приказу Государя, или, во всяком случае, зная, что этим я Ему угожу, но все это лишено всякого смысла, потому что сам по себе инцидент, — если называть им мое заявление — был вызван исключительно выступлением Милюкова, который демонстративно и в несомненно искусственно приподнятом тоне почти закричал: « Мы требуем парламентской следственной комиссии», на что я и сделал мое возражение.
У Хомякова не осталось от этого инцидента, по-видимому, тоже никакого недружелюбного ко мне осадка. Мы не виделись с ним после 24-го апреля вплоть до 7-го мая, когда поехали вместе в Царское Село, в день рождения Императрицы Александры Федоровны, и он, самым благодушным образом, шутил над нашим «турниром великодушия», как назвал он свои два выступления в Думе. Да и в самой Думе все очень скоро улеглось, и долгое время никто не напоминал мне о происшедшем, и уже гораздо позже стали возвращаться, в репликах мне, мои обычные противники, ж моему выражению, спрашивая меня язвительно о том, есть ли у нас парламент или нет.