Вы здесь

Глава II. Рассмотрение отдельных смет на 1908 г. — Председатель бюджетной комиссии проф. Алексеенко...

Рассмотрение отдельных смет на 1908 г. — Председатель бюджетной комиссии проф. Алексеенко. — Мои оппоненты: слева и справа. — Взаимоотношения отдельных групп в Государственном Совете. — Законопроект о постройке Амурской железной дороги. — Экономическое и стратегическое значение дороги. — Принятие законопроекта Думой и Государственным Советом при непримиримой оппозиции гр. Витте. — Моя поездка в Гомбург. — Свидание с Нетцлиным. — Смерть дочери Плеске.

 

Весь май и половина июня, до 18-го числа, ушли на очень тягостную для меня работу по рассмотрению заключений бюджетной комиссии по отдельным сметам Министерства Финансов. Этой работе предшествовала не менее утомительная, но за то гораздо более продуктивная работа в бюджетной Комиссии. В ней не было длинных речей, не присутствовала публика, не велось и пристрастной кампании в печати, все еще не уставшей, в известной ее части, вести борьбу с правительством, невзирая на то, что победа всегда оставалась за последним, и работа имела характер чисто деловой. Часто даже и нападок на правительство почти не было, а с внешней стороны все держались чрезвычайно корректно и даже предупредительно лично в отношении меня, а Председатель бюджетной комиссии Алексеенко, считавший себя большим знатоком бюджета и финансовой науки, — всегда был утонченно вежлив со мною. Мы расходились после наших многочисленных совместных занятий и в самом благодушном настроении, и почти никогда не оставалось между нами несоглашенных противоречий. Это не мешало, однако, потом, при изложении им докладов, оставлять место отдельным несогласиям и вносить в общее собрание Думы немалое количество подводных камней, очевидно, для того, чтобы дать {314} отдельным докладчикам проявить их критическое отношение, правда, не всегда с большим для них конечным успехом.
Таким отношением к делу и лично ко мне отличались, конечно, по преимуществу, депутаты с левых скамей, и в числе их всегда был, разумеется, мой присяжный оппонент, делавший, так сказать, на мне свою политическую карьеру в кадетской партии и в Думе третьего созыва, как пытался он выдвигаться и раньше, еще в своей земской деятельности, в Воронежской губернии, — Шингарев. К нему присоединялся очень часто другой кадет, гордо носивши звание «профессора», хотя он был только начинающим приват-доцентом Томского политехнического Института,— Некрасов.
Я упомянул уже что ему принадлежит, несомненно, главная заслуга, в развращении железнодорожных служащих и разрушении служебной дисциплины среди них в начале февральской революции. По думской работе он специализировался на критике сметы по расходам на приплате по Китайской Восточной железной дороге, и в эту критику он вносил всегда, при совершенно приличной внешней форме, самую безудержную демагогию и неприкрашенное извращение истины, рассчитанное только на то, чтобы через печать и собиравшуюся всегда послушать его публику дискредитировать правительство.
Его мало смущало то, что в думском голосовании он всегда оставался в меньшинстве, что все его предложения, а иногда и праздная критика, не сопровождавшаяся никаким реальным предложением о сокращении расходов, оставались без всякого результата, и правительство выходило всегда с полною моральною и фактическою победою. Его это нисколько не смущало, потому что каждый раз после его выступления газета «Речь», на другой день, посвящала ему хвалебную статью, расписывая в какое трудное положение было поставлено вчера правительство и насколько одно лишь дружное голосование, заранее обеспеченного, большинства, вывело его из такого положения. Прилагал время от времени свою руку к «разделыванию правительства под орех» — как говорили в кулуарах Думы,—и упомянутый мною раньше депутат Аджемов, адвокат по профессии, несомненно способный и даровитый человек, выступавший, однако, не но какому-либо определенному вопросу, более или менее ему известному, а, главным образом, тогда, когда его выдвигала партия высказать несколько оппозиционных мыслей, а обычные ораторы от партии уже исчерпали ранее арсенал их нападок.
Он выходил на кафедру и говорил гладко, неприятно для правительства, но содержание его {315} речей отличалось такою неопределенностью, что возражать ему иногда просто не было нужды, и небольшие реплики оказывались достаточными для ликвидации его выступления. К чести его, если только в этом есть большая честь, нужно сказать, что он никогда не смущался от того, что ему приходилось выслушивать лишь неприятные возражения, и он вполне хладнокровно говорил мне открыто, при встрече, что он «не специалист по сметным и финансовым вопросам» и выступал только потому, что «ему было предложено покуражиться над правительством».
Но и с правой стороны, в бюджетных прениях был один специалист, который также хотел делать свою карьеру на, оппозиции правительству вообще и Министру Финансов в частности, но, к сожалению, для него, не только в этом не успел, но даже быстро утратил и свое положение в думских кругах, которое одно время он было завоевал обещаниями принести Думе свой технический опыт по раскрытию «вопиющей дезорганизации всего провинциального аппарата Финансового Ведомства». Это был недавний податной инспектор и начальник отделения Рязанской Казенной Палаты — Еропкин.
Мои сотрудники по двум Департаментам — Государственного Казначейства и Окладных сборов, — ближе всего стоявшие к личному составу Казенных Палат, дали мне о Еропкине интересные сведения, как о посредственном податном инспекторе, не обладавшем никакою инициативою, но аккуратно отбывавшем все формальности и, в особенности, безупречном в исполнении всех канцелярских обязанностей. Он домогался, сравнительно долгое время, перемещения на должность Начальника Отделения Казенной Палаты, ссылаясь на то, что, по состоянию здоровья, ему затруднительно совершать объезды по сравнительно большому району, с плохим обслуживанием его железною дорогою. Это повышение ему было предоставлено. Вскоре он женился на состоятельной особе и был выбран в члены Государственной Думы, предварительно примкнувши к новой в ту пору партии 17-го октября, которая, в Рязанской губернии сформировалась в довольно крепкую организацию и провела на выборах почти весь состав Думы от губернии.
Мы свиделись с Еропкиным впервые в заседании бюджетной комиссии по рассмотрению сметы Департамента Государственного Казначейства уже в начале 1908 года.
Еропкин был назначен докладчиком по ней, сохраняя обязанности Секретаря бюджетной Комиссии. Открылось заседание Комиссии {316} заявлением мне Председателем ее благодарности за то, что я доставил все необходимые справки и разъяснения, которые значительно облегчили работу Комиссии, и все заседание, затянувшееся до позднего часа, носило совершенно мирный и даже дружественный характер.
Через несколько дней Директор Департамента Казначейств получил и показал мне заготовленный печатный доклад по смете, присланный ему Секретарем Еропкиным, который был также совершенно корректен и не содержал в себе решительно ничего, о чем не было речи в заседании.
Не мало было мое удивление когда, открывши заседание, Председатель Думы Хомяков предоставил слово докладчику сметы Еропкину и тот, доложивши вкратце заключение Комиссии, заявил, что он имеет сделать ряд заявление от себя, как докладчика и члена Комиссии, и произнес, в самом приподнятом настроении, целую речь чисто обличительного свойства, далеко выходящую за пределы последующих «оппозиционных» речей Шингарева.

Повторять здесь, много лет спустя все, что он наговорил, и как это он говорил, просто нет охоты, настолько это было несправедливо, а подчас мелочно и ненужно, что даже с левых скамей ему не было оказано особенного одобрения, и, после его речи, в так называемых кулуарах не было, кажется, никого, кто бы не почувствовал неловкости от выслушанного. Мне пришлось возражать Еропкину в атмосфере вполне для меня благоприятной и неоднократный одобрения аплодисментами раздавались по моему адресу не только с правых скамей, но и из центра, со скамей занятых октябристами, к составу которых принадлежал своеобразный и мало удачливый докладчик.
Ни одно из предложений Еропкина не было принято Думою. Но полученный им урок не принес ему никакой пользы. Подошло рассмотрение 19 июня Общим Собранием Думы заключительного доклада Бюджетной Комиссии по всей росписи доходов и расходов на 1908 год. Объяснения от имени Комиссии представил Алексеенко и представил их в самой благожелательной и корректной форме. Это был еще медовый месяц нашей совместной работы. Ничто не омрачало еще того согласия, которое царило в наших отношениях. Не было еще ни возникшего гораздо позже обострения между мною и партиею националистов; не было и резкого разногласия между мною и, близкими Алексеенко, людьми в вопросе о железнодорожном {317} строительстве; не было, никаких и симптомов неудовольствия мною наверху, которое, разумеется, расценивалось непосредственно и отношением ко мне со стороны определенных кругов Думы, чутко прислушивавшихся к биению пульса моего положения в окружении Государя.
Всем казалось, что прения будут носить чисто деловой характер и сосредоточатся исключительно около предложенных Бюджетною Комиссиею небольших изменений по отдельным статьям росписи.
Конечно, не обошлось без выступления Шингарева в его обычной форме, отвечающей, обычным же приемам критика того, что делает правительство, но и оно было сделано в совершенно приличной форме и могло быть опровергнуто мною без особого труда.
Но Еропкин не мог, очевидно, простить мне своего поражения по смете Департамента Государственного Казначейства. Он не воспользовался предоставлявшимся для него случаем промолчать и выступил с длинною, резкою и даже страстною речью, предупредивши, что говорить не от имени бюджетной Комиссии, а от своего имени. Речь его сводилась ж совершенно неприличному для недавнего чиновника Министерства Финансов и для Секретаря бюджетной Комиссии, подписавшего, в сущности, хвалебное заключение Комиссии о проекте росписи доходов и расходов, огульному осуждению всего нашего финансового строя и управления, отсутствию у Министра. Финансов элементарного плана, бессистемной жизни изо дня в день, его предвзятого и даже несправедливого отношения к народному представительству и величайшей опасности оставлять дело и дальше в том хаотическим состояния, в котором оно теперь находится.
Совершенно понятно, что оставлять такую своеобразную речь без ответа я не имел никакого права, несмотря на то, что она не произвела, после речи Алексеенко, никакого впечатления В перерыве после выступления Еропкина я переговорил с Председателем Думы Хомяковым и Алексеенко, и оба они, в один голос, согласились со мною, что мне необходимо отвечать, хотя ни тот, ни другой не придавали выпадам Еропкина ни малейшего значения. Отношение их к этим вопросам было не совсем одинаковое. Хомяков, при свойственном ему внешнем добродушии и внутренней лукавости, просто сказал — «конечно Вам нельзя молчать, а то Еропкин станет уверять, кому не лень его слушать, что он совершенно уничтожил {318} Министра Финансов». Алексеенко был задет за живое тем, что он сказал только хорошее про роспись, а кто-то из состава Комиссии не признал его авторитета и сказал совершенно противное.
Четыре года спустя, когда против меня поднялась во весь рост интрига, Михаил Мартынович, вероятно, поблагодарил бы Еропкина за то, что он наговорил на этот раз.
Меня речь Еропкина, в сущности говоря, не возмутила, а мне просто было досадно, что человек говорит с величайшим апломбом то, чего он просто не понимает или чему и сам не верит. Я избрал полушутливый, полусерьезный тон и, по-видимому, имел несомненный успех даже среди центра Государственной Думы, к составу которого принадлежал мой противник. На этом моем выступлении собственно и закончились общие прения по бюджету; думская стенограмма отмечает после него сакраментальные слова — «продолжительные рукоплескания справа и в центре возгласы браво».

Я не передаю здесь более подробно содержания моих бюджетных выступлений, так как в последующем изложении я дам определение той общей экономической и финансовой политики, какую я проводил и защищал перед Думою от имени Правительства. Я постараюсь одновременно показать какие результаты применение этой политики дало в области Государственных Финансов и в экономической жизни России.

Параллельно с заседаниями Государственной Думы, отнявшими у меня столько времени и настолько натянувшими всю мою нервную систему, что подчас я спрашивал себя, хватит ли у меня сил довести дело до конца и дождаться роспуска Думы на летний вакант, — проходили н заседания Государственного Совета. Приходилось нередко в один и тот же день бывать в там и тут, но участие в работе Совета было почти сплошным отдыхом по сравнению с тою нервною атмосферою, которая все-таки была свойственна думской работе.
В Государственном Совете сразу завелась действительно деловая работа. Почти не было на меня каких-либо нападений; не было до самого конца моего участия в работе правительства и никакой предвзятости, только изредка проявлялись, вызывавшие у меня сначала некоторое недоумение и мало понятные замечания по существу со стороны моих бывших сотрудников по Министерству Финансов, в лице А. П. Никольского, всегда касавшиеся мелочей и не приводившие ни к каким результатам, после всегда корректных пояснений председателя {319} Финансовой комиссии Совета M. Д. Дмитриева, которого я застал при моем назначении Министром Финансов в 1904 году на должности Директора Департамента Государственного Казначейства и с которым сохранил самые добрые отношения до самой его кончины.
Впоследствии эти булавочные уколы становились все более я более частыми, по мере того, что стало вырисовываться недружелюбное ко мне отношение Гр. Витте, а затем, под конец моего Министерства, уже положительно враждебное ко мне отношение со стороны правой группы, руководимой П. Н. Дурново, лично, тем не менее, выражавшего ко мне крайне внимательное отношение.
С первых же месяцев активной работы Государственного Совета, после конца 1907 года, мое положение в Совете выяснилось в совершенно определенной форме.
Вся Финансовая Комиссия, c Дмитриевым во главе, была всегда решительно единомышленна со мною и оказывала мне всякое внимание, доходившее до того, что меня всегда предваряли о том, с какой стороны и в каком смысле я должен ждать тех или иных замечаний. Так называемая академическая группа, составлявшая крайнее левое крыло Государственного Совета, почти не делала никаких замечаний, а если и делала, то всегда в крайне умеренной и предупредительной форме. Многочисленная группа центра была всегда настроена крайне благоприятно ко мне, и неуклонно шла за председателем Комиссии Дмитриевым, принадлежавшим к этой группе. Только изредка, и то но отдельным вопросам, близко затрагивавшим непосредственно интересы торгового класса, поднимала свой голос вошедшая в состав того же центра группа представителей промышленности, почти всегда выпуская своими ораторами либо Г. А. Крестовникова, либо Триполитова. Но в ее нападках я почти всегда одерживал верх, получая поддержку почти по всем вопросам со стороны подавляющего большинства.
Группа умеренно правых или Нейдгардцев наружно была также всегда благожелательно настроена, но от нее всегда веяло холодком, потом перешедшим в более неблагоприятное настроение, когда обнаружилось, впоследствии, совершенно враждебное ко мне отношение сектора националистов в Государственной Думе, противопоставлявшего меня почему-то Столыпину, несмотря на то, что между нами, до самой его смерти, были самые дружеские отношения, изредка лишь нарушавшиеся принципиальными несогласиями, правда, весьма редкими и не принимавшими, {320} кроме вопроса о Крестьянском Банке, никогда резких проявлений.
Под конец моей ответственной работы эта группа под влиянием Нового Времени, покойного С. В. Рухлого и самого Д. Б. Нейдгарда, соединилась с правым сектором Государственного Совета и вела против меня глухую борьбу, не проявляя, однако, в заседаниях открытого сопротивления, для которого вся атмосфера Государственного Совета, к тому же, была совершенно неблагоприятна.
При таком взаимоотношении отдельных групп ко мне лично и к Министерству Финансов вообще работа Государственного Совета была просто отдыхом после напряженных заседаний Думы, и я мог бы даже пройти мимо этой страницы моей деятельности и сказать только слово моей благодарности подавляющему большинству членов Государственного Совета за то внимание, которое они мне оказывали, и за то, насколько они облегчали мой труд того времени. С многими из них мы пережили вмести прежние условия нашей жизни. Со многими вместе служили в годы моей и их молодости. Немало было и личных моих друзей, о которых хочется упомянуть словом искреннего воспоминания о лучших годах моей жизни.
Никого из них уже ни в живых, когда я пишу эти страницы моих воспоминаний, а их образы все еще ясно живут в моей памяти. Назову хотя бы только тех, кто мне остался наиболее дорогим из этой далекой теперь поры моей жизни: барон Ю. А. Икскуль, Н. Е. Шмеман, М. Д. Дмитриев, Н. С. Таганцев, П. М. Романов и целый ряд почтеннейших, бывших членов Государственного Совета дореформенного состава, которые знали меня еще молодым Статс-Секретарем Государственного Совета, потом Государственным Секретарем. Все они шли ко мне навстречу как к близкому, почти родному человеку, и не было дня, чтобы, приходя к ним в заседание ли Комиссии, или Общего Собрания, я не видел их привета и ласки, и они не отметили словом одобрения каждое удачное мое выступление в Думе и в их среде.
Держались в стороне от меня, и притом в совершенно заметной форме, только немногие и в числе их тогда был. Гр. Витте, сначала вполне корректный и даже благожелательный в его открытых выступлениях, а потом молчаливый и под конец явно враждебно настроенный, А. Ф. Кони, мой бывший начальник по раннему периоду моей службы в Министерстве Юстиции, бывший мой подчиненный по Министерству Финансов {321} А. П. Никольский и Профессор Пихно, с которым, в начале 1904 года, меня свел Гр. Витте, но с которым мы как-то сразу разошлись еще в дореформенном совете. Все они держались также вне этой общей близости ко мне.
Я упоминаю об этой отчужденности в особенности потому, что она резко проявилась в первый же год деятельности Государственного Совета, после созыва третьей Думы, и ее проявление относится именно к той поре, о которой я делаю сейчас мои записи. Она особенно характерна именно потому, что проявилась в связи с одним из первых дел, которые пришли в Государственный Совет из новой Государственной Думы, и по которому впервые выступил против Думы и, в частности, против моего к этому делу отношения — Гр. Витте.
В самом начали 1908 года Дума рассмотрела представлениe Министерства Путей Сообщения о приступе к сооружению Амурской железной дороги.
Лично Столыпин и весь Совет Министров, не исключая меня, отнесся к этому представлению как делу величайшей государственной важности. У всех на памяти была еще только что изжитая по ее последствиям русско-японская война. Все помнили хорошо, какую службу сослужила, во время этой войны, Восточно-Китайская железная дорога; всем было до очевидности ясно, что при новом столкновении с Японией или Китаем эта дорога оказалась бы под несомненным ударом нашего противника, который оказался бы гораздо боле подготовленным к разрушению ее, нежели оказалась в 1904 году Япония.
Понимали мы все эту опасность и по той настойчивости, которую проявила Япония в 1906 году в переговорах о рыбных промыслах в наших водах Уссурийского края. Засыпал правительство и Думу своими телеграммами и Приамурский Генерал-Губернатор Унтербергер, настаивая в чисто паническом тоне о том, что война с Японией неизбежна в самом ближайшем будущем. Для нас всех очевидна была необходимость постройки Амурской дороги и с точки зрения положительных соображений, свободных от угрозы нашему положению на Дальнем Востоке.
Еще со времени постройки Сибирской железной дороги вопрос о необходимости сооружения такой же дороги по левому берету Амура не сходил со страниц нашей печати. Обширный район, богатый пригодными для сельскохозяйственной культуры землями, бесспорное богатство золотом и другими металлами всего Зейского района, желательность направления туда русской {322} колонизации и, наконец, свободная от всяких опасений данной минуты, необходимость связать рельсами наш Уссурийский край с Восточною Сибирью и всею Poccиeю, совершенно независимо от Восточно-Китайской дороги, которая в 1936 году могла быть выкуплена Китаем, а по окончании срока концессии поступала безвозмездно в его обладание, — все это делало вопрос о неизбежности постройки этой дороги только вопросом времени.
Так посмотрела, на дело и Государственная Дума. Она быстро рассмотрела правительственный законопроект, исправила в нем только начальный пункт примыкания дороги к Забайкальской дороге, постановила разобрать отчасти уже выстроенную ветку от Нерчинского завода и избрала вместо этого пункта соединения — станцию Куэнга и передала в Совет свое заключение об отпуске сумм на производство окончательных изысканий и к приступу к окончательному же сооружению выясненной головной части, что предрешало, разумеется, постройку всей дороги.
Государь, всегда принимавший особенный интерес во воем, что касалось Сибирской железной дороги, и считавший вопрос, как бы своим личным делом, с тех пор, как, будучи Наследником престола, он произвел закладку последнего участка дороги, выходившего к Владивостоку, не раз говорил об этом деле и со Столыпиным и со мною. Он всегда горячо отстаивал необходимость постройки сплошной железнодорожной линии, идущей по русской земле, постоянно повторяя, что Он уверен в том, что Китай воспользуется первою возможностью, чтобы выкупить дорогу, и мы останемся тогда в полной разобщенности нашей дальневосточной окраины от центра государства.
И когда я заявил ему, что я совершенно разделяю эту точку зрения и никогда не возражал Министерству Путей Сообщения в его настояниях по этому предмету и хотел бы только, чтобы постройка была начата после тщательно составленного плана и производства самых подробных изысканий, чтобы избежать таких ошибок, какие оказались с выбором головного участка, то он сказал мне, что это Его совершенно успокаивает, и прибавил, что Ему уже известно, что между мною и Министром Путей Сообщения нет никакого спора.
Как только исправленный Думою законопроект дошел до Государственного Совета, ко мне заехал Гр. Витте и спросил меня, сочувствую ли я этому делу и буду ли отстаивать его при рассмотрении в Государственном Совете. Я выяснил ему {323} мою точку зрения с полною откровенностью, не зная совершенно того, как смотрит он на дело. Витте ушел от меня очень скоро, сказавши, что он думает даже, что вопрос о постройке Амурской дороги может вызвать дипломатический конфликт, и крайне удивлен, что против него не возражает Министр Иностранных Дел, так как ему в точности известно, что Японский посланник Барон Мотоно крайне озабочен этим вопросом и не скрывает своего отрицательного отношения.
Не подозревая вовсе, что Гр. Витте займет в этом деле непримиримую позицию, я рассказал ему, что с 1906 года я поддерживаю очень близкие отношения с Японским послом и еще недавно имел с ним беседу по этому вопросу, так как Бар. Мотоно очень часто посещает меня и откровенно, насколько это доступно японцу, расспрашивает меня о самых разнообразных делах, относящихся до Дальнего Востока, всегда говоря, что считает меня по ним гораздо более осведомленным, нежели Министра Иностранных Дел.
В частности о нашем решении приступить к постройке Амурской дороги, он выразился даже, что эта мера должна была быть нами давно осуществлена, и он даже не понимает, почему мы не приступили к ней тотчас после Порсмутского мира, так как у Японии осталось впечатление, что сам Гр. Витте предусматривал необходимость этой постройки.
На это последнее замечание он промолчал и более к этому вопросу не возвращался до самого дня рассмотрения этого дела в Финансовой комиссии Совета.
Я хорошо помню подробности этого заседания. В ту пору новая пристройка к зданию Мариинского дворца для зала общих собраний не была еще окончена, и финансовая комиссия собралась в зале Комитета Министров. Кроме членов Государственного Совета, входящих в состав Комиссии, собралось множество других членов, не имевших права участвовать в прениях. Без преувеличения можно сказать, что почти две трети всего состава Совета заполнили залу, и прения носили довольно беспорядочный характер.
Как только председатель М. Д. Дмитриев огласил предмет обсуждения, Гр. Витте попросил слова и, по свойственной ему привычке, сначала вяло и нескладно, а потом, постепенно повышая тон, стал самым резким образом возражать против проекта, находя его не только неразработанным, но и совершенно ненужным, непосильным для казны и способным отвлечь внимание России от других, более нужных {324} железнодорожных сооружений и различных насущных задач, каковы — усиление нашей армии после разгрома ее в Манчжурии, и даже чрезвычайно опасным для нас, потому что Китай и Япония неизбежно увидят в этом предприятии новую угрозу их положению.
Постепенно разгорячаясь, он обратился в мою сторону с прямым вызовом и притом в самой резкой форме, говоря, что теперь стало гораздо труднее защищать интересы казны, когда и Министр Финансов вместо того, чтобы возражать против явно непосильных для государства расходов, разрешаемых с небывалою легкостью, без всякой проверки каких бы то ни было расчетов, идет навстречу случайному настроению Государственной Думы, вместо того, чтобы восстать всею силою своего авторитета против совершенно ненужных трат. Для смягчения своего резкого выступления он оговорился, что ему неизвестно, конечно, пытался ли Министр Финансов бороться, хотя бы в совете Министров, и что он готов даже допустить, что. он это сделал, но тем больше ответственности лежит на всем правительстве, что оно заставляет его идти навстречу таких экспериментов и не имеет достаточно силы бороться с народным представительством, которое необходимо воспитывать в духе бережливости, а этого у нас не делается, и результаты такой политики могут быть только гибельные.
Он перешел затем к критике самого проекта по существу и тут наговорил массу всевозможных соображений самого неожиданного свойства, доказывавших, прежде всего, что он просто не вчитался в законопроект, совсем не ознакомился с докладом государственной Думы и этим только облегчил задачу правительства по защите проекта.

Во время длинной речи Гр. Bиттe ко мне подошел Председатель Государственного Совета Акимов, вообще недолюбливавший его, и попросил меня ответить на все нападки, так как Министр Путей Сообщения вообще крайне слаб в полемике. Успокоивши Акимова, что я, разумеется, отвечу за все, так как я не только не был принужден Советом Министров подчиниться его желанию, но убежденно считаю необходимым скорейшее осуществление Амурской дороги и даже уверен, что большинство Финансовой комиссии не пойдет за Гр. Bитте, в чем я убедился из частной беседы с многими влиятельными членами Комиссии, не только из центра, но даже и из правой группы, имевшей даже численный перевес в ее составе.
Так оно и вышло. Из членов Комиссии присоединились {325} к Гр. Витте открыто и высказали свои соображения, но чрезвычайно слабые по содержанию, только Романов, Пихно и Никольский, а в голосовании еще прибавилось 7 голосов (я не могу теперь назвать их поименно) итого, всего 10 человек, тогда как большинство 20-ти голосов целиком разделило думский проект. В общем собрании произошло полное повторение того же. Подавляющим большинством голосов заключение Комиссии было принято.
Гр. Витте пытался было снова говорить, но был гораздо более сдержан, нежели в Комиссии, в которой он даже не имел права участвовать, и только повторил сущность своих возражений, удаливши из них все то, что было им приведено тогда неправильно и односторонне. Он прибавил при этом, что говорит только для успокоения своей совести, дабы остался след того, что он предостерегал от величайшей ошибки, но его не послушали и встали на ложный путь, потому что для него совершенно очевидно, что при согласии правительства с Государственною Думою и при проявленном отношении большинства Финансовой Комиссии и Государственного Совета, судьба законопроекта предрешена.
Я не припоминаю теперь, каково было голосование в Совете, но думаю, что к 10 голосам в Комиссии прибавилось очень немного.

Это была моя первая встреча с Гр. Витте в Государственном Совете в период Думы третьего созыва, и на долгий срок наступило перемирие, которое и тянулось почти сплошь до конца 1912 года, когда наши отношения стали принимать снова неприятный оттенок, чтобы перейти затем с осени 1913 года в явно враждебную, с его стороны, форму.
К концу июня вся законодательная работа замерла. Обе палаты разошлись на летний вакант, и я мог до второй половины июля заняться текущею работою и подготовкою бюджета на 1909 год.
Мои товарищи по Совету Министров и в особенности Столыпин видели, что я был совершенно издерган; никто не мешал мне подумать об отдыхе.
Как и в прошлом году у меня возобновились признаки нервной экземы, и я стал собираться снова в Гомбург, который, год тому назад, принес мне величайшую пользу.
Государь настойчиво советовал мне это сделать и не раз на докладах говорил мне, что Он просто не понимает, как я могу выносить всю эту напряженную работу без всякой передышки. Мои товарищи по Совету Министров обещали мне {326} облегчить мой труд по сведению росписи, тем более, что находили возможным не слишком увеличивать их требования против только что утвержденной росписи, а я поспешил наметить, с моими сотрудниками, главные вехи новой росписи и, в конце июля выехал в Гомбург, один, условившись с женою, что в половине августа она приедет ко мне туда, чтобы вместе поехать в Париж для нашей общей экипировки на зиму.

Три недели, проведенные в этом году в Гомбурге, были самым приятным для меня отдыхом. Рядом, в Наугейме лечился мой брат Василий Николаевич, с которым мы виделись почти ежедневно. В самом Гомбурге я нашел всю семью Барона А. Ю. Икскуль-фон-Гильденбанда, А. Д. Зиновьева и целый ряд знакомых, менее близких мне. Потом туда же приехала Княгиня Кантакузина, с которою мы завтракали и ужинали в одном и том же ресторане. Я нанял во Франкфурте на все, три недели автомобиль, в котором много ездил по окрестностям и, с этой поры, я особенно сблизился с семьею Икскуль и им самим, и наши отношения не прерывались до самой его кончины уже в период революции, в августе 1918 года, когда и над моей головою нависла большевистская гроза, вынудившая нас с женою покинуть навсегда родину в начале, ноября того же года.
За эту пору беззаботного моего отдыха в Гомбурге мне пришлось принять приехавшего ко мне председателя Правления Парижско-Нидерландского Банка Нетцлина, с которым мы тут же довольно легко уговорились о главных основаниях заключения в начале 1909 года консолидированного русского займа для погашения выпущенного во время Русско-Японской войны, в марте 1904 года, краткосрочного займа в форме пятилетних обязательств государственного казначейства. Дальше я привожу в своем месте некоторые подробности этого дела.
Среди этих благоприятных условий моего Гомбургского отдыха мне пришлось испытать и одно тяжелое впечатление.

Еще перед отъездом моим в отпуск я обещал вдове моего покойного друга и лицейского товарища Э. Д. Плеске навестить неподалеку от Гомбурга, в санатории Вэра-Вальд, на границе Баденского герцогства и Швейцарии, ее больную дочь, заболевшую чахоткою еще четыре года тому назад, когда умирал в страшных мучениях ее отец (об этом я говорил выше), уходу за которым она беззаветно отдала всю свою молодую жизнь. Эту прекрасную девушку, почти погодку моей {327} дочери, я любил самым нежным образом и никогда не скрывал того, что я был привязан к ней. Она безнадежно угасала после кончины ее отца в апреле 1904 года, и все попытки спасти ее оставались бесполезными. Ее отправили, вмести с ее крестной матерью и теткою, А. И. Кабат, бывшею для нее собственно второю матерью, в санаторию около Сант-Блазиена. Врачи подавали полную надежду на исцеление, ссылаясь на ее возраст — ей было 27 лет и на всевозможные анализы, предварительно высланные местному врачу.
Мне суждено было испытать в этой санатории одно из самых тягостных впечатлений, которые только мне привелось пережить до того времени.
Приехал я в санаторию рано утром, нарочно переночевавши в Фрейбурге и, не заходя ни к больной, ни к А. И. Кабат, направился прямо к доктору, которого предварил о моем приезде по телеграфу. От него я получил сравнительно очень благоприятные сведения: температура держалась на одном, сравнительно, невысоком уровне, вес не убавлялся, кашля почти не было, аппетит был недурный, и общий вывод врача сводился к тому, что он рассчитывал на полное выздоровление, если только удастся убедить больную провести всю зиму и весну в санатории. Доктор выразил даже полное удовольствие моему приезду, надеясь на то, что это изменит наcтpoeниe больной, которым доктор, как он не скрывал, был очень недоволен.
Я не обратил внимания на его последние слова, зная хорошо трудный и самостоятельный характер моей бедной Нинуши, всегда замкнуто переживавшей свои думы и не делившейся ими с самыми близкими ей людьми. Да их и не было у нее. Мало кто из нас знал ее. Какая-то особая тайна лежала над нею. Всегда молчаливая, никогда не участвовавшая ни в одном веселом разговоре, не любившая ни света, ни выездов и всегда болезненно относившаяся ко всякому проявление внимания к ней, она, после болезни и кончины отца, еще более, если только это было возможно, ушла в себя и отошла от всех, кто окружал их, всегда полный людей, гостеприимный дом.
Как часто, бывало, я приходил к ней, в ее комнату, всегда я заставал ее одинокою, за чтением или за работою, и никогда мои самые нежные и участливые попытки подойти к ней поближе, вызвать на откровенность, показать ей ласку, привязанность и желание узнать причины ее неподдельной грусти не приводили ни к чему. Только как-то раз, засидевшись у нее долее обыкновенного, когда я стал говорить ей о том, как нежно я {328} люблю ее. и как хотелось бы мне, чтобы она допустила меня в ее думы и попробовала разобраться со мною в их сложном калейдоскопе, — она взяла меня за руку и сказала мне: «мне еще папа всегда говорил, что Вы меня нежно любите, и что я могу всегда сказать Вам все, что тяготит меня, и повторить все, что глубоко тревожит меня, да я и сама это вижу и понимаю, но мне нечего сказать Вам, да я и отцу моему почти ничего не говорила, а теперь у меня нет больше смысла жизни, и я хочу только одного — скорее уйти из жизни, настолько она пуста и безразлична мне. Мне кажется, что я и сама никого более не люблю».
Что творилось в душе этой прекрасной во всех отношениях девушки, — кто может сказать! Одно несомненно, что в ней таилось глубочайшее разочарование, которое наложило особую складку на все ее существование и бесспорно ускорило роковую развязку.
Прямо от доктора я прошел к А. И. Кабат и тут разом встала передо мною вся драматическая картина, которая только подтвердила все, что давно казалось мне неизбежным. Анастасия Ильинична сказала мне просто: «Доктор ничего не видит, ничего не понимает, а мне ясно, как станет ясно и Вам сейчас, что Нина просто умирает или даже больше — сознательно убивает себя».
Оказалось, что между больною и ее, еще так недавно, любимою теткою, установилась прямая вражда. Живя в двух смежных комнатах, они не видятся и не разговаривают.
Все сношения идут через сестру милосердия, и Нина находится в таком настроении, что малейшее замечание, всякий расспрос приводят ее в величайшее раздражение и могут, при всяком настоянии, довести ее до всевозможных эксцессов.
Был недавно случай, что услышавши в комнате, больной шорох, ее тетя вошла незаметно и нашла ее вышедшею на балкон в одном белье, с очевидною целью ухудшить свое состояние. Перед тем, утром, ссылаясь на головную боль, она попросила мешок со льдом, но лишь только сиделка, положивши его на голову, вышла из комнаты, она переместила его cебе на грудь и к вечеру пароксизм температуры поставил доктора в полное недоумение, пока А. И. не высказала ему своей догадки.
Все мои попытки сблизить больную с ее теткою, показать ей как любить она ее и как страдает от установившихся тяжелых отношений, не привели решительно ни к чему. На все мои доводы она долго молчала, а затем, взявши мою руку и глядя на меня {329} глазами, полными слез, сказала мне только: «В. Н. ведь я знаю, что Вы меня любите, потому, что с первых лет моей жизни я всегда видела Вас около себя, и Ваша ласка ко мне известна была всем у нас в доме. Сделайте мне величайшее одолжение, я никогда Вас ни о чем не просила и Вы не откажете мне, устройте так, чтобы тетя уехала. Она мне ни в чем помочь не может, а знать, что она живет из-за меня и мучается здесь — мне невыносимо.»
Все мои уговоры ни к чему не привели. Я видел, что дальнейшие разговоры на эту тему бесполезны, и я обещал только сделать так, чтобы ее мать приехала к ней, и тогда тетя может заменить ее дома.
«Только не это!» почти закричала она. «Я не хочу, чтобы мама видела меня такою, ведь мне осталось недолго жить, и я с радостью думаю только о том, как я перестану страдать. Неужели же маме мало всего, что она уже вынесла!»
После новой беседы с Анастасией Ильиничной я опять пришел к Нине. Она дремала, открыла глаза, долго посмотрела на меня и когда я подошел, обнял ее и приласкал, она без всякого раздражения сказала мне: «Ну теперь Вам пора ехать, а мне хочется спать; я рада, что видела Вас и хочу Вам сказать только, что я буду теперь думать о Вас, а сейчас я вспомнила, как я маленькой девочкой сидела у Вас на плече. Вы не говорите только маме, что у нас нехорошо с тетей Настей. Пусть никто об этом не знает, а то всем будет еще тяжелее. Крепко поцелуйте от меня особенно мою милую Аню (ее младшую сестру)».
На этом мы расстались и больше мне не привелось уже ее увидеть. Несколько времени спустя, в начале осени она скончалась тихо, с улыбкою на лице. Анастасия Ильинична рассказывала мне потом, что утром она позвала ее через сиделку, и когда она пришла, а сиделка вышла из комнаты, она подозвала ее близко к себе и сказала ей, казалось, окрепшим голосом: «тетя, милая, мне сейчас так хорошо, что я желаю только одного, чтобы ты не сердилась на меня; я так мучила тебя и сама не знаю за что и почему. Ведь я тебя всегда любила и этого больше не будет, не вызывай сюда маму, мы с тобою будем хорошо жить».
Через короткий промежуток времени она перестала кашлять, затихла и, когда А. И. встала с кресла и подошла к кровати, она была уже в иной жизни.
{330} Не знаю почему, записывая мои воспоминания этой поры, почти 23 года спустя, я остановился так подробно на этом моменте моей жизни. Как живая встают Нинуша Плеске передо мною, а с нею проходит вереницею длинный ряд светлых воспоминаний о моем далеком прошлом, связанном с ее семьею. Оно тянется еще с лицейских лет, с первой встречи с семью Сафоновых и Плеске в приемном зале Лицея, и обрывается оно на нашем отъезде с женою из Кисловодска 16 мая 1918 года. Теперь от всей этой семьи остались в живых только две старушки, Марья Ильинична Плеске и ее сестра Анастасия Ильинична Кабат (За время, что мои Воспоминания приготовлялись к печати, не стало и А. И. Кабат, и осталась в живых одинокая, пережившая всех своих детей и всю свою семью
М. И. Плеске.), — коротающие их век в том же Кисловодске, в самой унизительной нищенской обстановке. Они похоронили всех, кто был молод и счастлив вместе со мною и о ком я храню навсегда благодарную память, как о людях, которые дали мне столько ласки с первого дня моей одинокой молодости и с такою любовью делили все мои жизненные успехи. Мне не хочется писать о длинном синодике, связанном с этою прекрасною семьею, а хочется только помянуть словом сердечной признательности всех, кто меня любил как родного и кто скрасил многие годы моей жизни. Вечная им всем память!