Вы здесь

Глава VII. Поездка в шхеры, для доклада Государю. — Неудовольствие Императрицы Александры, Феодоровны...

Поездка в шхеры, для доклада Государю. — Неудовольствие Императрицы Александры, Феодоровны за отказ удовлетворить поддержанное ею ходатайство лейтенанта Мочульского. — Инцидент вызванный возвращением в Петербург Шорниковой. — Поездка в Ялту для доклада Государю. — Резкие нападки на меня «Гражданина» кн. Мещерского. — Поездка за границу и вызванная заболеванием задержка в Италии. Пребывание в Париже. Заключение железнодорожного займа и подписание соглашения по железнодорожному вопросу.

 

Отдельно от упомянутых выше событий два эпизода, происшедшие в течение лета 1913-го года, заслуживают быть занесенными в мои заметки.
В конце июня Царская семья ухала в шхеры и проводила обычное время до начала маневров на рейде «Штандарт» и на ее любимой яхте «Штандарт». (ШХЕРЫ (шведское, единственное число skar), небольшие, преимущественно скалистые острова около невысоких сложно расчлененных берегов северных морей и озер. Распространены в Финляндии, Швеции. Шхеры - совокупность островов и скал, как выдающихся над водою, так и подводных ("слепые шхеры" - blinde Skjaer), образующих более или менее широкий пояс вдоль некоторых высоких скалистых берегов. Названием Ш. обозначается также все пространство, занятое Ш. в тесном смысле слова, для которого в скандинавских языках имеются особые термины (skargard по-шведски, skjaergaard по-норвежски и датски). Ш. встречаютсяв холодном и умеренном поясе по Пешелю исключительно на широте более 40° в обоих полушариях. Часто и особенно сильно Ш. развиты вдоль берегов, изрезанных фиордами. У нас Ш. сильно развиты в Финляндии и довольно хорошо выражены в северо-западной части Белого моря.; ldn-knigi.narod.ru.)
Министры редко ездили туда с докладами, и Государь просто не любил, чтобы его уединенная жизнь там, среди семьи, посвящаемая рыбной ловле, редким съездам на берег и самым простым развлечениям в лесу, была прерываема приездами Министров с их обычными докладами. За все время моего управления Министерством Финансов с 1904-го и по 1914-ый год я только один раз, в 1912 году, был на «Штандарте». В этом году мне нельзя было дождаться возвращения Государя из шхер или ограничиться посылкою письменных докладов, так как свидание мое с Генералом Жоффром и, в особенности, переговоры с де Вернейлем требовали личного моего доклада.
Государь очень охотно согласился на мою просьбу и даже написал на моей записке, о разрешении мне явиться для личного доклада, — «Вам давно следовало посмотреть как хорошо и спокойно живем мы {185} на нашей любимой даче». Перед самым моим отъездом в шхеры ко мне приехал Флигель-Адъютант Нарышкин, служивший в Главной квартире, и, не заставши меня дома, оставил официальное письмо, в котором было сообщено мне повеление! Императрицы Александры Феодоровны о том, чтобы я лично доложил ей об удовлетворении всеподданнейшей просьбы Лейтенанта Гвардейского Экипажа Мочульского об уступке ему участка в 300 десятин из большого имения в 16.000 десятин земли в Болградском уезде Бессарабской губернии, которое Крестьянский Банк покупал в то время от Румынского Правительства. Последнее, после наших домогательств в течение десятков лет, согласилось, наконец, продать землю за три миллиона рублей (8 мил. франков) и прекратить таким образом совершенно уродливое положение вещей, при котором греческий монастырь Св. Спиридония, находящийся в Румынии, владел огромною площадью земли в России, сдавая ее за бесценок в аренду разным бессарабским деятелям (в числе их были, между прочим, и некоторые члены Государственной Думы из фракции националистов, а они уже от себя сдавали ту же землю крестьянам, по значительно более высоким ценам.
Крестьяне все время добивались приобретения этой земли в собственность. Румынское правительство влияло на монастырь, чтобы он не соглашался на мелкие сделки с крестьянами, а заключение крупных сделок на имя больших товариществ было невозможно, за неимением у крестьян наличных денег, без чего монастырь не шел на соглашение. Заинтересованные в этом имении лица и с своей стороны не упускали случая, чтобы расстраивать и замедлять ход этого дела, и мне удалось только после продолжительных настояний вместе с Министерством Иностранных Дел достигнуть, наконец, соглашения Румынского правительства на передачу нам этого имения. Выработаны были условия осуществления этой сложной комбинации, составлен был план ликвидации имения через посредство Крестьянского Банка, заранее были изготовлены сделки с малоземельными крестьянами, давно жаждавшими покупки Банком этой земли, и все дело сулило и крестьянам и Банку огромные выгоды.
Что стало с этим делом, стоившем нам и лично мне немалого труда, — после того что я покинул Министерство Финансов, — я не знаю, но летом 1913 года оно было в полном ходу, и крепостные документы на переход имения в руки Крестьянского Банка были уже изготовлены, и ожидалось только завершения {186} второстепенных формальностей. Очевидно, что потом и из этого дела ничего не вышло, и до начала войны мы не успели его реализовать.
Письмо Нарышкина меня не удивило. Еще зимою 1912-1913 года, в один из них очередных докладов в Царском Селе, перед тем, что я вошел в кабинет Государя, Командир Сводного полка, Генерал Комаров, постоянно заходивший в приемную Государя перед приездом Министров, к которым у него всегда были всякие просьбы, встретил меня и предупредил, что на днях он представил Государю прошение матери Лейтенанта Мочульского, ходатайствующей о том, чтобы ей или ее сыну было уступлено из покупаемого Крестьянским Банком имения монастыря Св. Спиридония — 300 десятин земли, по цене, которую заплатит сам Банк. Комаров добавил, что Государь предполагал переговорить об этом прошении со мною. И действительно, по окончании моего доклада Государь передал мне это прошение и спросил можно ли его удовлетворить.
Зная хорошо это дело, я объяснил, что исполнить желание Г-жи Мочульской совершенно немыслимо, так как имение покупается Крестьянским Банком для распродажи всей земли исключительно крестьянам, причем число малоземельных крестьян, ожидающих продажи им этой земли, так велико, что только малая часть их может быть устроена, и продажа хотя бы одной десятины, иначе как крестьянам была бы просто незаконна и могла бы вызвать большие нарекания. Государь выслушал меня без всякого неудовольствия, поблагодарил за разъяснение и, не передавая мне прошения, сказал что Он скажет кому следует, что просьба совершенно неисполнима. На этом все и кончилось, и больше ни разу Государь к этому вопросу не возвращался.
Из письма Нарышкина было ясно, что те же Мочульские не удовольствовались отказом, а нашли новый путь к Императрице, на этот раз, по-видимому» уже не через Комарова, так как я немедленно запросил последнего по телефону, каким образом возник снова, этот вопрос и получил уверение, что он об этом ничего на знает, но слышал только от того же Нарышкина, что Императрица будто бы, заинтересовалась просьбою Мочульского и обещала ему помочь. Когда я прибыл на Яхту «Штандарт» и кончил весь очередной мой доклад, я вынул письмо Нарышкина, прочитал его Государю, напомнив доклад мой по тому же вопросу зимою. На это Государь сказал мне, что хорошо припоминает это дело, и также ясно помнит, что такая просьба совершенно не законна и ее {187} исполнить нельзя. Государь прибавил, что Императрица чувствует себя сегодня значительно бодрее и, конечно, охотно примет меня.
«Вы разъясните Ей это дело, сказал Государь, также просто и убедительно, как разъяснили это Мне, и я уверен, что Ее Величество также поймет Вас, как Я, тем более, что вопрос до очевидности ясен». На замечание мое, что мне крайне обидно, что я вынужден доложить Ее Величеству о неисполнимости обращенной к ней просьбы и легко могу снова вызвать этим Ее неудовольствие, так как Государыня Императрица вообще относится ко мне с некоторых пор неблагосклонно, Государь ответил: «Ее Величество никогда не выражала Мне неудовольствия на Вас и, несомненно, поймет, что Вы не можете удовлетворять незаконных просьб. Если бы даже Мы исполнили просьбу очень хорошего офицера, которого Мы близко знаем, то за ним пошел бы целый ряд таких же просьб со стороны других, и Вы действительно встретились бы с очень трудным положением. Вы оберегаете Нас от несправедливости».
Императрица приняла меня на правой рубке «Штандарта». Она лежала на соломенной кушетке, покрытая теплым пледом несмотря на то, что день быль очень теплый и ярко солнечный. На вопрос мой о ее здоровье, Она ответила: «все также, как всегда», и не обратилась ко мне ни с каким вопросом. Тогда я сказал, что получил через Нарышкина приказание Ее доложить просьбу лейтенанта Мочулького, причем мне передано, что «Ваше Величество принимаете эту просьбу близко к сердцу и желали бы ее удовлетворить». Разговор шел как всегда по-французски. Императрица подтвердила, что Она действительно интересуется просьбою Мочульского и очень желает ее удовлетворить. «Это все — прибавила она — «что мы можем сделать для тех кто верно служит Нам и кого мы близко знаем».
Мне пришлось доложить весь вопрос с начала его возникновения и привести все аргументы в доказательство неисполнимости этой просьбы, которые я приводил Государю, и довести до сведения Императрицы, что все мною сказанное я доложил Государю, который вполне понял, что я, при всей моей горячей готовности исполнять угодное Ее Величеству, лишен всякой возможности сделать что-либо в пользу Мочульского. Императрица, слушала маня с видом трудно скрываемого неудовольствия, и когда я кончил, сказала мне более чем сухо: «Я была уверена, что на мое желание, Я получу только тот отказ, который Я от Вас слышу; Меня это нисколько не удивляет, ибо {188} я привыкла уже к тому, что Мои просьбы большею частью оказываются неисполнимыми». Я поспешил высказать, насколько мне больно слышать такие слова, и что для меня было бы величайшею радостью идти навстречу желаниям Ея Величества.
Императрица ничего не ответила миге на это, наклонением головы дала понять, что продолжать разговора более не желает, и когда я встал и откланивался, с трудом и крайне неохотно протянула мне руку.
Это было в последний раз, что я видел близко Императрицу и разговаривал с нею. Во всех последующих случаях, когда мне привелось еще бывать вблизи Ее, Она ни разу не подошла ко мне, а во время двукратного моего посещения Ливадии осенью того же года, ни разу не вышла из внутренних комнат. Была ли это случайность, оправдываемая нездоровьем, или определенно Она не желала видеть меня, — об этом я не берусь судить, да и к чему.

По странной случайности, много лет спустя, уже в беженстве, в Париже, в начале 1924-го года, я встретился с лейтенантом Мочульским, который обратился ко мне за помощью, как и многие из соотечественников, попавших в эмиграции в жестокую нужду. Он просил помочь ему обзавестись костюмом для того, чтобы поступить метрдотелем в один из русских ресторанов Монмартра.
Я спросил его не тот ли он Мочульский, который домогался получить участок земли из румынского имения в 1912—1913-м году. Оказалось, что это тот самый. На вопрос, знает ли он, что из-за него я встретил неудовольствие Императрицы, оказалось, что он хорошо все знал и помнит все подробности, но дал себе уже гораздо позже ясный отчет в том, насколько его домогательство было неуместно, незаконно и даже неприлично для лейтенанта флота, но в ту пору он просто не понимал того, чего домогается, так как среди его товарищей было простое представление, что просить можно обо всем, и что Государь и Императрица могут разрешить решительно все, если только Они этого желают.
Он не захотел только назвать тех своих непосредственных начальников, с ведома и одобрения которых он заявил свое ходатайство, наивно предполагая, что если бы в его просьбе было что-либо незаконное, то на их обязанности лежало не допустить его до такого шага. Нельзя прочем отвергать, что по своему он был прав.

Второй эпизод, достойный упоминания, относится еще к событиям 1907-го года, связанным с процессом {189} социал-демократической группы второй Государственной Думы и преданием суду всей фракции, кроме тех ее членов, которые успели скрыться.
Июль 1913-го года, как и весь летний период после окончания работ Государственной Думы и Совета, отличался сравнительным затишьем. Министры стали постепенно разъезжаться, и в числе уехавших из Петербурга в половине или в конце этого месяца, был и М-р Юстиции Щегловитов, вообще редко выезжавший из Петербурга.
Прощаясь со мною в 20-х числах июля, он сказал мне, что думает провести около месяца в своем Черниговском имении, а затем хотел бы прожить недели две-три в имении его жены на Черноморском побережье.
Не прошло 10-ти дней с его отъезда, как — помню хорошо в субботу, во время моего обычного приема просителей и под самый его конец приехал ко мне Товарищ М-ра Внутренних Дел Генерал Джунковский и передал мне, что он крайне встревожен появлением в Петербурге некоей Шорниковой, привлекавшейся по процессу социал-демократической фракции второй Государственной Думы, которая оставалась до сих пор не разысканной, как и некоторые другие обвиняемые, в числе которых был и наиболее видный представитель. фракции Озоль.
Из слов Генерала Джунковского мне было совершенно неясно, в чем заключается причина тревоги и почему смущено М-во Вн. Дел появлением этой обвиняемой, так как выделенное из общего дела обвинение о ней могло просто получить отдельное направление.
Не получая ясного ответа на мои недоумения, я просил согласия Г. Джунковского вызвать Директора Департамента Полиции Белецкого по телефону. Он немедленно приехал и после краткого его доклада в присутствии Генерала Джунковского все мое недоумение рассеялось. Оказалась, что Шорникова играла в процессе социал-демократической фракции выдающуюся роль: она была Секретарем военной секции этой фракции; она сама, или при ее содействии кто-то другой, составил так называемый наказ этой секции, послуживший одним из существенных пунктов обвинения; она доставила его в руки жандармской полиции, оказавши тем самым существенную помощь к постановке обвинения, но, в то же время, эта Шорникова состояла на службе в Д-те Полиции и после ареста главных действующих лиц скрылась, при помощи того же Департамента и все пять лет состояла на его иждивении, переезжая с места {190} на место и продолжая, если и не состоять агентом Департамента, то оставаться в самых тесных сношениях с различными Губернскими жандармскими управлениями, которые не могли, однако, более пользоваться ее услугами, так как она была уже обнаружена революционными организациями, и их преследования и довели ее до того, что она явилась в Департамент Полиции с просьбой дать ей средства уехать в Америку а, в случае отказа в этой просьбе, просто сказать ей, что ей делать.
Мысль Белецкого была чрезвычайно проста: получить от меня нужную сумму денет на выезд Шорниковой в Америку, удалить ее с глаз долой и посмотреть что будет дальше. С таким простым решением не согласились ни я, ни Джунковский. Ясно было с первой же минуты, что таким решением не разрешается ничто и, напротив, создается еще новое обвинение правительства в том, что оно идет все дальше в дальше по пути укрывательства Шорниковой.
В Америке ее точно также немедленно опознают, Бурцев получит только новый обличительный материал, дело нисколько не развяжется, а я попадаю только в сделку, в которой до сих пор не принимал никакого участия. (Бурцев, Воспоминания известного революционера, «охотника за провокаторами», в частности, разоблачившего Азефа. 1923 г. Берлин, см. у нас –
ldn-knigi)
Я предложил удержать Шорникову от всяких шагов в течение еще нескольких дней, дать ей средства к жизни, оберегая ее от мести ее бывших товарищей, и решил немедленно вызвать Щегловитова из eгo отпуска, с тем чтобы выяснить с ним весь предстоящий ход дела, привлечь к последнему Совет Министров и доложить дело Государю уже после обсуждения вопроса в Совете. Кое-кто из Министров собирался уехать также в отпуск, я просил их повременить и тут же послал М-ру Юстиции телеграмму, не посвящая его в причину его вызова, так как у него не было с собою ключа для разбора шифра.
Щегловитов приехал через три дня, во вторник утром и в тот же день пришел ко мне.
Близко зная весь следственный материал по обвинению социал-демократической фракции он сразу же осветил мне главное мое недоумение, заключавшееся в том, что не разрушает ли факт бесспорного провокаторства Шорниковой, как агента Д-та Полиции, все обвинения против членов Государственной Думы и не поставит ли этот факт на очередь вопрос о пересмотре всего дела. Щегловитов без всяких колебаний ответил мне, что давая себе ясный отчет в тех последствиях, которые может иметь это неожиданное обстоятельство, о котором, впрочем, он слышал уже и {191} раньше, так как в революционной печати факт принадлежности Шорниковой к агентуре Д-та Полиции был давно обнаружен, он находит, однако, что придавать появлению Шорниковой столь большого значения не следует, так как все сводится лишь к тому, как ликвидировать теперь нахождение Шорниковой под следствием, ибо, очевидно, нельзя вести над нею следствия, как над соучастницею социал-демократической группы Государственной Думы, потому что выяснится с первой же минуты, что она никакого преступления вменяемого в вину этой группе не совершила, не состоя на самом деле и в партии социал-демократов, и ее можно обвинять лишь в том, что она написала под диктовку активных деятелей партии наказ военной секции и помогла правительству получить его в руки.
По словам М-ра Юстиции, все следственное дело с несомненностью доказывает, что Шорникова вовсе не сочинила наказа, а только переписала его под диктовку главарей, чего не отрицают и они сами в их литературе, но, конечно, нельзя быть твердо уверенным в том, что без нее мы напали бы на след наказа, и он не был бы скрыт, как несомненно были скрыты многие документы, попавшие только позже в руки правительства.
По существу же дела Щегловитов выразился так: обвинение против социал-демократической фракции было построено Прокурором Камышанским на 21-м пункте, из которых каждый был вполне достаточен для произнесения обвинительного приговора и при том без всякой натяжки и без всякого ограничения свободы следствия и защиты на суде, — и среди этих пунктов, наказ и его фабрикация стоял на одном из последних мест и даже, если бы было доказано, что его никто из обвиненных не сочинил, не диктовал Шорниковой, и она не доставила бы его следственной власти, то все дело не получило бы иного направления, нежели то, которое ему дано.
Таким образом, по мнению М-ра Юстиции, не только не может возникать вопроса о пересмотре всего дела на основании одного факта появления Шорниковой, официально разыскиваемой, как укрывшейся в одно время, — но правительству нет никакою основания смущаться ее появлением и следует спокойно обсудить наилучший способ ликвидировать вопрос о состоянии ее под следствием. Он нашел, что я поступил совершенно правильно, отказавшись от всякого участия в искусственном удалении ее так как согласившись на оказание ей помощи для отъезда в Америку, мы попали бы в руки шантажистов и вызвали бы только новые осложнения обвинением нас в том, что {192} мы, опасаясь каких-то разоблачений, встали на путь соглашения с Шорниковой.
На другой день я пригласил к себе М-ра, Вн. Дел с Генералом Джунковским и Белецким. Щетловитов привез с собою Прокурора Палаты Корсака, успевшего, по его словам, вновь пересмотреть наиболее существенные части всего следственного производства, а в пятницу, после моего всеподданнейшего доклада, на котором я только вскользь доложил дело Государю, предваривши, что на следующем докладе я представлю весь вопрос, во всей его подробности, находя, что все правительство, в лице Совета Министров, должно высказаться об этом и принять на себя ответственность за то его направление, которое будет дано делу.
Предварительная беседа у меня всех поименованных лиц не внесла ничего нового. Они единогласно разделили мнение Щегловитова, который хотел предложить и способ ликвидации личного положения Шорниковой, но я просил его отложить обсуждение до собрания совета, на которое я пригласил также и Прокурора Судебной Палаты.
Я помню хорошо это заседание у меня на даче, на Елагином острове. Был необычайно знойный день; нельзя было оставаться в комнате, и мы собрались на балконе, выходившем в сад.
Острова — вообще пусты в дневные часы и решительно никто не проезжал мимо дачи. Я изложил ход дела, просил Маклакова дополнить его своими соображениями, от чего он уклонился, и просил выслушать Директора Д-та Полиции, который сказал, что не имеет ничего добавить, и тогда слово было дано Министру Юстиции, который подробно развил точку зрения уже изложенную мною выше. Никто из членов Совета не представил ни малейших возражений, и мы все единогласно пришли к тому заключению, что поднимать вопроса о пересмотре давно решенного дела о социал-демократической фракции Думы нет никакого основания, что судебное решение отнюдь не было основано на одном том действии, которое приписывается Шорниковой, но — на целом ряде неопровергнутых доказательств, что даже в самой революционной литературе эта точка зрения на личность Шорниковой остается до сих пор неопровергнутою, несмотря на то, что ее служба в Д-те Полиции считается неопровержимым фактом, и что все дело сводится теперь лишь к тому, как поступить с самой Шорниковой.
Слушая наши прения, М-р Народного Просвещения Кассо иронически заметил: «вот как было бы хорошо, если бы {193} по всем делам в нашей среде царило такое согласие, как в этом щекотливом вопросе»!
Больше споров и разговоров вызвал именно вопрос о том, как быть с самой Шорниковой. Белецкий поднял снова вопрос об отправлении ее в Америку. Его поддерживал Маклаков, оговорившись, однако, что такое решение зависит главным образом от того, даст ли на это средства М-р Финансов, так как в Д-те Полиции нет на это средств, а деньги, прибавил он, нужны не малые, да и не только теперь, но вероятно и в будущем, потому что нельзя же ее оставить умирать с голода». Мне пришлось выступить с самым решительным опровержением такой упрощенной точки зрения, решить все на чужой счет, с тем, чтобы М-о Финансов взяло на себя попечение об этом своеобразном пенсионере казны до ее кончины. Меня поддержали решительно все Министры и в особенности Щегловитов и Кривошеин. Последний даже разгорячился и сказал, что недостойно правительства, откупаться от агентов Департамента Полиции, из опасения, что они могут шантажировать его. «Становясь на такой путь» — прибавил он — «мы должны быть готовы на то, что постепенно придется удалять в Америку всех агентов политического розыска и содержать их там на счет казны. Министр Финансов нас не любит пускать в свою сокровищницу — 10-ти миллионный фонд «и не мне» — закончил он — «защищать его в ревнивом охранении своих межевых знаков, но я понимаю, что ни один М-р Финансов не может согласиться на то, чтобы параллельно с внутренним штатом государственной полиции постепенно накапливался еще штат бывших агентов, проживающих на государственный счет заграницею».
Маклаков замолчал, и это предложение провалилось. Тогда пришлось перейти к законному способу направления подобных дел. Прокурор Палаты, а за ним и М-р Юстиции разъяснили, что по закону дело о прекращении следствия и суда по вопросу решенному Особым Присутствием Сената для суждения дел о государственных преступлениях подлежит рассмотрению Сената, в составе, того же Особого Присутствия, которое, однако, во время летнего ваканта может быть заменено другим составом Сената и, таким образом, следует внести этот вопрос на разрешение этого летнего присутствия, в котором исполнение прокурорских обязанностей может быть возложено на Прокурора С. Петербургской Палаты.
Присутствию должны быть представлены все данные, подтверждающие то, что Шорникова {194} в действительности не участвовала в том преступлении, по которому она была привлечена к следствию, что она на самом деле состояла на службе Д-та Полиции и вообще следует быть совершенно откровенным перед Сенатом, не скрывая от него решительно ничего, что может положить конец такому неприятному делу, и следует надеяться на то, что Сенат встанет на ту же точку зрения, так как для привлечения Шорниковой к обвинению в том, за что она разыскивается, во всяком случае, нет никаких поводов. С таким направлением дела Совет Министров согласился единогласно. Прокурору Палаты Г. Корсаку и Министру Юстиции было поручено немедленно образовать летний состав особого присутствия из наличных сенаторов и немедленно внести дело на его рассмотрение. Щегловитову было тут же поручено испросить и отдельный доклад у Государя и довести до сведения Его Величества о принятом решении.
Так и было поступлено. В течение ближайших двух недель все формальности были выполнены, дело заслушано Сенатом, не встретило там никаких возражений, и весь этот печальный инцидент был благополучно закончен. Как было поступлено затем Д-том Полиции с Шорниковой мне осталось неизвестным, и никто не предъявил ко мне никаких новых требований. Министры разъехались на летний отдых, вскоре и я уехал сначала в Крым с докладом Государю, а затем заграницу, а когда, вернулся из моей отлучки в начале ноября, то надвинулись новые заботы, среди которых это дело более не всплывало наружу, а потом подоспело и мое увольнение, после которого мне уже не приходилось более слышать имени Шорниковой.

Конец лета, и начало осени 1913-го года ушли у меня на сметную работу. Мне нужно было закончить ее раньше обычного времени, так как я решил немного отдохнуть за границею, прежде чем ехать в Париж по делам.
Во всяком случае, мне нужно было вернуться обратно к 1-му ноября, и только выехавши не позже 15-го сентября, я мог располагать тми 6-ю неделями, без которых я не мог справиться со всем, что мне предстояло исполнить.
Я старался всячески подгонять сметную работу, да она и шла как-то боле спокойно на этот раз. Пришлось идти шире в расходах почти по всем ведомствам. Споров было значительно меньше, главным образом потому, что финансовое {195} положение казалось вполне устойчивым: доходы поступали очень хорошо, урожай намечался очень благоприятный, самые спорные сметы, каковы военные, были почти предрешены прежними постановлениями; по Министерству Путей Сообщения я договорился с С. В. Рухловым о крупном увеличении сметы по сооружению казенных дорог, дабы они не отставали от частного железнодорожного строительства.
С Кривошеиным, с которым мои отношения были уже далеко не прежние, так как прежняя внешняя искренность сменилась большою сдержанностью, в зависимости от моего положения наверху, — мне также удалось сгладить ведомственные трения конечно, уступками по разным кредитам.
Таким образом, я мог свести сметные итоги задолго до законного срока (1-го октября), и уже 12-го сентября я выехал к Крым, с моим очередным докладом, испросивши заблаговременно, в письме, согласие Государя ухать прямо из Ливадии в заграничный отпуск, на 4 недели, с тем, чтобы в конце этого отпуска побывать в Париже и окончательно направить там подготовительное уже дело железнодорожного займа. Ни о каких общих политических разговорах заграницею я не думал, но ясно давал себе отчет в том, что мне их не миновать, потому что везде званию Председателя Совета Министров придают значение и руководителя общей политики, с которым неизбежно нужно затронуть эти общие вопросы и обойти их мне никак не удастся, несмотря на все мое желание не углубляться в них, под влиянием нашего своеобразного взгляда на роль Председателя Совета Министров в делах внешней политики, в которых решающее значение имеют только два, лица: Государь и Министр Иностранных Дел и то лишь формально, как его докладчик.
Я решился, поэтому, высказать Государю свои недоумения по этому поводу и спросить Его как мне держать себя при неизбежных беседах со мною в особенности в Париже, где мое появление впервые после моего назначения Председателем Совета Министров не могло не сопровождаться разговорами на общие политические темы. К тому же и общая совокупность внешних условий ясно говорила за то, что наши союзники должны заговорить со мною и захотят услышать в живой речи нашу точку зрения на злободневные вопросы. Нужно помнить при этом, что как раз в эту пору, становилась вое менее и менее ясною роль Италии в Албанском вопросе, и Сазонов мне не раз говорил, что начавшееся прояснение на Балканах {196} может опять сорваться, если только Италия, под влиянием Германии, выкинет какую-нибудь неожиданную штуку.
Приехавши в Ялту 14-го сентября, вместе с женою, я застал там обычное Ялтинское настроение: прежнюю скуку среди придворных, полнейшую отчужденность их от крупных. политических вопросов, жизнь исключительно среди мелких повседневных инцидентов, дворцового муравейника, абсолютную праздность и неизвестность чем занять время и как дождаться дня отъезда в Петербург, на который все смотрели, как на великое избавление от непроходимой скуки.
Среди, этой тоскующей, толпы Государь и Его семья, казалось, одни наслаждались их любимою обстановкою. Вдали от всех, недокучаемый ежедневными докладами и необходимостью принимать массу представляющихся, Государь вел совершенно свойственный Eго душе простой образ жизни: утром длинные прогулки пешком, днем или под вечер верховые поездки, часто с дочерьми, регулярное исполнение своего долга, в виде прочтения и утверждения присылаемых из Петербурга докладов, встреча несколько раз на дню все тех же лиц свиты, конвоя и немногих офицеров обычной охраны, которые не скажут ничего неприятного и не вызовут необходимости тут же решить какой-либо сложный вопрос, — все это создало кругом самого Государя какую-то атмосферу благодушия, при этом ясно чувствовалось, что всякие крупные деловые вопросы входят в эту среду каким-то досадным клином, и что чем скорее этот клин выйдет из потревоженной им среды, тем это лучше.
И несомненно вся эта среда ждет минуты, когда это постороннее тело избавит ее от своего присутствия.
Оттого-то каждый раз, когда я приезжал в Ялту, мне всегда казалось, что засиживаться здесь не следует, что дела от этого не выигрывают, и что даже скорее появление здесь Министров рассматривается как прибытие гостей, которых провожают особенно ласково в минуту их прощанья.
Меня встретила в Ливадии обычная ласка, и все та же внешняя приветливость, которая ничем не отличалась от прежних приемов.
Доклад мой о сводке бюджета вызвал даже как будто больше интереса чем раньше. Государь входил во все частности, просил не раз сказать как разрешен тот или другой отдельный вопрос, вызывающий в прошлом резкие споры и неоднократно говорил мне: «не бойтесь задержать меня, {197} здесь не то что у Вас в Петербурге; Я здесь совсем свободен и даже рад тому, что Вы заставляете меня больше заниматься делами».
В числе вопросов, которым я посвятил немало времени, был, конечно, и вопрос о железнодорожном займе, в связи с моим предположением поехать заграницу непосредственно из Ялты, не заезжая в Петербург. Государь хорошо помнил, что я писал ему об этом, отнесся очень сочувственно к моей мысли, хотя больше останавливался на вопросе о том, как думаю я использовать мой отдых, и ни одним словом не обмолвился о каких-либо частностях нашего железнодорожного строительства и не сказал мне вовсе о том, что ровно неделю перед тем Ему был представлен по Генеральному Штабу особый доклад, в связи с приездом Ген. Жоффра, и что Им одобрена даже особая схема постройки целого ряда дорог, о чем ни мне, ни Министру Путей Сообщения не было решительно ничего известно.
Я упомянул уже раньше, что только два месяца позже, в Париже, в совещании, в Министерстве Иностранных Дел, я узнал о существовании этого доклада и приложенной к ней схеме. Зная Государя хорошо, я уверен, что в этом не было ни малейшего умысла с Его стороны, а была просто забывчивость или еще проще, что в данную минуту Государь не подумал о том, что мне следовало быть в курсе этого вопроса. Для Военного же Министра, как члена Совета Министров, нет никакого оправдания в том, что он вел, как впрочем и всегда, свою отдельную политику, не считая вовсе нужным делиться своими предположениями с тем, кому, во всяком случае, придется расхлебывать кашу.
Когда на этом доклад зашла речь о нашей внешней политике, и я спросил Государя какие указания даст Он мне для моих неизбежных встреч как в Париже, так и в Риме и Берлине, которого мне тоже не миновать, то Государь ответил мне только: «в Париже Вы знаете решительно всех политических людей и будете, конечно, заняты преимущественно вопросом железнодорожного займа. Кланяйтесь от меня Пуанкаре, скажите ему, что Я счастлив тому, что во все переживаемые нами острые минуты мы так солидарны во всем, что Франция может спокойно рассчитывать на меня во всех вопросах, затрагивающих ее жизненные интересы, и что Балканские события говорят мне каждый день, какое великое счастье для всего мира, что мы так тесны во всем, что волнует теперь весь свет. В Италии лучше всего не вести никаких разговоров. Я мало верю итальянцам. Они никогда не войдут, в {198} откровенную беседу с нами, всегда утонченно любезны, на самом же деле думают только о том, как воспользоваться теми или другими осложнениями чтобы провести что-нибудь выгодное лично для себя. Они всегда сидят между двух стульев: — Германиею и Франциею и ведут, конечно, немецкую политику, уверяя в то же время Францию о своей искренности».
Мне пришлось особенно остановить внимание Государя на том как мне быть по отношению к Императору Вильгельму. Пока я не выезжал из России, у меня не было никаких новых обязательств выражать еще раз мою благодарность за оказанное мне высокое отличие — пожалование ордена Черного Орла. Она была уже к тому же принесена мною в свое время в достаточно почтительной форме. Но проехать мимо Берлина и не остановиться там, мне казалось просто невозможным. Кроме того, Германский посол Граф Пургалес не задолго перед моим выездом из Петербурга заехал ко мне по совершенно пустому поводу и, прощаясь со мною, как бы невзначай спросил меня: когда, приблизительно, думаю я проехать через Берлин, так как он сам будет возвращаться в последних числах октября и «ему и его жене было бы очень приятно совершить вместе с нами обратный путь».
К тому же на мне лежал и другой долг вежливости: я обещал германскому Канцлеру Бетману Гольвегу отдать ему в Берлине его визит еще прошлого года, после свидания Императоров в Балтийском Порте.
Сазонов, с которым я говорил на эту тему, отнесся к моему вопросу с его обычною упрощенностью и сказал мне только «конечно, Вам необходимо просить аудиенции у Императора, но его, конечно, не будет в Берлине, и Вы очень просто выйдете из щекотливого положения, так как я хорошо понимаю, что Вам совсем не хочется поднимать шум около Вашего невинного визита».
Все это я доложил Государю и получил от Него такой ответ: «Будь Я на Вашем месте Я сделал бы все возможное, чтобы уклониться от свидания с Императором Вильгельмом, но Я хорошо понимаю, что Вам неудобно избегнуть остановки в Берлине, и желаю, чтобы сбылось предсказание Сазонова, что Императора не будет там. Во всяком случае, так как Вы поедете в Берлин на пути домой, то Вы скажете об этом в Париже и тогда, не будет никакой неловкости». На этом наша беседа кончилась, и Государь не возбуждал более никаких {199} вопросов. Из этого моего пребывания в Ливадии и Ялте нужно отметить еще следующее:
Еще до моего выезда заграницу мне прислали из Петербурга очередной номер «Гражданина», в котором «Дневник», писанный, как всегда, лично Мещерским, был полностью посвящен мне и моей поездке заграницу. В выражениях самых недвусмысленных затрагивалась все та же излюбленная тема о нашем «Парламантаризме», об умалении Министрами и в особенности Председателем Совета Министров престижа власти Государя в затем высказывалась заветная мысль автора о необходимости покончить с этим «западноевропейским новшеством», упразднить Совет Министров и вернуться к прежнему Комитету Министров, поставив во Главе его такого заслуженного и преданного своему Государю сановника, как И. Л. Горемыкина или А. С. Танеева. Затем в том же Дневнике, в самых резких выражениях приводилась мысль, что, под влиянием личной вражды к — «молодому и талантливому Министру Внутренних Дел» я мешаю ему осуществлять волю своего Государя, что у него разработан прекрасный план упорядочения нашей «разнуздавшейся» печати, но что мне нужны «думские аплодисменты», и потому все его намерения гибнуть бесплодно, и что пора, наконец, Государю знать: кто Его слуга и кто слуга «Родзянок и Гучковых».
В Ялте этот «Дневник» был тотчас же прочтен, старик Граф Фредерикс был глубоко возмущен им и спросил меня, неужели я не покажу его Государю и не буду просить его наложить какую-нибудь узду на эту недопустимую травлю, которая только расшатывает престиж власти, так как все прекрасно знают, что Мещерский хвастается перед всеми, хотя бы и без всякого основания, что он пользуется исключительною милостью Государя, и, следовательно, легко допустить, что такая компания против Председателя Совета Министров, очевидно, подрывает его престиж, как раз в такую пору, когда он особенно нужен при поездке моей заграницу.
Я ответил графу Фредериксу, что Государь наверно читал этот Дневник, как Он читает все произведения Мещерского, но что говорить мне ему об этом совершенно бесполезно, так как все предыдущие мои разговоры на ту же тему не имели никакого результата. Не только никаких действительных мер по этому поводу принято не будет, но я уверен даже, что Государь не скажет ни одного слова Министру Внутренних Дел, и для меня ясно только одно, что против меня ведется решительная {200} компания, при самом деятельном участии того же Маклакова, о чем я не раз доводил до сведения Государя, прося Его положить ей предел, уволив меня. Но и на это тоже не последовало согласия, и я вижу теперь совершенно ясно, что, по окончании заграничной поездки, мне необходимо возобновить этот разговор и постараться на этот раз довести его до конца.
Фредерикс убеждал меня не делать этого, уверял, что он прекрасно знает отношение ко мне Государя и не допускает и мысли о моей отставке, в особенности теперь, когда кругом столько сложных и запутанных вопросов.
В подтверждение своею убеждения об отличном отношении ко мне Государя, граф Фредерикс спросил меня: будет ли мне приятно, если он намекнет Государю о желательности предоставить мне, например, придворное звание, что было бы особенно кстати теперь, при моей заграничной поездке, так как это подчеркнуло бы расположение ко мне Государя и могло бы быть не бесполезно и для моих заграничных сношений.
Я поблагодарил графа Фредерикса за его добрую мысль, но сказал ему, что никогда и в молодости не носил придворного звания, не стремлюсь к этому в особенности теперь, перед несомненным концом моей активной службы, и если этот вопрос может быть полезен хотя бы для выяснения отношения ко мне наверху, то я прошу его только облечь его доклад в такую форму, при которой отказ не имел бы обидного для меня характера. Лично же я нахожу, что такого вопроса вовсе не следует поднимать.
В то же время я решил написать Н. А. Маклакову и обратить его внимание на неприличие поведения его покровителя и на то, какое впечатление производят его выпады среди людей, окружающих Государя. Я сказал ему в моем письме, что никогда не решусь просить вмешательства Государя против этих бессовестных выпадов, но не могу не выразить, что Министр Внутренних Дел, находящийся в самых интимных отношениях с автором таких статей, берет на себя всю моральную ответственность за те последствия, которые неизбежно произойдут из подобных проявлений личного неудовольствия его покровителя на меня.
Три недели спустя, проезжая через Флоренцию, я получил от Маклакова ответ на мое письмо, в котором он сказал, что он не пользуется никакою близостью к Князю Мещерскому, не считает себя в праве входить в частные сношения с ним по поводу его статей, но что если мне угодно, {201} чтобы газета «Гражданин» была подвергнута взысканию в административном порядке, то он представит об этом Государю Императору, так как «зная личные отношения Его Величества к издателю этой газеты, он не решится принять такую меру собственною властью» и имеет основание опасаться, что ему может быть предложено отменить наложенное взыскание. Я поспешил написать Маклакову из Флоренции же, что весьма сожалею, что он не прочитал моего письма, ибо в нем было ясно сказано, что я считаю недопустимым вмешивать Государя в вопрос, касающийся лично меня, и пишу вместе с сим заместителю моему по Совету Министров П. А. Харитонову, прося его отнюдь не допустить представления Государю доклада по вопросу, относящемуся исключительно до компетенции Министра Внутренних Дел.
Разумеется, никакого доклада по этому вопросу никуда представлено не было, переписка моя с Маклаковым попала в руки Мещерского, от самого же Маклакова, отношения мои к нему еще более обострились. Враждебные мне статьи в «Гражданине» стали обычным явлением, а по возвращении моем в Петербург приняли такой азартный характер, что мне стало очевидно, что моя участь решена, так как в обычаях Кн. Мещерского всегда было смешивать с грязью только тех, чьи дни были уже сосчитаны наверху.
Я забыл прибавить, что я выехал из Ялты, не узнавши от графа Фредерикса какая судьба постигла его намерения переговорить о моем придворном звании. Думаю даже, что он вовсе и не заговаривал об этом, чуя, что моя звезда клонится к закату, если даже не закатилась совсем. Впоследствии мне стало в точности известно, что после беседы со мною Гр. Фредерикс благоразумно воздержался доложить свою мысль Государю.

Не стану останавливаться подробно на моей заграничной поездке вплоть до нашего прибытия в Париж 23-го октября.
Первые две недели этой поездки прошли как сон. Мы проехали прямо из Севастополя до Александрова; с нами ехал Ю. С. Дюшен. Мы проехали без остановки через Берлин и даже провели в поездке за город те нисколько часов, которые пришлось обождать до отхода скорого поезда в Милан. Незаметно пролетели мы до этого последнего города, где нас ждал заранее заказанный автомобиль, в котором мы проехали через Болонью, Флоренцию, Ассизы, Аквилла, Неаполь, исколесили все его окрестности и приехали в Рим, где {202} я на другой же день заболел рожистым воспалением на лице и пролежал три недели в гостинице, «Эксцельсиор». Пришлось оставить мысль о дальнейшей автомобильной поездке и думать только о том, как сократить время вынужденного пребывания в Риме и скорее добраться до Парижа, где меня ждали уже начиная с половины октября.
За время моей болезни в Риме я никого не мог видеть, кроме нашего посла Крупенского, и только накануне моего выезда имел короткую беседу с Министром Иностранных Дел, Маркизом Сан-Джулиано, который, видя мою слабость, ограничился короткою беседою, но в ней дал ясно понять, что Италия не откажется от Валоны, во всем же остальном готова идти рука об руку с Францией и пойдет на всякое соглашение, которое в состоянии внести успокоение на Балканах.
Приезд мой в Париж был обставлен чрезвычайно парадно. На Лионском вокзале, кроме всего состава нашего Посольства, меня встретил Председатель Совета Барту, Министр Иностранных Дел Пишон, Министр Финансов Шарль Дюмон, Префект полиции, Представитель Президента Республики и обычная в этих случаях во Франции толпа.
Да и вообще две с половиною недели, которые я провел в Париж, были сплошным праздником. Всех приемов не перечесть; все оказывали мне с женою величайшее внимание; печать все время посвящала мне и Poccии самые сочувственный статьи; интервью со мною почти не сходили со столбцов газет, и в этом отношении я руководствовался прямыми желаниями французского правительства, которое просило меня принимать печать как можно шире, и я имею полное право сказать, что не было мною сказано ни одною слова, которое не было бы заранее одобрено Правительством. Наш посол Извольский, обычно признававший только свой собственный авторитет и весьма кисло-сладко отзывавшийся о всех и каждом, чуть не ежедневно заезжал ко мне только за тем, чтобы сказать, что я оказываю ему величайшую помощь, и что он не имеет достаточно слов сказать мне насколько единодушна печать в оценке моего пребывания, и какое положительное влияние оказывает оно на настроение общественного мнения.
Рядом с этою внешнею жизнью шла большая, мало заметная для публики работа: приходилось заканчивать переговоры по окончательному выяснению условий железнодорожного займа, и на этом вопросе столько же усилий выпало на мою долю для того, чтобы сгладить шероховатости среди банкиров, сколько {203} для того, чтобы заручиться окончательным сочувствием Правительства и подвинуть его на более настойчивое воздействие на последних. В этом последнем отношении наибольшую, хотя и внешне незаметную услугу оказал Президент Республики, авторитет которого решительно поддержал авторитет Министра Финансов Дюмона. Другим лицом, помощь которого я должен по справедливости отметить, был Сенатор и редактор газеты — «Радикал» — Першо. Об этом последнем лице стоило бы сказать несколько слов отдельно, — настолько своеобразию было положение, занятое им в русском вопросе, но это отвлекло бы меня в сторону.
Целые дни уходили на всевозможные совещания и деловые встречи, но зато и конечный их результат вознаградил меня широко за все понесенные труды: я покинул Париж с подписанным между мною и синдикатом банков соглашением о реализации нами во Франции ежегодно, в течение пяти лет, железнодорожного займа на сумму не менее 550 миллионов франков в год, или почти трех миллиардов в течение пятилетия. Французское Правительство, в лице Министра Финансов, заявило свое согласие на совершение этой операции, биржевая котировка также была обеспечена и оставалось только окончательно закрепить выпускной курс займа, что и было потом сделано мною накануне моей отставки.
Все наперерыв поздравляли меня с небывалым успехом, и я выехал из Парижа под самым лучшим впечатлением.
Для характеристики моего пребывания в Париже я должен, однако, упомянуть еще о некоторых эпизодах, достойных быть отмеченными.
Во вторую половину моего пребывания в Париже, туда приехал из Биаррица, с женою, Граф Витте и остановился в той же гостинице «Бристоль» на Вандомской площади, где жили и мы, и притом как раз в помещении над нами. Я узнал о его приезде от моего Секретаря и тотчас пошел к нему, но не застал его и видел только Графиню, которая поспешила мне сказать, что она счастлива, видеть какой радушный прием оказывают мне все, как велико число посещающих меня, и как радостно, что французы, видимо, отдают мне справедливость. Она старалась всячески уверять меня в ее особенной своей дружбе ко мне и в той благодарности, которую она питает ко мне, за все добро сделанное ее дочери. Самого Графа Витте я видел очень мало, как потому, что был {204} занят целыми днями, так и потому, что и он мало бывал дома.
Вскоре, однако, после его приезда ко мне зашел перед самым моим завтраком Г. Бенак, прямо спустившийся от Витте, и сказал мне, что он зашел ко мне исключительно для того, чтоб передать под свежим впечатлением то отрадное чувство, которое оставили в нем суждения Гр. Витте на мой счет. Говоря о тревожном внешнем положении Европы и отвечая на вопрос Бенака о том, насколько грозны все переживаемые события, Витте будто бы сказал ему, что величайшее для России и для всей Европы счастье, что Председателем Совета Министров в России — я, так как я крайне осторожен, убежденный противник войны, не желаю портить прекрасного финансового и экономического положения своей страны, по складу моего характера совершенно не склонен к каким-либо авантюрам и всегда сумею удержать наших шовинистов от всякого рода эксцессов.
Он прибавил при этом, — чего не скрыл от меня Бенак, предварительно извинившись за то, что в этом добавлении есть недобрый намек на мой счет, — что «самые недостатки моего характера и моих дарований — на пользу общему делу, ибо я — человек без большой инициативы, недостаточно смелый и не обладаю способностью подчинять себе людей, и не в состоянии лично удержать их от прямого безрассудства».
Бенак прибавил мне в пояснение этой оговорки, что у него явилось впечатление, что Гр. Витте испытывает, по-видимому, плохо скрываемое им чувство горечи от того приема, который оказывается мне и, в особенности, от сочувственного тона печати, так как он упомянул в разговоре с ним только, что мне следовало бы держаться скромнее, так как Председатель Совета в России вовсе не есть глава правительства, и Бенаку пришлось даже взять меня под защиту и сказать, что ему приходится, наоборот, слышать всюду особенно сочувственные отзывы о скромности моей и моей жены, и эта черта громко противополагается высокомерию и чванству нашего посла Извольского, заставляя людей отзываться о нас обоих с особою симпатиею.
Перед выездом моим из Парижа, я заходил к Гр. Витте проститься, и он всячески уверял меня в своей дружбе, говорил, что следит с особою любовью за моими успехами, везде поддерживает меня и просит меня верить тому, что в его лице я имею самого преданного мне друга, который считает {205} своим патриотическим долгом помотать мне во всем, чтобы не допустить какой-либо интриги против меня, которая только приблизит час катастрофы для России.
Не прошло и шести недель после этого излияния, как тот же Гр. Витте выступил против меня самым беззастенчивым образом, он снял с себя всю личину расточаемой им преданности, чтобы замкнуть цепь выступлений, направленных против меня. Об этом, впрочем, речь впереди.
Другой эпизод, достойный быть упомянутым, заключается в моих попытках получить аудиенцию у Императора Германского при проезде моем домой.
Я обратился, конечно, к Извольскому и просил его телеграфировать нашему послу в Берлин Свербееву устроить мне аудиенцию приблизительно в самых первых числах нашего ноября, так как я связан необходимостью срочно вернуться в Петербург. Дня три не было никакого ответа, а затем получилась телеграмма, что Императора нет в Берлине и он не вернется ранее второй половины ноября, да и то на самое короткое время.
Меня такая телеграмма крайне устраивала. Я видел в ней подтверждение догадки Сазонова и решил, рассказавши обо всем Президенту Республики и Министру Иностранных Дел, ограничиться остановкою в Берлине на один день, чтобы передать Канцлеру мое сожаление о том, что я не имел при всем моем желании возможности принести Императору мою благодарность за пожалование мне высокого отличия.
Я так и поступил. Оба, и Президент Пуанкаре и Г. Пишон, выразили мне, однако, их сожаление о том, что эта встреча не состоится, так как они знали о том насколько Император был любезен со мною в июле 1912-го года и сказали, что при экспансивности Императора встреча моя с ним могла быть полезна и общему делу. Под впечатлением этой беседы, состоявший при мне еще со времени моей болезни в Рим, молодой Барон Эдгар Икскуль предложил переговорить конфиденциально в Германском Посольстве с послом фон Шене, с которым я был знаком по Петербургу, но в Париже мы только обменялись в этот мой приезд карточками; личной встречи между нами не было. Я согласился на это предложение, но обусловил непременным требованием, чтобы Икскуль не обращался с просьбою от моего имени, а ограничился только передачею, в разговоре, что я имел в виду остановиться в Берлине для принесения личной благодарности Императору, но, {206} в виду отсутствия его остановлюсь только на один день, для ответного визита Канцлеру.
На другой же день, к величайшему моему удивленно, я получил извещение, что Император очень рад видеть меня и приедет для этой цели специально в Берлин на один день, и именно на среду, 6-го ноября, и приглашает меня завтракать у него в Потсдаме.
Третий эпизод из моего пребывания в Париже имеет скорее анекдотический характер, показывая каковы были подчас наши деловые приемы, и с какою легкостью относились некоторые деятели того времени к решению крупнейших вопросов военно-экономического значения.
В Министерстве Иностранных Дел было назначено заключительное собрание того, чтобы оформить подписанием наше соглашение по железнодорожному вопросу. Собрались все участники соглашения: Варгу, Пишон, Шарль Дюмон, Генерал Жоффр и я. Обязанности делопроизводителя принял на себя Директор политического департамента, впоследствии посол Республики в России — Морис Палеолог. Прочитали совершенно точно изложенный протокол предшествующих Собраний и стали готовиться приложить свои подписи, как вдруг совершенно неожиданно Генерал Жоффр заявил, что необходимо дополнить протокол указанием на то, что Русское Правительство, в лице Председателя Совета Министров обязуется выполнить, в кратчайший срок, постройку железнодорожных линий, предусмотренных в плане, утвержденном Государем Императором в Ливадии, в начале сентября, по докладу Военного Министра, основанному на заключении обоих Начальников Генеральных Штабов союзных Государств.
Не имея никакого понятия о таком плане, я заявил собравшимся, что такой план сообщен мне не был, и я просил бы показать мне его, дабы я имел возможность хотя бы поверхностно ознакомиться с ним и обсудить насколько отвечает он тем предположениям, которые уже внесены частью в законодательные учреждения, частью же намечены к внесению как только разрешится финансовый вопрос.
Велико было удивление присутствующих, когда вместо разработанного плана, Генерал Жоффр показал небольшую карту России, обычно прилагаемую к казенному путеводителю по железным дорогам, на которой были нанесены от руки синим карандашом линии магистральных дорог, частью давно построенных, частью предположенных к постройке в {207} первую очередь, частью же вовсе нигде не обсуждавшихся и не имевших никакого военного значения, как например, — соединение р. Оби с Архангельском и далее — с Мурманским побережьем.
Мне пришлось разъяснить присутствующим всю невозможность внесения проектируемой оговорки в вид категорического условия, и, для того чтобы упростить прения, я привел, между прочим, то соображение, что введение такого требования в соглашение может даже оказаться вредным для дела, так что оно может сделаться известным, и в таком случае, в наших законодательных палатах столь же чувствительных к охране своих прав, как и французские, возникнет обвинение Правительства в том, что оно предрешает вопросы и тем нарушает прерогативы законодательной власти.
Председатель Совета Барту быстро ликвидировал вопрос, предложивши поместить в протоколе заявление, что Совещание не сомневается в том, что при выборе линий железных дорог к постройке интересы государственной обороны будут приняты в самое серьезное внимание. Этим весь вопрос и оказался благополучно исчерпанным.