Вы здесь

Глава VIII. Остановка в Берлине. — Дело о намеченном Германией назначении ген. Лимана-фон-Сандерса инструктором турецкой армии...

Остановка в Берлине. — Дело о намеченном Германией назначении ген. Лимана-фон-Сандерса инструктором турецкой армии и командующим 2-м турецким корпусом. Поручение, данное мне Государем, выразить несогласие на эту меру. Моя предварительная беседа с Канцлером и посещение французского посла Камбона. — Прием представителей печати. Теодор Вольф. — Обед у Канцлера. Прием меня Императором Вильгельмом. Завтрак в Потсдамском Дворце. Застольная беседа Императора с Л. Ф. Давыдовым. — Две новые беседы с Канцлером и отъезд из Берлина.

 

Мы выехали из Парижа в воскресенье рано утром, окруженные тем же вниманием, какое было оказано нам при нашем приезде. Нам дали отдельный вагон. Те же лица приехали проводить нас, которые встречали нас на Лионском вокзале две с половиною недели тому назад, и в понедельник нашего 4-го ноября, в шесть часов утра мы приехали в Берлин. На вокзале было пусто, и только два лица встретили нас: Агент Министерства Торговли К. К. Миллер и Советник Посольства Броневский. Последний передал мне распечатанную Посольством телеграмму от Сазонова, сказавши при этом, что Посол не ознакомил его с ее содержанием и придет сам ко мне в гостиницу, к 9-ти часам.
Тут же на вокзале я прочитал расшифрованную депешу Сазонова следующего содержания: «передайте Председателю Совета Министров, по приезде его в Берлин, что Государь Император поручает ему войти в объяснение с Германским Правительством по поводу предположения последнего относительно Генерала Лимана-фон-Сандерса и заявить ему, что мы {209} ни в коем случае не можем согласиться с этим предположением».
В десятом часу Свербеев пришел ко мне в Отель «Континенталь» и принес, в дополнение сообщенной уже мне телеграмм, еще краткое сообщение от того же Сазонова о том, что в бытность его с докладом у Государя в Ливадии он узнал, что Германское Правительство решило сменить прежнего своего инструктора турецких войск фон-дер-Гольц-Пашу и назначить на его место Бригадного Генерала Лимана-фон-Сандерса, с поручением ему же и командовать 2-м турецким корпусом, расквартированном в Константинополе, — на что русское Правительство согласиться никоим образом не может. Этим в корне изменялось бы положение дел в Турции. Свербееву предлагается сделать решительные шаги протеста и прибавляется, что Сазонов надеется на то, что он встретит энергическую поддержку в союзнике. На мой вопрос, что успел сделать Свербев между первым сообщением и полученною после для меня телеграммою, он ответил, что еще ничего не предпринял, так как первое сообщение опередило второе всего на два дня; французского посла Жюля Камбона он не видел, по причине его болезни, и хотел посоветоваться со мною и до получения телеграммы, ибо знал, что я, во всяком случае, остановлюсь в Берлине, — а теперь передает все дело мне, тем более, что у него никаких дополнительных сведений нет, и в немецкой прессе об этом вопросе вообще никаких суждений не имеется.
Таким образом, вся эта история сваливалась мне на голову, в буквальном смысле слова, как снег, и первое ощущение горечи было от того, что Сазонов, отлично зная, что я более двух месяцев тому назад вышел из строя текущих дел, не потрудился снабдить меня какими-либо подробностями и инструкциями, не ввел меня в курс предыдущих переговоров и просто сдал с рук на руки тому же Свербееву, не запросивши его даже в курсе ли и он этого вопроса и может ли помочь мне в моем неведении.
В этом настроении недоумения я отправился в то же утро к Германскому Канцлеру Бетману-Гольвегу, решившись прямо поставить перед ним ребром весь вопрос и показать, если понадобится, телеграмму Сазонова.
Беседа с ним приняла с первых же слов чрезвычайно ясный и простой характер, крайне облегчивши мне мою задачу.
{210}После первого же обмена любезностей, когда я в сдержанной форме сказал, что имею особое поручение от моего Государя и очень надеюсь на то, что те откровенные отношения, которые установились между нами. летом 1912 года, помогут мне найти в нем поддержку в исполнении моего щекотливого положения, — Бетман-Гольвег прямо сказал мне, что, очевидно, дело идет о миссии Лимана-фон-Сандерса, так как, не получая визита по этому поводу от посла, он сразу понял, что миссия вести переговоры по этому поводу возложена на меня, — чему он очень рад, так как сохранил от нашей первой встречи самое приятное впечатление и надеется, что переговоры со мною будут облегчены возможностью не ожидать, по каждой частности, сношения с Петербургом.
Я просил его ввести меня откровенно в курс вопроса и в особенности объяснить мне каким путем дошло Германское Правительство до недопустимой с нашей точки зрения мысли о поручении своему генералу командования корпусом турецких войск, расположенным в Константинополе.
Говорил ли мне Бетман прямую неправду, или он находил только более выгодным для себя сложить с себя ответственность за неприятную беседу с человеком, к которому у него было доброе чувство, — я не знаю, но весь его разговор носил такой откровенный и правдивый характер, что я, во всяком случае, сохранил о нем самую добрую память, хотя бы за то, что он крайне облегчил мне и мой разговор с неприятным и заносчивым только что назначенным Военным Министром фон-Эйнемом, а через день и с самим Императором.
«Будемте говорить», так начал свою речь фон-Бетман-Гольвег, «как противники, которые питают друг к другу чувство глубокого уважения; у меня к Вам зародилось с прошлогодней встречи это чувство в самой высокой степени, — и постараемся отделить то, против чего у Вас не может быть повода к неудовольствию, от того, в чем я заранее готов признать известную долю основательности Вашей тревоги. Что можете Вы сказать против того, что мы решили заменить одного устаревшего Генерала другим, боле молодым. Срок нашего соглашения с Турциею относительно нашей привилегии иметь нашего инструктора для ее войск кончен. Ни с чьей стороны нам не было заявлено протеста против нашего бесспорно привилегированного положения иметь нашего генерала в качестве инструктора турецкой армии, и кто же может {211} удивляться тому, что мы, состоя в очень дружеских отношениях с Турцией, конечно, постарались закрепить особым соглашением с нею это привилегированное положение. Вы нам в этом не только не препятствовали, но я могу Вам подкрепить моим честным словом, что в Потсдаме, при свидании наших Императоров в мае месяце, этот вопрос был затронут нашим Императором в беседе с Вашим Государем, о чем не только я был поставлен в известность, но я положительно Вас заверяю, что это было тогда, же прекрасно известно Вашему Министру Иностранных Дел.
Сверх того об этом был осведомлен и Ваш посол. Да и как же могло быть иначе. Турция сама не возбуждает вопроса о том, чтобы ей не был нужен европейский инструктор, Англия, конечно, с радостью предложит свои услуги, но едва ли Вы можете согласиться на это, в особенности, когда уже имеется общее согласие на то, чтобы ей было дано чрезвычайно важное преимущество иметь своего адмирала в качестве инструктора Турецкого флота. На французского Генерала в звании инструктора мы не можем согласиться. На Вашего инструктора, не согласится ни Турция, ни Англия — что же остается? Искать какого-либо нейтрального инструктора, в роде Шведского, для персидских войск, — очевидно немыслимо, точно также как не время поднимать щекотливый вопрос об Австрийском или Итальянским инструкторстве. Остается одно: сохранить то, что было, то есть нашего Германского инструктора, к чему привыкли все, и не поднимать нового вопроса, среди далеко еще не улегшихся Балканских страстей, который — верьте моей опытности — может поднять такие осложнения, что никто из нас не в состоянии сказать кого они затронут и до какого предела дойдут».
Выслушав всю эту длинную аргументацию, я попросил Канцлера ответить мне прежде всего на один вопрос: может ли он заверить также своим словом, что мой Император уже дал, в Потсдаме, Германскому Императору свое согласие не только на продолжение привилегии для Германии иметь своего генерала в Турции, в роли, верховного инструктора, войск, — но и на видоизменение и крайне существенное расширение его полномочий — на поручение этому же Генералу командования вторым Корпусом, расположенным в Константинополе.
Я уточнил даже мой вопрос и просил Канцлера сказать мне: во время свидания Императоров в Потсдаме был ли поставлен пред моим Императором вопрос о таком расширении полномочий данных фон-дер-Гольц-Паше, и сказал ли {212} наш Император, что он согласен и на это, а также, что при последующих сношениях с нами вопрос о командовании Константинопольским корпусом германским Генералом был ли в точности затронут и послужил ли он предметом определенного соглашения?
На поставленный таким образом вопрос Канцлер ответил мне буквально следующими словами, которые я записал, как и, весь мой с ним разговор, тотчас после возвращения от него в Отель «Континенталь», чтобы иметь их ввиду при объяснении с Императором: «Я этого не могу утверждать, так как вопрос о командовании составляет предмет компетенции нашего Военного Министра. Я не вижу, впрочем, почему Вы придаете такое особое значение вопросу командования одним корпусом нашим генералом. И без командования он может иметь очень большое влияние на управление отдельными войсковыми частями, и лично я вовсе не стоял бы за такое добавление, если бы этот вопрос зависел от меня. К сожалению, я не могу энергично вмешаться в этот чисто технический вопрос и прошу Вас доложить его лично Императору, а я постараюсь подготовить Военного Министра и, во всяком случае сделаю все от меня зависящее, чтобы помочь Вам успешно выполнить то поручение, которое на Вас возложено».
Не стану приводить теперь всех аргументов, которые я считал необходимым привести по этому поводу. Я закончил нашу первую беседу просьбою провести собственную точку зрения Канцлера, склонивши своего Военного Министра отказаться от меры, которую сам Канцлер не считает столь уж для них необходимою и подготовить и Императора к менее резкому отношению к вопросу, сказавши ему при этом без всяких обиняков, что я положительно могу удостоверить его, что наш Император не был предупрежден об этом в Потсдаме, и что ни Военный Министр, ни Министр Иностранных Дел не имели до самого последнего времени никакого понятия о новом соглашении Германии с Турцией, и что мне придется, во всяком случае сказать все это в такой же неприкрашенной форме и лично Императору».
Бетман-Гольвег закончил нашу беседу, сказавши мне, что ему крайне неприятно все возникновение этого вопроса, так как оно может повлиять и на настроение Императора, который так радовался видеть меня и даже не только изменил распределение своего времени, приезжая в среду утром в Потсдам специально, чтобы принять меня, но даже просил Императрицу {213} прибыть из Касселя для того, чтобы принять участие в завтраке, к которому я приглашен.
Прямо от Канцлера я прошел к французскому Послу Жюль Камбону, которого никогда раньше не встречал. Он принял меня немедленно, но сказал, что чувствует себя совсем больным и собирается даже уехать в Париж на небольшой отдых, «так как теперь стало потише и можно немного отойти от нервной атмосферы последнего временя».
Я рассказал ему во всей подробности, все что произошло со мною, и передал дословно весь разговор с Канцлером. Посол, показавшийся мне человеком весьма утомленным и вовсе несклонным резко реагировать на окружающие его явления, сказал мне без всяких оговорок, что все мое сообщение для него совершенно неожиданно, так как ни одно из самых последних сообщений французского посла в Константинополе не давало ни малейшего намека на указанные мною намерения Германского Правительства, которым мы должны противиться всеми доступными нам способами, и что он сегодня же передаст нашу беседу в Париж и уверен в том, что его правительство окажет России всякую поддержку в ее решении не допустить осуществление задуманного плана.
Мы расстались на том, что я буду держать его в курсе моих сношений с Германскими властями, точно также как он будет делиться со мною всем, что только поступит к нему из Парижа. В остальную часть дня я не видел никого, кто бы мог представить особый интерес в таком неожиданном инциденте. Наш посол Свербеев оставался по-прежнему невозмутимым и только все повторял, что он не знает как благодарить судьбу за то, что она сняла с него прямое участие в разрешении такого критического вопроса.
Вечером состоялся в мою честь обед в нашем посольстве, на котором было, однако, мало народа, так как многие из приглашенных министров сослались на принятые ими ранее другие приглашения, но Канцлер Бетман-Гольвег приехал, был чрезвычайно любезен с женою, вспомнил все детали нашего приема на Елагином острове, а после обеда, уйдя со мною в кабинет посла, долго говорил со мною по поводу нашей утренней встречи и сказал мне только одно, наиболее существенное из всего нашего обмена мнений, а именно, что он успел уже видеться с Военным Министром и Начальником Генерального штаба, и вынес впечатление, что «нам обоим будет не легко убедить этих господ отказаться от их мысли, {214} в которой они видят осуществление их давних мечтаний», но, что он думает все же, что мне удастся убедить Императора не настаивать на его намерении «в особенности — прибавил он — если я дам понять Его Величеству, что Русский Император отнесется менее враждебно к предположению, поручить Германскому Инспектору командование какою-либо турецкою воинскою частью, расположенною не в самом Константинополе, а в каком-либо ином центре, например в Адрианополе.
Я спросил тогда Канцлера, согласятся ли на такое видоизменение военные власти, и не могу ли я предложить, с шансами на успех, избрать иной город, например Смирну, который для нас еще более приемлем.
Его ответ был, как это снова показалось мне, вполне искренен: «Я не дам Вам обещания за этих господ», сказал он: «но честно говорю Вам, что Вы можете рассчитывать на самую дружескую мою поддержку и скажу Вам даже, почему я надеюсь убедить моего Императора. С моей точки зрения, важно не то, каким корпусом будет командовать Германский Генерал, а то, что у него под руками будет определенная войсковая часть, на которой он может проверять приемы нашего командования и обучения войск».
Следующий день — вторник — с самого раннего утра, я почти не имел возможности выйти из гостиницы: меня в буквальном смысле слова атаковали всевозможные лица из журнального мира и немалое количество представителей дипломатии.
Из числа последних моя память удерживает в особенности посещение Турецкого посла Мухтар-Паши, весьма элегантного, сравнительно еще молодого, человека, с моноклем в глазу, который с первого же слова сказал мне, что ему известно уже что русское Правительство поручило мне протестовать против соглашения, состоявшегося между Германским и его правительством, но что он может дать мне самые дружеские заверения в том, что Турецкое Правительство не питает никаких агрессивных намерений по отношению к Русскому правительству и смотрит на свою новую конвенцию с Германией скорее с точки зрения чисто технической, в чем более заинтересована. Германия, которая остановилась на втором корпусе, расположенном в Константинополе, исключительно по соображениям практического удобства, желая избегать излишних переездов для проверки методов обучения на войсках, находящихся не в месте резиденции Инспектора.
Поблагодаривши Генерала за его посещение, я сказал ему, что {215} что будучи в курсе моих намерений, он посвящен, очевидно, и в те основания, которые оправдывают точку зрения Императорского правительства.
Мне хочется думать, что эти основания настолько серьезны, что их не может устранить то заявление, которое я принял от него с большою признательностью, и он не поставить мне в вину, если я скажу ему, что на мне лежит прямой долг выполнить поручение моего правительства, и что я очень надеюсь на то, что он облегчит мне выполнение этого поручения, применением его миролюбивого взгляда и не будет настаивать на том, что удобства передвижения Германского генерала столь существенны, чтобы из-за них стоило не считаться с взглядами Русского Императора. Я добавил Турецкому послу, что многое было бы гораздо проще, если бы по таким острым вопросам было больше откровенности среди заинтересованных правительств. Русское правительство не могло отнестись с особым вниманием к возникшему вопросу уже по тому одному, что соглашение между Германским и Турецким правительствами последовало, как теперь оказывается, еще в мае месяце, а между тем нам оно стало известно лишь несколько дней тому назад, и совершенно случайно, без того, что ни то, ни другое из обоих правительств не сочло нужным поставить нас об этом в известность. Я прибавил, что и союзное нам Французское правительство оставалась также в полном неведении еще долее нежели мы.
Посещения меня представителями печати прошли, в общем, довольно гладко. Большинство из них удовольствовалось повторением моих заявлений французской печати и не требовали особых подробностей. Труднее было с представителем «Берлинер Тагеблата», в лице его главного редактора и владельца Теодора Вольфа, и группой русских журналистов. Последних я принял всех вместе и просил их ограничиться повторением того, что они знают уже из французских газет, так как на пространстве трех дней от меня нельзя требовать перемены во взглядах. Они корректно выполнили мою просьбу, и в их газетах я не прочел потом каких-либо выпадов против метя. Они остались только очень недовольны тем, что я наотрез отказался сказать им что-либо по турецкому вопросу, о существовании которого, как они сказали мне в один голос, они осведомились в Министерстве Иностранных Дел.
С Вольфом было труднее. Он прямо заявил мне, что {216} не станет спрашивать меня о вопросах внешней политики, хорошо понимая, что я могу только повторить то, что говорилось в Париже. За то он забросал меня вопросами, о внутреннем положении России и в особенности просил меня высказаться, как смотрю я на сохранение внутреннего спокойствия Poссии, так как германские сведения говорят, по его мнению, о том, что революционное движение гораздо глубже, нежели оно кажется по его поверхностным проявлениям. Мой ответ, воспроизведенный Вольфом вполне точно, стоил мне впоследствии больших нападений со стороны Князя Мещерского (изд. «Гражданина»). Я старался выяснить ему, что Россия идет по пути быстрого развития своих экономических сил, что народ богатеет, промышленность развивается и крепнет, в земледелии заметен резкий переход к лучшей обработке, что использование земледельческих машин и искусственных удобрений растет, урожайность полей поднимается и самый существенный вопрос земельный — стоит на пути к коренному и мирному разрешению. На вопрос Вольфа, какое значение придаю я революционным вспышкам, я сказал ему, что ни одна страна, не свободна от этого явления, но что в России оно гнездится преимущественно в крупных промышленных центрах и не идет далеко от них .

Я прибавил, что России нужен мир более, чем какой-либо другой стране уже по тому одному, что во всех проявлениях своей внутренней жизни она чувствует как усиленно бьется ее пульс, насколько велики результаты достигнутые за последние 6—7 лет в ее экономическом развитии и насколько была бы прискорбна всякая остановка, в этом прогрессе. Я хорошо помню, что отвечая на вопросы Теодора Вольфа о вашем внутреннем положении, я употребил выражение, подхваченное потом Кн. Мещерским, вышученное им и сделавшееся даже заголовком одного из его дневников, посвященных нападению на меня.
«Поверьте мне», оказал я Вольфу: «что все доходящие до Вас вести о грозном революционном движении внутри страны крайне преувеличены и исходят, главным образом, из оппозиционной печати. Отъезжайте радиусом на 100-200 километров от крупных промышленных центров, каковы Петербург, Москва, Харьков, Киев, Одесса, Саратов, и Вы не найдете того революционного настроения, о котором Вам говорят Ваши информаторы».
{217} И сейчас много лет спустя после моей беседы с Вольфом, невзирая на все, что совершилось в России, при величайшем содействии той же Германии, я не отказываюсь от моего взгляда того времени, потому что не будь войны, не будь того, что произошло вообще во время ее, окажись интеллигентные виновники революции на высоте столь легко давшейся им в руки власти, которую они взяли только потому, что она далась им без всякого сопротивления, но не сумели удержать ее и так же без сопротивления передали в руки большевиков, — мой анализ был бы правилен, и через какие-нибудь, l0 лет разумного управления Россия оказалась бы на величайшей высоте ее процветания.

Во вторник вечером меня и жену пригласил к обеду, Германский Канцлер. Внешне, обед был, как и все обеды: красиво убранный стол, большое количество приглашенных с большинством министров, но чрезвычайно скучен и бессодержателен но разговорам.
Любезны были только хозяин и хозяйка, прочие же приглашенные почти со мною не разговаривали, а сосед моей жены, кажется Министр Внутренних Дел Дельбрюк, — даже был с нею просто невежлив. Только недавно перед тем назначенный Военный Министр фон-Эйнем, с которым меня свел перед обедом Канцлер, попросил меня переговорить с ним после обеда на тему о моих отношениях к Государственной Думе, так как — сказал он. — «мне очень трудно наладить мои отношения к нашей Государственной Думе — Рейхстагу. Она требует от меня большей мягкости нежели та, на которую я способен, да и ее не очень поощряет мой повелитель». В послеобеденной короткой беседе на эту тему фон Эйнем был очень любезен и просил вернуться к этому вопросу при нашей последующей встрече, которой, однако, вовсе и не было. За обедом Канцлер сказал мне, что Император примет меня завтра в среду, в Потсдаме, вместе со всеми моими спутниками, и что мы поедем вместе с нашим послом Свербеевым.
Ровно в 12 часов дня мы выехали с Потсдамского вокзала и прибыли в 12½ в новый дворец. Император принял меня одного в небольшой приемной комнате, перед гостиной, за которой была столовая, все же прибывшие, вместе с придворными ждали в гостиной, в которую вышла Императрица раньше, {218} чем кончился мой предварительный разговор с Императором.
Вильгельм II вышел ко мне навстречу чрезвычайно быстрою походкою. Он был одет в сюртук нашего Литовского полка и держал под рукою форменную фуражку полка. Его первые слова отличались необычайною живостью и даже какою-то студенческою веселостью. Он припомнил первую встречу его со мною в декабре 1905 года в большом Берлинском дворце. и прибавил: «насколько теперь стало лучше, Вы были тогда отставным Министром, а теперь Вы — первый Министр; тогда — помните — я говорил с Вами о Вашем революционном движении и об этом ужасном законопроекте о принудительном отчуждении земель, теперь об этом никто у Вас и не думает, а я с радостью слежу за тем, как быстро развивается Россия».
Потом он перешел на свидание в Балтийском Порте, припомнил как много смеялись мы тогда с ним, и как весело и беззаботно прошло это свидание, спросил о здоровье Императрицы и Государя и уже собирался было идти в соседнюю комнату, когда я спросил его могу ли я испросить у него несколько минут аудиенции, когда ему угодно будет мне ее назначить, так как я имею особое поручение от моего Государя.
Очевидно предупрежденный об этом Канцлером, сразу сменивший свой веселый и беззаботный тон на сухой и строго официальный, переменившийся, как мне показалось, в лице, Император сказал мне: «потрудитесь сказать мне то, что Вам поручено теперь же, так как я предпочитаю выслушать неприятное сообщение сразу, нежели оставаться долго в ожидании того, что мне предстоит, так как я уверен, что не услышу от Вас того, что может мне доставить какое-либо удовольствие. Вы, конечно, начали бы с приятного сообщения, если бы имели сделать его мне».
При этом он сразу перешел с немецкого языка, на котором началась наша беседа, на французский. Я изложил Императору в точности то, что сказал в понедельник Канцлеру, выбирая самые спокойные выражения и оттенив в особенности то обстоятельство, что мой Государь узнал о намерении Императора только в самое последнее время и весьма сожалеет о том, что Его Величество не вошел с Ним в предварительное сношение по этому вопросу, который не может не затрагивать самым существенным образом интересы Poccии на Босфоре.
Ни разу не прервав меня во все время моего изложения, Император, как только я окончил его, сказал самым {219} резким и даже раздраженным тоном: «Я вполне верю тому, что Вы точно передаете мне поручение Вашего Государя, но не моту не выразить моего удивления, каким образом Он забыл Вам сказать, что все о чем Вы мне сейчас передаете, было вполне подробно условленно между нами 10-го мая в Потсдаме, за обедом. Я тогда сказал Вашему Императору, что я решил отозвать фон-дер-Гольц-Пашу из Константинополя и заменить его другим Генералом. Я почти уверен даже, что Я тогда назвал и его преемника, который был намечен мною на этот пост уже давно.
Мне не было сделано ни малейшего возражения на мой план, а вдруг теперь, когда все мои распоряжения сделаны, когда Порта установила со мною все детали, вдруг Ваш Император протестует и налагает даже на меня ответственность за то, что я делаю помимо его что-то, нарушающее Его интересы. Я не принимаю такого упрека и не понимаю какую разницу усматривает Император Николай в том, что вместо одного моего Генерала будет другой. Ваш Министр Иностранных Дел ввел Вас в заблуждение и просто забыл, что все было решено по нашему обоюдному соглашению, и что я сделал даже то, чего я вовсе не был обязан делать, так как я надеюсь, что Вы, Господин Премьер Министр, не откажете мне в праве делать выбор, между моими генералами».
Давши Императору высказаться до конца и видя, что он раздражается все более и более, я просил его выслушать и нашу точку зрения, так как я имею повеление доложить Его Величеству, что с русской точки зрения нет никакого недоразумения в этом вопросе.
Я просил Императора прежде всего припомнить, что во время посещения Потсдама нашим Государем Его не сопровождал Министр Иностранных Дел, которому и после свидания Императоров не было сообщено кем бы то ни было о состоявшемся соглашении. Мы знали только о предположении заменить фон-дер-Гольц-Пашу другим Генералом в должности инспектора турецких войск, но о поручении ему командования константинопольским корпусом было нам совершенно неизвестно. Я не могу быть судьею о том, в чем заключалась беседа Его Величества с моим Государем, но дозволяю себе удостоверить, что если даже такая беседа и имела место, то у Его Величества, моего Государя, не могло быть иного представления, как о предположении заменить фон-дер-Гольц-Пашу другим лицом из состава германской армии. Против этого Император Российский не имел и не имеет никаких {220} возражений и почитает этот вопрос делом исключительного усмотрения Германского Императора, ибо Россия не имеет никаких притязаний на то, чтобы к ней перешло право инструктирования турецких войск и не желает вовсе поднимать этого вопроса, дабы не вызывать новых осложнений политического характера.
Также смотрит и Франция, с которой Россия входила по этому доводу в совершенно определенные сношения. Совершенно иначе смотрит Россия на новый фазис в этом вопросе, — на поручение Германскому генералу командования константинопольскими войсками. Такое предположение равносильно переходу всей власти над турецкою столицею и над проливами в руки Германии, и на такую меру Россия ни в коем случае согласиться не может. Я полагаю, что и Франция заявит свой протест, да и Англия едва ли так просто посмотрит на такое изменение положения, с которым все успели свыкнуться. Очевидно, — сказал я что в этом деле, произошло крупное недоразумение, и мой Государь ограничил свое согласие на продление за Германиею привилегии инструктирования турецких войск исключительно в прежней форме, и изменение последней в проектируемую теперь сторону никоим образом не могло быть обусловлено словесным согласием двух монархов, а должно было быть закреплено особым обменом письменных нот, тем более, что Россия не считает себя в праве вынести какое-либо окончательное решение без согласия своего союзника, который столь же неподготовлен к такому решению, как и мы, осведомившиеся об этом совершенно случайно, в самую последнюю минуту.
Во время моих объяснений Император с трудом скрывал свое раздражение, попеременно то бледнел то краснел, и когда я остановился и замолчал, отчеканил мне официальным тоном: «Должен ли я принять Ваши слова, Господин Председатель Совета, как официальный протест, заявленный мне Русским Императором в ультимативной форме, или это дружеская передача взгляда Вашего императора, с которым я могу войти в непосредственное сношение, хотя бы для того, чтобы напомнить ему, что Я имел Его прямое согласие и думал, что действую с его ведома и одобрения».
Я помню хорошо мой ответ, потому что тогда же дословно записал всю аудиенцию. «Ваше Величаво изволите, близко знать моего Императора. Его деликатной натуре совершенно несвойственны резкие протесты, а тем боле ультиматумы. Личные Его отношения к Вашему Величеству еще более препятствуют {221} какой-либо возможности предъявления Вам протеста, в такой форме, которой принадлежал бы характер малейшей резкости, устраняющей возможность дружеского обсуждения случайно возникшего недоразумения.
Я точно передаю Вам взгляд моего Государя на этот острый вопрос, с полною уверенностью в том, что, в данном случае, как и во многих других два монарха, связанные давнею дружбой и одинаково стремящиеся к взаимному согласно, всегда найдут почву для разрешения несогласия. Я прошу Вас только верить тому, что мой Государь не может смотреть на этот вопрос с иной точки зрения, нежели та, которую я изложил быть может недостаточно, но с полною откровенностью и совершенно правдиво, и я убедительно прошу Ваше Величество не настаивать на Вашем первоначальном намерении и пойти навстречу дружеской просьбы моего Государя, который, конечно, сумеет оценить Ваше намерение сгладить остроту, явившуюся в этом вопросе помимо всякого желания России.
Если Вашему Величеству будет угодно войти в непосредственное сношению с моим Государем, то я буду усерднейше просить Вас об одном, чтобы Вы изволили довести до сведения Его о том, что я исполнил перед Вашим Величеством Его повеление, тем более что я сочту своею обязанностью немедленно представить Его Величеству подробный письменный доклад об аудиенции, которою Вы меня удостоили».
Видимо несколько придя в себя от охватившего раздражения, Император Вильгельм сказал мне более спокойным, тоном: «Я прошу Вас не думать, что я имею какое-либо неудовольствие лично против Вас. Я Вам очень благодарен за Вашу сдержанность в докладе, очень ценю корректность избранной Вами формы, но не могу дать Вам окончательного ответа, так как должен переговорить с Канцлером и даже не знаю, не поздно ли и не сообщен ли уже Турецкому правительству окончательный текст нашего соглашения. Его последние слова, произнесенные в прежней форме веселого студента, были.: «Надеюсь, что наш спор не отнял у Вас аппетита, я же чертовски голоден и скажу Императрице, что Вы виноваты в том, что мы так запоздали к завтраку».
Во все время завтрака, Император изредка перекидывался самыми шуточными замечаниями со мною, напоминая поминутно наши веселые обеды и завтраки в Балтийском Порте, Императрица вела со мною самую бессодержательную беседу на тему об условиях жизни в Петербург, а после завтрака, во время кофе, не было больше и помина ни о чем напоминавшем наш напряженный разговор, хотя Император все время говорил {222} только со мною, и окружающим казалось, несомненно, что мне оказывалось им исключительное внимание. Он перевел быстро разговор на недавно произведенные в России археологические раскопки около Керчи и сказал, что он прочитал исключительным интересом газетные сообщения о найденных скифских древностях, которыми всегда особенно интересовался, и спросил меня каким путем мог бы он ближе познакомиться с добытыми редкими предметами.
Я знал, что раскопки были произведены особою экспедициею, снаряженною Императорскою Археологическою Комиссиею, и видел даже выставленные предметы в одном из помещении Зимнего дворца, отведенном Комиссии. Мне не стоило никакого труда обещать Императору доложить Государю о его желании, и я выразил уверенность в том, что очень скоро буду иметь возможность представить ему снимки с этой находки, тем более, что случайно, незадолго до моего отъезда была речь о том, чтобы Экспедиция Заготовления Государственных Бумаг изготовила особый альбом наиболее интересных предметов в красках и в их натуральную величину.
Месяц спустя эти предметы, превосходно исполненные Экспедициею, были посланы Государем Императору Вильгельму при собственноручном письме, написанном в самом дружеском тоне, без малейших намеков на щекотливый вопрос, вызвавший такие горестные объяснения со мною.
Обратный мой путь в Берлин я совершил без Канцлера, который остался в Потсдаме для своего доклада Императору, и мы условились, что я приду к нему в 5 часов дня.
Едва мы успели войти в вагон, как Директор Кредитной Канцелярии Л. Ф. Давыдов, приехавший в Париж ко времени моих переговоров о железнодорожном займе и вместе со мною остановившийся в Берлине, отвел меня в сторону и просил принять его тотчас же, как я буду свободен, для сообщения мне того, что я должен немедленно же узнать. Он, видимо, не хотел говорить ни в присутствии нашего посла Свербеева, ни при других моих спутниках.
Я принял его тотчас же по моем приезде в гостиницу «Континенталь», просил никого не принимать пока я не кончу моей беседы с Давыдовым и после его ухода имел еще время записать все, что он мне сказал, для доклада Государю, и имел потом, еще до представления моего письменного доклада в Ливадию, возможность дать Давыдову прочитать написанное, {223} чтобы устранить малейшую неточность в пересказе того, что было им передано мне.
Давыдов сидел за завтраком по левую сторону от Императора, посол Свербеев по правую. Кроме двух-трех, совершенно банальных обращений к нашему послу, весь завтрак Император разговаривал исключительно с Давыдовым, только изредка перекидываясь со мною небольшими замечаниями, каждый раз извиняясь перед Императрицею, что он прерывает ее разговор с ее «собеседником».
Разговор Императора с Давыдовым начался фразою, которая казалась сначала совершенно банальною:

«Вы довольны Вашим пребыванием в Париже»? Давыдов ответил ему: «мы, pyccкие государственные чиновники, сильно обремененные нашею службою, особенно любим бывать в Париже, потому что находим там возможность несколько отойти от нашей однообразной жизни дома и в особенности потому, что находим там исключительную атмосферу полнейшей независимости и свободы, ценной именно тем, что даже в случае приезда в Париж по делам, никто нами там не занимается, даже не интересуется тем, что мы делаем, после окончания деловых переговоров, и все дают нам полную возможность просто отойти на минуту от всех забот и интересов, слишком беспощадно поглощающих всю нашу жизнь дома».
Император, видимо, не желал удовольствоваться таким оборотом разговора и заметивши, что он прекрасно понимает на сколько Париж представляет собою центр, куда, стремятся все, кому туда можно показаться, Он имеет в виду своим вопросом узнать совсем иное, а именно насколько он и, главным образом, его шеф, довольны достигнутыми результатами переговоров о расширении русской железнодорожной сети, о чем все газеты полны самых определенных сообщений, не скрывая в них, что исключительное внимание было обращено на развитие дорог имеющих несомненное и даже исключительное стратегическое значение.

Давыдов ответил ему, что он, конечно, в курсе того, о чем пишут французские газеты, хотя далеко и не все, но полагает, что Император хорошо осведомлен о том, какую цену следует придавать газетным сообщениям, которые далеко не всегда отличаются точностью, и он может только со всею положительностью удостоверить, что ни в одном из данных Председателем Совета Министров интервью не было даже упомянуто {224} и слово «стратегические железные дороги» потому что, на самом деле, все заботы его, как и всего русского правительства, направлены теперь на развитие исключительно железнодорожного транспорта с целью приспособления его к экономическому развитию страны, проявившему такой исключительный расцвет за последние 7—8 лет, что не только нельзя оставаться без изыскания значительных новых средств для расширения и переустройства рельсовой сети для одних экономических нужд страны, но даже следует сказать, не скрываясь, что без этого условия Россия может дойти до самых больших трудностей в удовлетворении запросов ее промышленной и сельскохозяйственной жизни. Усилия России в настоящее время направлены, главным образом, на улучшению технических и финансовых условий нашего железнодорожного строительства, которые причиняют нам величайшие заботы, и он уверен, что его начальник будет очень рад представить Его Величеству очень интересные сведения по этому поводу, если только они представляют для него какой-либо интерес.
Император прервал его словами: «Меня совершенно не интересуют экономические соображения в деле развития рельсовой сети, потому что я отлично понимаю, что каждая страна должна принимать меры к тому, чтобы ее жизнь не страдала от недостатков своего транспорта, но чего я не могу понять, это то зачем России нужно усиливать свои чисто стратегические дороги и именно те, которые направлены в сторону Германии. В этом я вижу весьма тревожный симптом». На это Давыдов ответил ему следующее, внеся даже свои, личные небольшие исправления в сделанную мною запись.
«Каждую дорогу можно назвать, в известном смысле, стратегическою, потому что при известном понимании, можно с полною справедливостью указать, что по ней можно провести солдат и военные грузы. Усиление и улучшение железнодорожной линии, соединяющей две столицы — Петербург и Москву, увеличение на ней станционных путей, усиление ее подвижного состава можно также, при известных взглядах, считать мерою, имеющею стратегический характер. Но если отрешиться от такого предвзятого взгляда и рассмотреть представленный Россиею в Париже план ее железнодорожного строительства, на которое ей необходимо иметь ежегодно не менее пяти сот миллионов франков, не считая того, что она может тратить из своих бюджетных средств, то с очевидностью станет ясно, что не только Россия не предполагает строить ни одной линии, идущей в {225} сторону Германии, но что подавляющее большинство всех железнодорожных линий, намеченных к постройке, имеют чисто экономический характер и не имеют решительно никакою военного или, так называемого, стратегического значения.
Достаточно указать для оправдания этого утверждения, что наибольшая часть средств, намеченных к затратам, имеют в виду железные дороги на Урале, сооружение Южно-Сибирской магистрали, развито совершенно недостаточных путей сообщения в Туркестан и т. д.»
Император, видимо, хотел переменить разговор, но Давыдов, не заметив этого, добавил еще:
«Ваше Величество изволите усматривать тревожный симптом в том, что Россия обращается к Франции в получении неотложно нужных ей средств для своих экономических целей. Но почему же она прибегает к этому средству. Только потому, что она видит готовность Франции идти навстречу ее стремлений, направленных к мирному развитию своей жизни, знает и верит полному отсутствию в ее политики каких бы то ни было агрессивных намерений, тогда как другие рынки совершенно не интересуются Россиею и ее стремлениями: одни потому, что сами не обладают средствами, другие потому, что изменили свое прежнее отношение к финансовой политике России. Что же остается делать нам. Остановить наше внутреннее развитие — немыслимо и было бы прискорбно и даже вредно. Остается искать, для продуктивных целей, средства там, где они имеются и где нам верят, как видят насколько мы не жалеем никаких способов, что бы сохранить наше положение среди других держав и оградить всеми доступными нам средствами мир и общее спокойствию».
Император прервал Давыдова и, придавая своим словам более резкий и даже нервный тон, сказал:
«Оставимте этот вопрос. Есть другой, который меня беспокоит больше, нежели, вопрос о железнодорожном строительстве России. Неужели у Вас не понимают, куда ведет направление Вашей печати, усвоившее себе целиком приемы и направление французской и английской печати по отношению к Германии. Ее нападки на нас и лично на меня не предвещают ничего доброго. Все общественное мнение Германии глубоко возмущено ими. Ваши газеты забывают, что еще так недавно, в самую критическую для России пору войны с Япониею, я предложил ей очистить от ваших войск Ваш западный фронт и гарантировал Вам полную Вашу безопасность. Во время {226} балканского кризиса, в часы самых опасных манифестаций я вел, как веду и сейчас, политику примирения и поддерживаю Вас во всем. И тем не менее, выходки Вашей печати, также как и выходки французской, с газетою господина Бюно-Варилла во главе, делаются совершенно невыносимыми, они ведут к катастрофе, которую я не смогу предотвратить. Скажите это Вашему шефу, прибавил Император, показывая в мою сторону.
Давыдов ответил, что он не преминет поставить меня в известность о всей беседе, которой он только что удостоен, но просил Императора Вильгельма разрешить ему ответить несколькими словами на только что им высказанное.
Положение печати в России — сказал он — совершено иное нежели в Германии. Здесь печать очень дисциплинирована, и сама охотно ищет постоянного осведомления от правительства и весьма дорожит им, считая до известной степени своим патриотическим долгом следовать директивам правительства и помотать ему.
В России она и недисциплинированна и укомплектована по преимуществу элементами, считающими своим непременным долгом критиковать правительство и относиться большею частью отрицательно ко всему, что делается им. Органы печати, благожелательно настроенные в сторону правительства, считаются далеко не бескорыстными, несмотря на то, что такое отношение совершенно несправедливо. Закон не облекает к тому же правительство достаточными средствами к тому, чтобы держать печать в рамках благоразумия, держать же печать под эгидою цензуры, очевидно, немыслимо при современном состоянии страны.
Печать в России, таким образом, гораздо более свободна, чем это принято думать, и, несмотря на это, та же печать постоянно жалуется на недостаточную свободу, ей предоставленную, и этот лозунг проводится ею и во всей заграничной печати, которая, в свою очередь, постоянно говорит, о каком-то гнете правительства на печать, не давая себе отчета в том, что этот гнет существует просто в ее воображении.
Независимо от этого, нельзя забывать, что много органов печати находится в руках людей враждебно настроенных к правительству, очень плохо осведомленных и не желающих просто осведомляться у правительства. Эти элементы просто не дают себе отчета в том вреде, который они наносят стране, а всякая попытка разъяснить их неправильное освещение принимается как давление на печать.
{227} Слушая Давыдова, Император едва сдерживал свое неудовольствие и резко ответил ему:
«Я не могу помочь делу, если оно находится с таком положении, как Вы мне это изображаете. Я должен только сказать Вам прямо — я вижу надвигающийся конфликт двух рас: романо-славянской и германизма, и не могу не предварить Вас об этом».
Завтрак подходил к концу, и Давыдов успел только сказать Императору, что славянский мир не предполагает атаковать кого бы то ни было и опасается только одного — атаки германизма, направленной на него и на его существование. Россия в частности желает только одного — мирного существования, отлично давая себе отчет в том, насколько оно ему необходимо, хотя бы для того одного, чтобы догнать то время, которое было упущено ею в прошлом, чтобы занять среди других народов место, на которое она в праве рассчитывать среди культурных стран. Что же касается Германии, то не имея права говорить о ней, он опрашивает себя, что может она выиграть от вооруженного конфликта. Ей нужны предметы первой необходимости для ее исключительного по интенсивности промышленного оборудования и еще больше она нуждается в мировых рынках для вывоза своих произведений. Что дадут ей последствия вооруженного катаклизма.
На эту реплику Император ответил Давыдову:
«Вы разумеете столкновение германизма с славянством, предполагая, вероятно, что первый начнет враждебные действия.
Если война неизбежна, то я считаю совершенно безразличным кто начнет ее, и затем последние его слова были: «мы с Вами, по-видимому, различно оцениваем события. Я очень озабочен ими и говорю Вам совершенно определенно, что война может сделаться просто неизбежною, и предупреждаю Вас об этом, потому, что я предпочитаю вообще говорить с финансистами, так как они и более осведомлены и умеют оказать то, что думают, тогда как господа дипломаты только могут создавать ненужные осложнения. Поверьте мне, что я ничего не преувеличиваю».

Расставшись с Давыдовым, я тотчас же записал все, что он мне сказал, и так как до моего свидания с Канцлером у меня осталось всего нисколько минут времени, то я условился с Давыдовым, что перепишу мою запись и покажу ее ему уже в Петербурге, прежде чем внесу в мой всеподданнейший доклад, или сохраню в виде прибавления к докладу, чтобы {228} устранить возможность проникновения в печать. Разумеется,, обо всем я поставлю в известность Сазонова.
Впоследствии уже, находясь в Париже в беженстве, я написал обо всем эпизоде моего свидания с Императором Вильгельмом особую статью для Ревю-дэ-Монд. Журнал набрал ее в корректуре, но затем долгое время не печатал ее и кончил тем, что не напечатал вовсе. Почему поступил этот журнал таким. образом я не знаю, хотя мне в точности известно, что бывший посол в Берлине Жюль Камбон говорил дважды Директору Журнала о крайней желательности напечатать мою статью.
На всякий случай я храню для памяти корректуру этой ненапечатанной статьи, которая воспроизведена здесь во всей точности.

Свидание мое с Канцлером было назначено в 5 часов вечера. Когда я пришел к нему, меня провели к нему без доклада, и Бетман-Гольвегь встретил меня словами: «Поздравляю. Вас от всего моего сердца, Вы достигли успеха на три четверти. Нужно только придумать какой-либо компромисс, чтобы дать нам приличный выход из создавшегося положения, так, как турки уже согласились поручить командование одним корпусом нашему Генералу. Если Ваше правительство не будет спорить, чтобы мы имели в наших руках, как учебную единицу, один из армейских корпусов турецкой армии, то я обещаю Вам мое содействие в том, чтобы мы не настаивали на Константинопольском корпусе, лишь бы Ваш протест не был повторен Франциею».
Не принимая на себя окончательного решения вопроса и ссылаясь на то, что я должен обо всем доложить моему Государю, я предложил в виде попытки к компромиссу исключить, во всяком случае, Константинополь и Адрианополь и избрать один из малоазиатских корпусов, предоставив нам сговориться с Францией и обеспечить ее обещание не протестовать, если выбор корпуса не будет близко затрагивать ее интересов.
Я настаивал, во всяком случае, на том, чтобы Германский Генерал не был официально назначен командиром корпуса, а была бы найдена более приемлемая формула, ясно указывающая: на то, что его отношение имеет чисто учебный характер.
Подумавши немного, Канцлер сказал мне: «я понимаю, Вас удовлетворит, вероятно, такая постановка, при которой при турецком командире нашему Генералу будут даны полномочия руководить им в смысле учебных занятий и применение на практике выработанных нами уставов».
Я ответил на это утвердительно, и прибавивши, что мы не {229}
имеем фактической возможности следить за секретными наставлениями и их применением, но не можем отказаться от принципиальной стороны вопроса, столь просто разрешающей вопрос о проливах и преобладании Германии на Босфоре. На этом мы расстались, причем Канцлер сказал мне на прощание: «Вы можете быть довольны Вашим приездом к нам, так как я почти уверен, что мы найдем формулу, которая даст Вам удовлетворение.
Я успел передать все обстоятельства французскому послу, который обещал немедленно телеграфировать в Париж и высказал лично от себя, что он думает, что соглашение между нами будет легко достижимо и, что и он находит, что я сделал все, чего можно было добиться при создавшемся положении вещей.
Теперь много лет спустя, мне трудно уловить все оттенки впечатлений того времени, но у меня было, как тогда, так и теперь, впечатление, что Бетман-Гольвег был совершенно искренен со мною и искал и сам выхода из того положения, которое создалось помимо его участия, исключительно под влиянием известных кругов. Сам он, я думаю, действительно не сочувствовал принятому уже решению и отлично понимал, что ни мы ни Франция не можем оставить без протеста такое решения, а такой протест только усугублял и без того напряженное положение дел ближнего Востока.

Скажу даже больше, мне думается, что Канцлер вообще не хотел войны и был со мною вполне искренен, когда, припоминая нашу встречу на Елагином острове, он тогда еще говорил, что Германия достигла мирным путем таких результатов в своей внешней политике, которые могут только укреплять ее продолжать мирное развитие их. Он был бесспорно не самостоятелен, и во всей беседе его явно слышалась нота неудовольствия на то, что, неся формальную ответственность за ход дел, он должен считаться с влияниями превышающими его власть.

На другой день, рано утром мы выехали в обратный путь домой. Поезд отходил в 7 часов утра. Несмотря на такой ранний час, Канцлер встретил меня на вокзале, поднес букет жене, отвел меня в сторону и опросил с каким чувством уезжаю я из Берлина.
Повторивши ему, что у меня, к сожалению, нет уверенности в достигнутом мною результате, что меня продолжает озабочивать настроение Императора и окружающих его военных, но что я надеюсь на его, Канцлера, помощь в вопросе, в котором Россия не может изменить своей точки зрения. Я просил {230} его сказать мне совершенно откровенно, хотя бы и частным образом, на что могу я рассчитывать. Его ответ был буквально следующий:
«Я даю Вам мое слово, что все мое влияние будет направлено на то, чтобы исполнить Ваше желание, и я даже имею моральное право сказать Вам, что Вы уже достигли Вашего желания, но в обмен на такую мою откровенность, я прошу Вас сказать мне не видите ли Вы других тревожных точек в наших отношениях и не можете ли предупредить меня о том, на что мне следует обратить мое особенное внимание».
До отхода поезда оставалось всего несколько минут. Я успел только сказать Канцлеру, что, помимо общего политического положения и постоянного усиления военных приготовлений в Германии, я смотрю с особою тревогою на подготовительные работы к пересмотру торгового договора, так как до меня доходят слухи весьма тревожного свойства о том, в каком направлении ведутся работы в Германии, и какие требования будут выдвинуты с ее стороны.
Взявши меня за руку, Бетман-Гольвег сказал мне: «Вы совершенно правы, этот вопрос гораздо острее, чем вопрос о Лиман-фон-Сандерсе, но зачем же с Вашей стороны поднимается так много ненужного шума, и неужели нет возможности и в этом вопрос найти средний путь. Как хорошо было бы, если бы Вы опять приехали к нам, и мы могли бы спокойно переговорить обо всем».

На этом мы простились. В тот же день, в вагоне по германской дороге, а затем на следующий день уже в русском вагоне между Вержболовом и Петербургом, я продиктовал. моему секретарю Дорлиаку подробный всеподданнейший доклад, перечитал и поправил его тотчас же по приезде в Петербург, показал его в проекте Сазонову, который не сделал на него ни одного замечания, и я немедленно послал его Государю в Ливадию, прося Его ознакомиться с ним до моего приезда, а Сазонова просил представить от себя заключения то всем его сторонам.
С. Д. сообщил мне на другой день, что он представил Государю простое заявление, что он вполне присоединяется ко всему, что мною сделано, и будет только ждать уведомления Свербеева об окончательном решении со стороны Германии. Как известно, на этот раз наш протест был формально уважен, назначение Генерала Лимана-фон-Сандерса командиром второго корпуса в Константинополе не состоялось, и мы имели право сказать, что наша точка зрения была принята.
{231} Что было затем сделано после моего ухода в конце января 1914-го года мне уже неизвестно.

Об этом моем всеподданнейшем докладе я распространяться не стану. Он сделался предметом гласности, так как большевики напечатали его в конце 1928-го года в особом издании под названием «Черная Книга».
Уже в июле 1924-го года в Брюсселе появился ряд статей в одной из газет, посвященных русскому вопросу, в которых автор ссылается на тот же мой доклад, но уже с совсем иной точки зрения, находя в нем указание на то, как я обманывал Французское Правительство, выманивая у него деньги на постройку железных дорог, обещая Генералу Жоффру начать немедленно постройку стратегических дорог в Польше и — не исполнил этого обещания.
Автор этих статей просто не знал, что никакого фактически разработанного плана постройки стратегических дорог у Генерала Жоффра не было, о чем я уже упомянул в своем месте, а был ряд схематически набросанных на листке бумаги длинных магистральных линий, прорезывавших вдоль и поперек чуть ли не всю Россию. Не знал он также или не хотел знать, что все мое соглашение об открытии России пятилетнего кредита на усиление ее железнодорожного строительства было формально осуществлено только в январе 1914-го года, а 30-го числа того же месяца я был уволен, да и война была объявлена 19-го июля того же года и следовательно никакая сила в мире не могла за этот ничтожный промежуток времени построить ни одного метра новых железных дорог.
Впрочем, все это совершенно безразлично для газетных статей, так как весь интерес сводится только к тому, чтобы сказать, что Россия и ее представители всегда думали только о том, чтобы занимать деньги и не исполнять своих обязанностей.

С границы, из Вержболова, я послал Государю телеграмму с извещением о том, что я вернулся из моей поездки и, по принятому порядку, испрашиваю у Него: угодно ли Ему повелеть мне вступить в исполнение моих двойных обязанностей: Председателя Совета Министров и Министра Финансов. По странной случайности, ответ на мой запрос, с повелением вступить в должность, я получил только та третий день моего возвращения в Петербург, когда я уже фактически окунулся во все прелести, ожидавшие меня по моем возвращении.
Было ли это случайное запоздание в ответе, не отлучался ли Государь куда-либо из Ливадии, или Он раздумывал не следует ли ему воспользоваться настоящим моментом и {232} уволить меня, — я этого не знаю и никогда не узнаю, но для меня не подлежать никакому сомнению, что мысль о моем увольнении давно уже была в уме Государя, и только Он все еще воздерживался привести ее в исполнение и осуществил ее лишь в конце января 1914-го года.

Прошло всего не более 2-3 дней после моего возвращения, как Министр Иностранных Дел Сазонов получил от А. П. Извольского подробное письмо от 7/20 ноября с сообщением о 10-ти дневном моем пребывании в Париже.
Это письмо содержало чрезвычайно лестные для меня сведения о том, как отзывались о моем пребывании высшие представители французского правительства.
Об этом письме я ничего не знал, потому что Сазонов, несмотря на вполне добрые, казалось бы, наши отношения, не счел почему-то нужным сообщить мне о нем и даже не обмолвился о нем ни одним словом, несмотря на то, что оно не могло не быть приятно как мне, так и ему самому. Почему он так поступил — кто разъяснит это теперь!
Только в апреле 1932 года оно стало мне известно через Советское издание 1927 года «Монархия перед крушением».