Аркадий Тимофеевич АВЕРЧЕНКО
1881-1925
Концептуальное видение средств массовой информации Аркадием Аверченко — это видение не столько их адресата, сколько адресанта, то есть человека, непосредственно связанного с созданием того, что именуется периодической печатью. Поэтому в его произведениях вызывают живейший интерес не только читательские реакции, но и подробности, свидетельствующие о самом механизме создания газет и журналов, о работе журналистов и редакторов.
Особое место в прозе Аркадия Аверченко уделено взаимоотношениям прессы и искусства. Писатель был уверен в том, что многие процессы и тенденции в развитии современного искусства вызваны тем, как само искусство и его деятели представлены в современной прессе. Одна из моделей таких отношений дана в рассказе «Золотой век». Рассказ начинается с того, что по приезде в Петербург рассказчик является к старому другу репортеру Стремглавову и заявляет ему, что хочет быть знаменитым. На вопрос репортера о том, давно ли он пишет и вообще сочиняет, рассказчик отвечает, что ничего не пишет и ничего не сочиняет. И, тем не менее, Стремглавов согласился сделать рассказчика знаменитостью.
На следующий день в газете в отделе «Новости» появилось такое сообщение: «Здоровье Кандыбина поправляется». На удивление самого рассказчика, который, по его словам, не был болен, он получает ответ: «Это так надо, — сказал Стремглавов. — Первое известие, которое сообщается о тебе, должно быть благоприятным... Публика любит, когда кто-нибудь поправляется.
— А она знает — кто такой Кандыбин?
— Нет. Но она теперь уже заинтересовалась твоим здоровьем, и все будут при встречах сообщать друг другу: «А здоровье Кандыбина поправляется».
— А если тот спросит: «Какого Кандыбина?»
— Не спросит. Тот скажет только: «Да? А я думал, что ему хуже».
— Стремглавов! Ведь они сейчас же и забудут обо мне!
[174]
— Забудут. А я завтра пущу еще такую заметку: «В здоровье нашего маститого...» Ты чем хочешь быть: писателем? художником?..
— Можно писателем.
— «В здоровье нашего маститого писателя Кандыбина наступило временное ухудшение. Вчера он съел только одну котлетку и два яйца всмятку. Температура 39,7».
— А портрета еще не нужно?
— Рано. Ты меня извини, я должен сейчас ехать давать заметку о котлете».1
Начало тому, чтобы сделать знаменитым первого попавшегося человека с фамилией Кандыбин было положено. Механизм оказался предельно прост: надо, чтобы фамилия его появилась в печати. О том, что представляет собой содержание некоторых газет, свидетельствует тот факт, что репортер спешит «давать заметку о котлете».
Далее сам рассказчик «с лихорадочным любопытством следил за своей новой жизнью». Из газет он узнавал, что поправлялся «медленно, но верно». Падала температура, увеличивалось количество съеденных котлет, а яйца герой, судя по сообщениям газет, рисковал есть уже «не только всмятку, но и вкрутую». Дальше — больше. В газетной жизни Кандыбина начались «авантюры»: «Вчера, — писала одна газета, — на вокзале произошло печальное столкновение, которое может окончиться дуэлью. Известный Кандыбин, возмущенный резким отзывом капитана в отставке о русской литературе, дал последнему пощечину. Противники обменялись карточками». [I, 108]
Инцидент вызвал в газетах настоящий шум: «Некоторые писали, что я должен отказаться от всякой дуэли, так как в пощечине не было состава оскорбления, и что общество должно беречь русские таланты, находящиеся в расцвете сил». Разумеется, что сам Кандыбин к этому времени не написал ни единой строки, а газеты уже называли его «русским талантом», находящимся «в расцвете сил». Сомнений в том, что он именно талант не было, более того, его истории была найдена весьма убедительная аналогия в истории русской литературы: «Одна газета говорила:
«Вечная история Пушкина и Дантеса повторяется в нашей полной несообразностей стране. Скоро, вероятно, Кандыбин подставит свой лоб под пулю какого-то капитана Ч*. И мы спрашиваем — справедливо
----
1 Аверченко А.Т. Золотой век // Аверченко А.Т. Собр. соч. в 6 т. — М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2007. Т. 1. С. 107—108. Далее ссылки на произведения А.Т. Аверченко даются по этому изданию с указанием тома и страницы в тексте.
[175]
ли это? С одной стороны — Кандыбин, с другой — какой-то никому не ведомый капитан Ч*».
«Мы уверены, — писала другая газета, — что друзья Кандыбина не допустят его до дуэли».
Большое впечатление произвело известие, что Стремглавов (ближайший друг писателя) дал клятву, в случае несчастного исхода дуэли, драться самому с капитаном Ч*». [I, 109]
Рассказчика стали посещать репортеры, которые интересовались тем, что побудило его дать пощечину капитану, и получили вполне убедительный ответ: «Да ведь вы читали, — сказал я. — Он резко отзывался о русской литературе. Наглец сказал, что Айвазовский был бездарным писакой.
— Но ведь Айвазовский — художник! — изумленно воскликнул репортер.
— Все равно. Великие имена должны быть святыней, — строго отвечал я». [I, 109]
Всего лишь одна маленькая деталь с «писателем Айвазовским» свидетельствует о том, кого газеты могли сделать литературной знаменитостью.
Из газет же Кандыбин узнал о том, что «капитан Ч* позорно отказался от дуэли», а сам он уезжает в Ялту. По мнению Стремглавова, читающая публика должна была немного отдохнуть от «знаменитости». Газеты сообщат о том, что писатель собирается закончить в Ялте «большую, начатую им вещь», от них же читающая публика и сам Кандыбин узнают, что вещь называется «Грани смерти». На просьбы антрепренеров дать ее для постановки, опять же по информации газет, автор ответит, что, «закончив, остался ею недоволен и сжег три акта». Для публики, по словам Стремглавова, «это канальски эффектно». [I, 109]
История жизни «знаменитого писателя» Кандыбина постоянно пополнялась новыми подробностями, которые приходили из газетных сообщений и продолжали волновать читателей: «Через неделю я узнал, что в Ялте со мной случилось несчастье: взбираясь по горной круче, я упал в долину и вывихнул себе ногу. Опять началась длинная и утомительная история с сидением на куриных котлетках и яйцах.
Потом я выздоровел и для чего-то поехал в Рим... Дальнейшие мои поступки страдали полным отсутствием всякой последовательности и логики.
В Ницце я купил виллу, но не остался в ней жить, а отправился в Бретань кончать комедию «На заре жизни». Пожар моего дома унич-
[176]
тожил рукопись, и поэтому (совершенно идиотский поступок) я приобрел клочок земли под Нюрнбергом». [I, 110]
Когда Кандыбину надоели его «бессмысленные мытарства по белу свету и непроизводительная трата денег», он потребовал от Стремгла-вова двадцатипятилетний юбилей, но согласился и на десятилетний, решив, что «хорошо проработанные десять лет дороже бессмысленно прожитых двадцати пяти.
— Ты рассуждаешь, как Толстой, — восхищенно вскричал Стремгла-вов.
— Даже лучше. Потому что я о Толстом ничего не знаю, а он обо мне узнает». [I, 110]
Писатель не сомневается в возможностях современной прессы, которая может сделать известным писателем человека, ничего не писавшего. Газеты выступают в качестве средства создания ложных талантов и знаменитостей.
Тема взаимоотношений искусства с периодической печатью развивается и в рассказе «Ихневмоны». Отправляя журналиста, в роли которого выступает рассказчик, на выставку картин неоноваторов, редактор газеты дает ему задание написать рецензию и предупреждает: «. постарайтесь похвалить этих ихневмонов... Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма». На резонный вопрос журналиста о том, что делать «если выставка скверная», он получает ответ: «Я вас потому и посылаю... именно вас, — подчеркнул редактор, — потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером... И найти в чем-либо хорошие стороны — для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом». [I, 331]
В первой комнате журналист обнаружил только пустые стены, осмотрев которые, он решил здесь же начать писать рецензию, «стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора». В результате получилось весьма примечательное произведение, которое, с учетом того что стены были пусты, необходимо привести полностью: «Открылась выставка «Ихневмон», — писал я. — Нужно отдать справедливость — среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей...
Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова «Весенний листопад». Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины... Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых
[177]
голубых квадратиков... Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями... Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься — как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно.
Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим... Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: «Крики тела», «Почему», «Который», «Дуют».
Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса «Легковой извозчик». Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок... Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими...» [I, 333—334]
Во второй комнате «висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер...» [I, 334]
Не желая обижать авторов представленных во второй комнате вещей, журналист решил расхваливать и их с присущими ему «чуткостью и тактом», поэтому «после некоторого колебания» написал: «Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского... Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего.
Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!» [I, 335]
[178]
Показательно, что сам журналист остался доволен своей рецензией, заметив, что «всюду в ней присутствовала деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах — все было мягко и осторожно». [I, 335]
Такую рецензию, в которой после просмотра абсолютно бессмысленной выставки, присутствовала бы деликатность, мог написать только очень талантливый журналист. Настоящее отношение человека, выполняющего редакционное задание, а потому вынужденного скрывать свои «искренние чувства», проявляется в теплом отношении «к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям».
Однако редактору рецензия не понравилась, он назвал ее вздором: «<...> Разве так можно трактовать произведения искусства? Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине... Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина... Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая — что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого». [I, 336]
К счастью, никого посылать не пришлось — в кабинете редактора находился молодой человек, который вызвался без посещения выставки «Ихневмона» написать о ней рецензию, пользуясь тем, что уже было написано журналистом-рассказчиком. И вот что у него получилось: «<.> В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти. Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью «Весенний листопад»? Стулову шел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь.
Заинтересовывает Булюбеев... Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Мо
[179]
авитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении. Примитивный по синему пятну «Легковой извозчик» тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку... » [I, 336—337]
Эпизод интересен, прежде всего тем, что позволяет отметить, как об одном и том же явлении, скажем так, художественного характера может написать человек, который имел возможность наблюдать это явление, и тот, который знает о нем понаслышке. Понятно, что во втором случае представлена журналистская рецензия, не имеющая ничего общего с тем реальным, что увидел рассказчик. Перед нами — два возможных варианта выполнения редакционного задания. В первом случае автор стремился к тому, чтобы не обидеть «несчастных», которые пока не ведают, что такое искусство, но в то же время выполнить задание и написать о выставке хорошо. А во втором — задание написать хорошо выполнено в полном смысле этого слова: независимо от того, что представляет собой выставка, тем более, что автор ее не видел, но о ней написано в нужных редактору тонах и оценках. Примечательно, что, прочитав написанное, молодой человек заметил: «Видите... Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь». [I, 337] Уметь выполнять редакционное задание, независимо от того, насколько заданной идее соответствует описываемое явление.
Значительная часть героев прозы Аверченко воспринимает работу в газете как надежный источник доходов. Так относится к этой работе художник Рюмин из рассказа «Камень на шее». Сначала он спас Пам-пасова, решившего «с голоду», «с нужды», «со стыда перед людьми» утопиться. А затем нашел ему работу «в редакции небольшой ежедневной газеты». [II, 95] Однако сам Пампасов никак не разделял радости, испытанной художником, оттого что работа найдена, и в его отношении к такой работе был свой резон: «Газета... Литературная работа... Ха-ха! Сегодня один редактор — работаешь. Завтра другой редактор — пошел вон! Сейчас газета существует — хорошо, а сейчас же ее закрыли... Я вижу, Рюмин, что вы хотите от меня избавиться...» [II, 96]
Получается, что герой знал некоторые особенности и опасности работы в газете, связанные и с личностью редактора, и с проблемой самого существования газеты, которое может оказаться делом временным. Другое дело, что в самом рассказе развитие действия пойдет по другому пути: Пампасов откажется от работы педагога, хотя и заявлял,
[180]
что работа с детьми — это его любимое дело. Он будет жить за счет художника до тех пор, пока последний не предложит ему все-таки утопиться и не приведет Пампасова на то же самое место, где они встретились. Попытку самоубийства прервут двое неизвестных, которые следующими решили принять участие в его судьбе.
В рассказе «Кто ее продал...» Аверченко обращается к проблеме взаимоотношений периодических изданий, к тому, как на эти взаимоотношения влияет политическая направленность газет, их партийная принадлежность. Рассказ начинается с принципиально важной информации, которая появилась в прессе: «Не так давно «Русское Знамя» разоблачило кадетскую газету «Речь»... «Русское Знамя» доказало, что вышеозначенная беспринципная газета открыто и нагло продает Россию Финляндии, получая за это от финляндцев большие деньги». [I, 29]
В рассказе упоминаются две популярные газеты. Первая — это орган партии кадетов газета «Речь» (1906—1917), публиковавшая на своих страницах как политические материалы, так и художественную литературу. И вторая — «Русское Знамя», православно-патриотическая газета, орган «Союза русского народа», выходила в Петербурге с ноября 1905 по 1917 ежедневно. Редактор-издатель с 1906 года — выдающийся русский общественный деятель доктор А.И. Дубровин. Газета отстаивала интересы русского народа, видела себя борцом «с засильем иудейской, либерально-масонской и революционной идеологии». Хотя история с обвинением «Речи» в продажности исходила от «Нового Времени» — ежедневной петербургской политической и литературной газеты (1868—1917), издателем которой с 1876 по 1912 год был А.С. Суворин, определивший ее консервативно-патриотическую направленность. После смерти Суворина газета издавалась его наследниками. В 1917 году газета была закрыта, издание ее было возобновлено одним из его наследников в Белграде в 1921 году. Об этой истории Аверченко вспомнит еще раз в рассказе 1919 года «Город Чудес», в котором русские люди, оказавшиеся в эмиграции, получили возможность, благодаря газетам, вернуться в 1908 год.
Рассказчика в этой истории более всего волнует то, как политическая перепалка между газетами может быстро переходить на конкретные личности: «Совсем недавно беспощадный ослепительный прожектор «Русского Знамени» перешел с газет на частных лиц, попал на меня, осветил все мои дела и поступки, обнаружив, что я, в качестве еврействующего журналиста, тоже подкуплен и — продаю свою отчизну оптом и в розницу, систематически ведя ее к распаду и гибели.
[181]
Узнав, что маска с меня сорвана, я сначала хотел увернуться, скрыть свое участие в этом деле, замаскировать как-нибудь те факты, которые вопиюще громко кричат против меня, но — ведь все равно: рано или поздно все всплывет наружу, и для меня это будет еще тяжелее, еще позорнее...
Лучше же я расскажу все сам». [I, 29]
Далее следует рассказ о том, как повествователь, хорошо поторговавшись, продал свою отчизну финну и японцу за восемь миллионов. На предложение покупателям забирать купленное удивился мистер Оцупа, между ним и повествователем происходит такой диалог: «Что значит забирайте? Мы платим вам деньги, главным образом, за то, чтобы вы своими фельетонами погубили Россию...
— Да для чего вам это нужно? — удивился я.
— Это уж не ваше дело. Нужно — и нужно. Так — погубите?
— Хорошо, погублю». [I, 33]
В рассказе высмеиваются периодические издания определенного политического толка, которые постоянно готовы были видеть в любом, выступившем с сатирическим изображением каких-то явлений русской действительности, того, кто решил продать или погубить Россию.
Концепт средства массовой информации в прозе Аркадия Аверченко может наполняться эффектом ожидания. К примеру, первые абзацы рассказа «Полевые работы» дает вполне конкретное представление о том, от каких министерств, в представлениях периодической печати, можно ожидать самых больших безобразий. Редактору газеты, который возмущается тем, что это — «черт знает, что такое!! Этому нет границ!!!», его собеседник, журналист задает вопросы: «Что такое? — поинтересовался я. — Опять что-нибудь по министерству народного просвещения?
— Да нет...
— Значит, министерство финансов?
— Да нет же, нет!
— Понимаю. Конечно, министерство внутренних дел?...» [IY, 350]
В этом небольшом диалоге указаны те министерства, по линии которых современная печать ожидает безобразий в первую очередь. Другое дело, что в самом рассказе они происходят в ведомстве почт и телеграфов. Попутно в этом же рассказе есть упоминание о том, кто такой «настоящий журналист». По мнению редактора, это тот, кто может провести расследование причин того, почему не работает между
[182]
городный телефон: «<.> если бы вы были настоящим журналистом, — обращается к повествователю редактор, — вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!» [IY, 350] Понимая себя как настоящего журналиста, повествователь это и сделал.
На эффекте оправдавшегося ожидания строится повествование в рассказе «Спермин». «Самая скучная и тоскливая сессия Думы» подорвала интерес читателей к газетам: «Вначале еще попадались некоторые неугомонные читатели газет, которые после долгого сладкого зевка оборачивались к соседу по месту в трамвае и спрашивали:
— Ну, как Дума?
А потом и эти закоренелые политики как-то вывелись... » [I, 55] В особенно незавидном положении оказались мальчишки, уличные продавцы газет, к которым из-за скучного и тоскливого характера заседаний Думы пропал интерес: «Голодным, оборванным газетчикам приходилось долго и упорно бежать за прохожим, заскакивая вперед, растопыривая руки и с мольбой в голосе крича:
— Интересная газета!! Бурное заседание Государственной Думы!!
— Врешь ты все, брат, — брезгливо говорил прохожий. — Ну, какое там еще бурное?..
— Купите, ваше сиятельство!
— Знаем мы эти штуки!..» [I, 55]
Логика охладевших к газетам читателей понятна: если нет интересных событий в Думе, то и газеты, хотя уличные торговцы пытаются убедить в обратном, не могут быть интересными. Неверие читателей в возможность интересных газет при неинтересной Думе оборачивается для мальчишек- торговцев буквально трагедией: «Отодвинув рукой ослабевшего от голода, истомленного нуждой газетчика, прохожий шагал дальше, а газетчик в слепой, предсмертной тоске метался по улице, подкатывался под извозчиков и, хрипло стеная, кричал: любовника топором зарубила!! Купите, сделайте милость!
И жалко их было, и досадно». [I, 56]
Все резко меняется, когда в Думе, «среди общего сна и скуки» разразился скандал. Скандал был «небывалый», «дикий» и «нелепый», зато «все ожило, зашевелилось, заговорило, как будто вспрыгнуло живительным летним дождиком.
Негодованию газет не было предела». [I, 56]
Однако это было радостное негодование, потому у газет появилась интересная тема для разговора. Соответственно изменилось и поло
[183]
жение уличных продавцов: «Газетчики уже не бегали, стеная, за прохожими. Голодное выражение сверкавших глаз сменилось сытым, благодушным... » [I, 57]
Вторая часть рассказа повествует о том, как зачинщик и главный герой думского скандала правый депутат Карнаухий пришел к издателю большой ежедневной газеты за расчетом. Расчет был положен ему за организацию того самого скандала, который, как оказалось, был заказан издателем газеты. Правда, исполнитель не досчитался «четвертной» за то, что не выполнил одного из условий договора: «министрам кулак не показывал».
Оказывается, что у издателя газеты есть «работка» для депутата Думы и на будущее: «Скажи... не мог бы ты какого-нибудь октябриста на дуэль вызвать?
— Так я его лучше просто отдую, — добродушно сказал Карнаухий.
— Ну, вот... Придумал тоже! Дуэль — это дело благородное, а то — черт знает что — драка.
Карнаухий пощелкал пальцами, почесал темя и согласился:
— Что ж, можно и дуэль. На дуэль своя цена будет. Сами знаете...
— Не обижу. Только ты какой-нибудь благовидный предлог придумай... Подойди, например, к нему и привяжись: «Ты чего мне вчера на пиджак плюнул? Дрянь ты октябристская!» Можешь толкнуть его даже.
— А ежели он не обидится?
— Ну, как не обидится. Обидится. А потом, значит, ты сделай так... »
[I, 58]
С одной стороны, издатель газеты нашел великолепный выход из ситуации, когда ничего интересного не происходит, он заказывает и оплачивает появление в Думе интересных происшествий. А с другой, в рассказе показано, что именно читающая публика считает интересным, и издатели газет знают об этом и пользуются этим знанием. Сам писатель не видит в этом ничего предосудительного, а поступок депутата ему даже симпатичен: «Когда Карнаухий вышел на улицу, к нему подскочил веселый, сытый газетчик и крикнул:
Грандиозный скандал! Исключение депутата Карнаухого на пять заседаний!!
Карнаухий улыбнулся и добродушно проворчал:
— Тоже кормитесь, черти?!» [I, 59]
В итоге довольны все: и издатель газеты, имеющий возможность за счет созданной им сенсации поднять тираж, и сам депутат, который
[184]
нашел вполне доступный и по-своему честный источник заработка, и уличные продавцы газет, которые благодаря сенсации становятся веселыми и сытыми, так как «тоже кормятся» от этой же сенсации.
Рассказ «Призвание» не только развивает тему, связанную с образом газетчика, но и дает возможность расширить представления читателя, в первую очередь современного, о том, что представляла собой, о чем писала провинциальная пресса. Издатель газеты «Суета сует», принимая по протекции на работу рассказчика, решил определить его «на вырезки», тем более что дело-то предельно простое: «<.> Вы берете пачку только что полученных чужих газет и начинаете проглядывать их, вырезывая ножницами самое интересное и сенсационное. Потом наклеиваете эти вырезки на бумагу и, сопроводив их соответствующими примечаниями, отсылаете в типографию...» [II, 438]
После того как рассказчик прилежно проработал целый день, читая, разрезая газеты ножницами и приклеивая со своими приписками, он «устал, как собака», но зато считал, что «с честью выполнил свою задачу». Другого мнения был редактор, который, явившись на следующий день, заявил, что больше вырезок делать не надо, потому что «получается черт знает что». Не согласившись с такой оценкой, рассказчик решил просмотреть всю свою вчерашнюю работу и вот что прочитал: «Обзор печати». Газета «Тамбовский Голос» сообщает очень интересное сведение: вице-губернатор Мохначев выехал в Петербург. К сожалению, причина выезда этого администратора не указана...
«В «Калужских Вестях» читаем: «Вчера его пр-во г. губернатор присутствовал на панихиде по усопшем правителе канцелярии. Вечером его пр-во отбыл в имение».
«Небезынтересное для наших читателей сведение сообщает «Акмолинское Эхо»: «Акмолинский архиерей собирается в поездку по епархии. Степной генерал-губернатор вчера, по недосугу, обычного приема у себя не делал. Городской голова возвращается 15-го».
«Минскому Листку» удалось узнать, что вчера предводитель дворянства праздновал обручение своей дочери с полковником Дзеду-шецким. Его сиятельство собирается за границу». [II, 439—440]
По мнению редактора, все это очень плохо, потому что никому не интересны «поездки вице-губернатора, семейные радости предводителей дворянства и экскурсии архиереев». Для вырезок наш герой не годится, так как он слишком раболепен. Значит, столичная и провинциальная пресса, если не находятся в состоянии оппозиции, то, как минимум, по-разному понимают, что может быть интересно читателю.
[185]
А, может быть, все дело в том, что читатели у них разные. Поэтому было принято решение найти герою другое занятие, «что-нибудь повыше», и рассказчику предложили должность «заведующего театром». На вопрос редактора о том, понимает ли герой «что-нибудь в театре», он получает вполне определенный ответ: «Что ж тут понимать? Тут и понимать-то нечего». [II, 441]
Для начала в задачу «заведующего» входило назначить рецензентов в театры, а потом составить хронику. Вначале он определил самое интересное, коим оказались «опера», «симфонический концерт» и «борьба». Первый из явившихся в кабинет к заведующему театром рецензентов плохо видел, второй почти ничего не слышал, третий, к счастью, не имел никаких физических недостатков.
Поздно ночью, когда закончились все театральные представления, рассказчик «имел уже в своих руках три добросовестных талантливых рецензии. Оригинальность замысла сквозила в каждой из них и придавала всем трем ту своеобразную прелесть, которой не найдешь и днем с огнем в других шаблонных измышлениях рецензентов». [II, 442]
Рецензент, которого новоявленный заведующий отправил на французскую борьбу, написал такую рецензию: «Сегодняшняя борьба проходила под аккомпанемент духового оркестра, который, к сожалению, нас совсем не удовлетворил. Ремесленность исполнения, отсутствие властности и такта в дирижерской палочке, некоторая сбивчивость деревянных инструментов в групповых местах и упорное преобладание меди — все это показывало абсолютное неумение дирижера справиться со своей задачей... Отсутствие воздушности, неумелая нюансировка, ломаность общей линии, прерываемой нелогичными по смыслу пьесы барабанными ударами, — это не называется серьезным отношением к музыке! Убожество репертуара сквозило в каждой исполняемой вещи... Где прекрасные Шумановские откровения, где Григ, где хотя бы наш Чайковский? Разве это можно назвать репертуаром: «Китаянка» сменяется «Ой-рой», а «Ой-ра» — «Хиоватой» — и так три эти вещи — до бесконечности. И еще говорят, что серьезная музыка завоевывает себе прочное положение... Ха-ха!» [II, 442—443]
Не менее оригинальной получилась рецензия прослушавшего симфонический концерт: «Прекрасное помещение, в котором давался отчетный концерт, вполне удовлетворило нас. На эстраде сидела целая уйма музыкантов — я насчитал шестьдесят пять человек. Впрочем, по порядку. Ровно в девять часов вечера на эстраду вышел какой-то человек, раскланялся с публикой и, схватив палочку, стал ею размахи-
[186]
вать. Сначала он делал это лениво, еле заметно, а потом разошелся, и палочка сверкала в его руке, как бешеная. Он изгибался, вертел во все стороны свободной рукой, вертел палочку, мотал головой и даже приплясывал. Потом, очевидно, утомился... Палочка снова лениво заколебалась, изогнутая спина выпрямилась, руки поднялись кверху — и он, усталый, положил палочку на пюпитр. Музыканты тогда занялись каждый по своему вкусу: кто натирал канифолью смычок, кто выливал из трубы слюну. Передохнув, снова принялись за прежнее. Начальник размахивал палочкой и плавно, и бешено, и еле заметно, а все не сводили с него глаз, следя внимательно за его движениями. Через некоторое время симфонический концерт был таким путем закончен, и поднялась невообразимая толкотня публики... » [II, 443]
И, наконец, в результате посещения оперы появилась еще одна рецензия: «Хорошая погода собрала массу спортсменов. Большое число записавшихся певцов делало невозможным угадывание фаворита, и первый заезд или, как здесь говорят — акт, — поэтому прошел особенно оживленно. Состязались в первом заезде: князь Игорь (камзол красный, рукава синие), княгиня Ярославна (камзол серебристый, рукава белые) и Владимир Галицкий (голубое с черным). Первой весь-ма заметно стала выдвигаться в дуэтах с «Игорем» «Ярославна», но на прямой «Игорь» вырвался, стал ее догонять и, к концу дуэта, оба пришли голова в голову. Приятное впечатление произвело появление настоящей лошади (гнедая кобыла зав. Битягина, от «Васьки» и «Снежинки», как нам удалось узнать, за кулисами, на поддоке). Скакал на ней Игорь (камзол красный, рукава синие)... » [II, 444]
Очевидно, что заведующий перепутал, кто куда должен был идти. По мнению редактора, за такое «распределение рецензентов» рассказчика было «убить мало»: «Вы послали симфонического рецензента на борьбу! Полуслепой человек вместо музыки должен был писать черт знает о чем!! Вы могли на борьбу послать глухого, потому что в борьбе важен не слух, а зрение... Нет! Вам понадобилось погнать его на симфонию, которую он так же слышал, как тот видел борьбу. Спортивного обозревателя вы погнали в оперу, которую он понимает не лучше конюшенного мальчика!! <...>» [II, 445]
В итоге редактор пришел к выводу, что рассказчик годен только «в редакционные сторожа».
Концепт периодическая печать, а конкретнее — газета, наполняется значением прибежище людей случайных, которые в печати не работали, нигде этому не учились, а потому не могут не то что руководить
[187]
театральным отделом, но даже и грамотно сделать нужные вырезки из чужих газет. Однако значение рассказанного можно понимать и в другом аспекте. Аверченко своей незамысловатой историей словно бы обращает внимание современников на то, что в газетах для них о симфонической музыке пишут глухие люди, об опере пытаются рассуждать спортивные обозреватели, а о спортивной борьбе — знатоки симфонической музыки. И в этом смысле рассказ Аркадия Аверченко словно бы предвосхищает героя И. Ильфа и Е. Петрова из «Золотого теленка», который до революции был городовым в Киеве, а после революции стал музыкальным критиком.
Развернутый образ представителя вполне определенного типа журналиста дан Аверченко в рассказе «Желтая журналистика»: «Сам он розовый, пиджак на нем серый, галстук красный, а пресса, в которой он работает, желтая.
О себе он говорит всегда искренне и веско:
— Я выколачиваю денежки на бульваре, чтоб его черти побрали!
— На каком бульваре?
— Газетка наша бульварная. Не понимаю, как публика читает такую мерзость... »
Журналист, который признается, что выколачивает «денежки на бульваре», уверен: «. газетку эту, составляют каторжники. Вы не верите? Ей-богу! Любой сотрудник способен на шантаж, воровство, а если вы гарантируете ему безопасность, то и на убийство. Редактор мошенник». На вопрос о том, зачем же он работает в таком неприличном месте, у журналиста есть вполне логичный ответ: «Работа легкая. Пиши о чем хочешь, измышляй что угодно и получай денежки. Ей-
Богу!» [III, 395]
Не поверив в то, что в газете, где работает знакомый журналист, можно писать «что угодно», повествователь предложил ему в ближайшем номере написать о том, что он очень любит устриц, и на другой день «к своему удивлению» прочел в газете:
«АНКЕТА
Являются ли устрицы полезным блюдом?
Ввиду свирепствующей теперь эпидемии холеры мы занялись вопросом, не вредны ли в этом смысле устрицы. С этим вопросом мы и обратились к доктору Копытову.
— Видите ли, — сказал симпатичный медик, — в сущности, устрицы являются полезным, питательным блюдом, но, конечно, неумеренное их употребление может привести к нежелательным последствиям.
[188]
Спрошенная по этому поводу популярная певица И. О. Смяткина сказала следующее:
— Не знаю. Я не ем устриц. Несколько раз меня хотели приучить к ним, но, увы, безнадежно.
И. О. засмеялась.
После поездки в Мариенбад И. О. очень поправилась и выглядит прекрасно.
— Ну как за границей? — спросили мы. Она улыбнулась. — Да ничего.
Третьим, к кому мы обратились с интересовавшим нас вопросом, был редактор сатирического журнала г. Аверченко
— Устрицы! — воскликнул г. Аверченко. — Я очень люблю их. Едва ли они могут быть вредными. Конечно, я говорю о свежих устрицах.
— Ну как цезура?.. Поджимает? — спросили мы редактора. Он усмехнулся.
— Еще как!» [III, 395—396]
При очередной встрече с журналистом, написавшем об устрицах, повествователь поинтересовался, на самом ли деле тот беседовал с доктором Копытовой и певицей Смяткиной, и получил ответ: «Ребенок! Доктор живет на Васильевском острове, а дача Смяткиной в Новой Деревне. Одни извозчики стоили бы мне два рубля.
— А... как же вы?..
— Да ничего. Сам. Им же лучше. Все-таки реклама. И я свое заработал. Спасибо вам за устрицы. Хотите, еще что-нибудь сделаем?» [III, 396]
По-своему относится представитель желтой прессы и к «истинному происшествию» (речь идет о застрелившемся молодом человеке). Первый вопрос, который задает журналист матери у тела ее застрелившегося сына: «Ну, как поживаете?» Затем он интересуется, оставил ли самоубийца «записочку», застала ли она его агонию, и какой системы был револьвер. Следующие два вопроса еще раз подтверждают, что для этого журналиста любая человеческая трагедия — всего лишь только сенсация и работа: «Да, скажите, гм... вам, конечно, очень жалко покойника?»
— Сына-то?
— Да, да... сына... конечно. Я это понимаю. Ну а скажите: у вас осталось еще немного детей? <...>» [III, 397]
Затем выясняется, что журналисту необходимо в этот же вечер «дать «рецензию» на новую пьесу в театре, где он, не посмотрев ни од
[189]
ного акта, просит повествователя поговорить о пьесе с его знакомым. Подслушав их разговор, журналист отправляется писать рецензию, и на следующий день она была опубликована.
Рассказ наглядно иллюстрирует то, как желтая пресса научилась писать о том, чего не видела и не знает, приписывать героям публикаций слова, которых те не произносили, выдавать чужое мнение за свое, относиться к любому, даже самому трагическому событию, только как к газетному, а лучше всего сенсационному материалу. Такая пресса по-требовала и соответствующих журналистов, которые быстро нашлись. Невежество журналиста, работающего в желтой прессе, в сочетании с неспособностью к сочувствию и сопереживанию наполняет концепт пресса в ее желтой разновидности значением беспринципности и безнравственности и даже жестокости в отношении к тем, кто переживает трагедию. Словно бы о таких писал современник Аркадия Аверченко и сотрудник его журнала «Сатирикон» Саша Черный:
С деревянными сердцами, С отупевшими мозгами...
О том, какой могла быть судьба журналиста, пишущего на политические темы, Аверченко поведал в рассказе «Встреча». В нем публицист Топорков встречает господина, имени которого припомнить не может, не помнит журналист и обстоятельств, при которых они познакомились. А сам встреченный господин знает и Топоркова, и наиболее известных современных публицистов, хорошо осведомлен относительно содержания их наиболее заметных публикаций. Только в конце рассказа выясняется, что встреченный господин — это прокурор окружного суда, и знает он журналистов и их публикации только потому, что выступал в качестве обвинителя, всегда требуя более сурового приговора, в том числе в свое время и для Топоркова. А в вину подсудимым неизменно вменялись их газетные или журнальные выступления.
Рассказ «История болезни Иванова» словно бы подтверждает, что прокурор, который практически всегда требовал для журналистов и газет наиболее сурового приговора, был прав. «Беспартийный житель Петербурга» Иванов однажды почувствовал, что «левеет» и произошло это из-за газет. На вопрос жены о том, «с чего же это» у него, Иванов прямо отвечает: «С газеты. Встал я утром — ничего себе, чувствовал все время беспартийность, а взял случайно газету... Смотрю,
[190]
а в ней написано, что в Минске губернатор запретил читать лекцию
0 добывании азота из воздуха... И вдруг — чувствую я, что мне его не хватает...» [I, 26]
Болезнь еще недавно беспартийного Иванова прогрессировала, и события следующего утра были тому подтверждением: «. Он тихонько пробрался в гостиную, схватил газету и, убежав в спальню, развернул свежий газетный лист.
Через пять минут он вбежал в комнату жены и дрожащими губами прошептал:
— Еще полевел! Что оно будет — не знаю!
— Опять, небось, газету читал, — вскочила жена. — Говори! Читал?
— Читал... В Риге губернатор оштрафовал газету за указание очагов холеры... » [I, 28]
Тесть Иванова предлагает отобрать у него и спрятать газеты, а сам идет в полицию сделать «заявку господину приставу». Пришедший пристав, осмотрев больного, выяснил, что в данный момент тот чувствует себя мирообновленцем1, а вчера он чувствовал себя октябристом2, сегодня «до обеда — правым крылом, а после обеда — левым...»
Вместо газет левеющему Иванову предлагают читать «Робинзона Крузо», но он умудрился прочитать даже те газеты, которыми были на зиму оклеены оконные рамы. Рассказ заканчивается тем, что пристав выписывает еще недавно беспартийному Иванову «проходное свидетельство до Вологодской губернии».
Фантастический сюжет рассказа позволяет автору в сатирической форме показать, что власть считает левизной или левыми взглядами в периодической печати. В первом случае — запрещение губернатором чтения лекции о добывании азота из воздуха, во втором — наложение другим губернатором штрафа на газету, которая указала на очаги холеры. Всего лишь два, на первый взгляд, незначительных эпизода, которые свидетельствуют о том, в каком положении находилась периодическая печать, какие представления власти о левизне ей приходилось преодолевать.
В прозе Аркадия Аверченко газета может выступать в качестве объекта мистификации, как, например, в небольшом эпизоде рассказа «Под облаками». В нем повествователь признается в том, что в детстве и юности «наибольшим моим удовольствием было устраивать какую-
------
1 Мирнообновленцы — сторонники «Партии мирнообновления», образована в 1906 году.
2 Октябристы («Союз 17 октября») — партия крупных помещиков и торгово-промыш-ленников в России. Существовала с 1905 по 1907 гг.
[191]
нибудь мистификацию». Одна из них была такой: «У проходившего по улице пьяного я взял из рук газету, перевернул её вверх ногами и уверил беднягу, что вся газета напечатана вверх ногами. Он догнал газетчика и устроил ему страшный скандал, а я чуть не танцевал от удовольствия». [III, 455]
Однако рассказ этот более интересен тем, что в нем есть образ современного журналиста и попытка рассказать о том, что представляет собой журналистская деятельность. Первым у повествователя появляется журналист Семиразбойников, который жалуется на то, что его коллега Попляшихин сделал ему подлость. Семиразбойников собирался «на гребные гонки с целью дать потом отчет строк на двести», а Попляшшихин написал ему «подложное письмо» от имени какой-то блондинки, которая якобы просила журналиста быть весь день дома и ждать ее. Пока Семиразбойников напрасно ждал загадочную блондинку у себя дома, Попляшихин «в это время поехал на гонки и написал отчёт, за который редактор его похвалил», а Семиразбойникова выругал. Поэтому последний и пришел к рассказчику узнать о том, нет ли у него темы, на которую можно «как-нибудь написать». [III, 456] Повествователь обещал заняться его делом.
Через час в кабинете рассказчика сидел сам Попляшихин, который жалел о том, что «подставил ножку этому дураку Семиразбойникову», потому что теперь редактор считает его «первым спортсменом в мире» и требует, чтобы он взлетел на аэроплане и «дал свои впечатления». Все бы ничего, но журналист панически боится летать. Рассказчик обещает и ему как-то помочь.
Так как Попляшихин был подвержен головокружению, а лететь было необходимо, потому что он «обещал редактору полететь», пилот согласился взять его только с завязанными глазами. Аэроплан покатали немного по полю, журналисту дули в лицо и сорвали с него шапку — это был якобы порыв ветра, поливали водой, имитируя дождь, вымазали лицо грязью — след от попавшей в него птицы. Все было настолько естественно, что в какой-то момент Попляшихин почувствовал, как на большой высоте ему не хватает воздуха. Когда «полет» закончился, один из участников этой мистификации признался Попляшихину, что в какой-то момент присутствующие подумали, что взлетевшие уже не вернутся: так далеко они улетели, «совершенно из глаз скрылись».
Журналист так и не понял, что это была мистификация, поэтому «всякий интересующийся воздухоплаванием мог прочесть на следующий день в газетах:
[192]
«Полет журналиста Попляшихина» Вчера мне удалось достичь того, о чем тысячи людей только мечтают...
Я поднялся на аэроплане. Удивительная вещь: как только я уселся на своё место, в душу закрался жуткий, предательский страх, но стоило только отделиться от земли, как страх исчез и уступил место какому-то странному спокойствию и легкости...
Ветер свистал в ушах, фуражку рвало с головы, но это происходило не со мной, а где-то далеко-далеко. Перед глазами развертывалась великолепная панорама. Вот внизу, под ногами, какая-то деревушка. Церковь кажется серебряным напёрстком, а люди — жалкими, мизерными клопами.
Мы пролетаем над рекой... Что это, какие-то щепочки? Нет, это лодки. А на них что — лоскутки бумаги? Да ведь это же паруса! Пилот кричит:
— Пятьсот метров, шестьсот, семьсот!
В ушах шум, дышать затруднительно, я прошу спуститься.
Несколько минут молчания, сильный толчок, больно отразившийся в голове, — и мы снова на земле, среди восторженно приветствовавших нас друзей...
И кажется, будто это был сон! будто греза о невозможном, несбыточном. Но нет — это не сон! Щека болит от удара крылом налетевшей птицы, и мокрое от дождя платье липнет к телу. А сердце неумолчно стучит:
«Свершилось — воздух завоеван». [III, 459—460]
Приведенный отчет Попляшихина о том, как он «летал» на аэроплане, свидетельствует о вполне сформированных профессиональных способностях журналиста, который, ничего не увидев, так как был с завязанными глазами, может поведать о «спокойствии и легкости», которые испытал в полете. Может передать впечатление от развернувшейся великолепной панорамы, от вида сверху церкви (наперстка), людей (жалких, мизерных клопов), лодок и парусов (щепочки и лоскутки бумаги). Есть в его отчете и восторг приветствовавших друзей, и боль щеки «от удара налетевшей птицы», «и мокрое от дождя платье». Однако на этом рассказ не заканчивается: «Статья Попляшихина появилась в газете 12-го числа. А 13-го в другой газете, конкурирующей с попляшихинской, появилось подробное описание всех стадий по-лета Попляшихина, иллюстрированное фотографическими снимками.
На снимках ясно было видно — какой дождь мочил Попляшихина, какая птица задела его крылом и какой ветер сорвал с него фуражку.
[193]
Все боялись, что Попляшихин повесится. Но он только запил». [III, 60]
В этой незамысловатой истории с мистификацией полета на аэроплане выразительно представлена одна из особенностей современной прессы, которая может рассказывать о происходящем «с завязанными глазами», может передавать впечатления, которые являются результатом хорошо продуманного розыгрыша. С другой стороны, эта история есть иллюстрация тех отношений, в которых могли находиться конкурирующие издания и журналисты.
Судьба российского журналиста представлялась Аверченко незавидной — он был обречен на то, что печать обязательно заберет у него все жизненные силы, а в конечном итоге — просто съест. В сказочке «Конец журналиста» использован сюжет Колобка: сначала журналиста хотела съесть женщина, затем Брешко-Брешковский, граммофон, олеография с картины Юлия Клевера. Встреча журналиста в газетой, на которую он наткнулся, убегая от олеографии, начинается с упрека: «Чего расскакался? — усмехается газета. — Дело бы лучше делал, чем козлом сказать...» [IY, 81]
На вопрос журналиста о том, какое дело ему делать, газета отвечает: «А вот пиши, . что в Думе толку нет, что октябристы иезуитствуют, а реформ не дают, что черносотенцы обнаглели, что евреи такие же люди, как и другие, что у нас бюрократический режим и что реакция снова поднимает голову...» [IY, 81]
Перечисляемые газетой темы актуальны и принципиально важны для эпохи, но они же и самые опасные. Севший писать на эти темы журналист, делался все меньше и меньше: «. Наконец сделался величиной с маковое зерно, а на самый конец пискнул — и вовсе исчез.
Приходил народ, заинтересовался.
— Кто пищал?
— Журналист. Газета тут журналиста слопала». [IY, 81] Журналист не просто исчез, в самом конце он еще и «пискнул»,
словно бы так воспринимает голос журналиста современное ему общество.
Проза Аркадия Аверченко периода эмиграции представляет собой интересное свидетельство тому, как россиянин, оказавшийся за пределами Родины, стал понимать прессу, что нового появилось в этом понимании.
Россияне, которые отправляются в эмиграцию, вывозят туда и свои представления о том, что такое периодическая печать. В рассказе «Ар
[194]
гонавты и золотое руно» повествователь встречает на пароходе, идущем в Константинополь, трех пассажиров, движение которых вместе напоминало журавлиный треугольник. Один из них интересуется, чем рассказчик собирается заниматься в Константинополе, и дает ему совет «заранее выработать план действий, чтобы не очутиться на кон-стантинопольском берегу растерянным дураком». Сами встреченные попутчики уже выработали каждый для себя по плану, и один из них собирается издавать газету, и даже не одну: «Я думаю сразу ахнуть и утреннюю и вечернюю. Чтобы захватить рынок. Вообще Константинополь — золотое дно!»1
В восприятии героя, собирающегося издавать газету в Константинополе, она является надежным источником средств существования даже за границей, главное — «захватить рынок», тем более, что сам Константинополь в этом отношении — «золотое дно». Через какое-то время, встретив в Константинополе одного из трех приятелей, который, как и обещал открыл ресторан, рассказчик интересуется у него относительно того, который хотел издавать газету и получает ответ: «А черт их знает. Я восьмой день дома не был — так что мне газета! На нос мне ее, что ли?» [II, 59]
У читателя сразу же возникает подозрение, что газета на русском языке в Константинополе не очень нужна даже своим бывшим соотечественникам. Через некоторое время рассказчик встретил и того самого, кто намеревался издавать газету: «Шёл я однажды вечером по Пти-Шан.
Около знаменитого ресторана «Георгия Карпыча» раздался нечеловеческий вопль:
— Интер-р-есная газета «Пресс дю суар»!2 Купите, господин! Я пригляделся: вопил издатель из журавлиного треугольника. Очевидно, вся его издательская деятельность ограничилась тем, что
он издавал вопли, с головой уйдя в несложное газетное дело сбыта свежих номеров.
— Что же это вы чужую газету продаёте, — участливо спросил я. — А своя где?
— Дело, это... налаживается, — нерешительно промямлил он. — Ещё месяц, два и этого... С разрешением дьявольски трудно!..» [II, 60]
--------
1 Аверченко А.Т. Аргонавты и золотое руно // Аверченко А.Т. Соч. в 2 т. Т. 2. М., «Лаком» 1999. С. 57. Далее произведения А.Т. Аверченко цитируются по этому изданию с указанием тома и страницы в тексте.
2 «Вечерняя Пресса» (франц.).
[195]
Оказалось, что издание газеты в чужой стране — дело не такое простое, как оно в свое время представлялось, поэтому издательская деятельность пока ограничилась лишь «изданием воплей». Такой получился у рассказчика грустный каламбур. Через месяц рассказчик снова видел, как «по-прежнему издатель на углу яркой улицы издавал стоны:
— «Пресс дю суар»!
Вчера, остановившись и покупая газету, я спросил простодушно:
— А что же ваша собственная газета?
— Наверно, скоро разрешится <...>» [II, 61]
Рассказчик не увидел в ответе несостоявшегося издателя газеты уверенности. Так газета в условиях эмиграции перестала быть тем надежным источником доходов, каким она виделась и была в России. Хотя продает несостоявшийся издатель газету, сотрудником которой был Аркадий Аверченко. «Пресс дю Суар» — ежедневная политическая и финансовая газета, выходившая в Константинополе с 1920 по 1925 год. Она оказалась самым долговечным из русских периодических изданий и пользовалась большой популярностью.
«Интересная газета» возникает и в рассказе «Город Чудес» (1919), в котором она становится одной из примет, признаков ушедшего времени. Предлагая русскому человеку побывать в Городе Чудес, американская компания учла все, даже предрасположенность этого человека к чтению газет определенного характера, его привычку слышать голоса мальчишек — уличных продавцов газет: «По улице — мчался мальчишка, оглашая воздух неистовыми воплями:
— Ин-те-рресныя газеты: «Новое время», «Русское Слово», «Речь»!! «Биржёвка»!!
— Постой, постой! За какое число «Новое Время»?
— Ясно — за сегодняшнее». [I, 119]
Уличный продавец предлагает популярные газеты, выходившие в России до 1917 года. Это «Новое Время» — ежедневная петербургская политическая и литературная газета, уже упоминавшаяся в связи с рассказом «Кто ее продал», издателем которой с 1876 по 1912 год был А.С. Суворин. «Русское Слово» (1894—1917) И.Д. Сытина (с 1897) — литературная и политическая газета либерального направления. «Бир-жевкой» называли газету «Биржевые ведомости» (1886—1917), которая освещала не только проблемы экономики, но и обращалась к вопросам политики, литературы и искусства.
Старое доброе время 1908 года хорошо еще и тем, что «Биржевые ведомости» стоят всего две копейки, за «Новое время» надо отдать все-
[196]
го пять. В «Новом Времени» герой и обнаружил статью Меньшикова Михаила Осиповича (1859—1918) — известного публициста, постоянного сотрудника этой газеты, а также либеральной газеты «Неделя», который выступал против деятельности Государственной думы и инородцев. Герой не может удержаться от того, чтобы прочитать отрывок из его статьи, которая в свое время могла показаться неумной и антисемитской, а теперь вызывает приятное ощущение ушедшего времени: «Сколько раз мы уже твердили о том, что Финляндия готова предать Россию в первый же удобный момент. Еврейская левая пресса, которая спит и видит — поднять в Россию революцию... » [I, 119]
Читатель же, в свою очередь, получает возможность убедиться в том, о чем и как писали газеты в 1908 году, какие события в стране и при дворе были предметом их публикаций. Из раздела «хроника» приятели узнали: «Его Величеству Государю Императору имели высокую честь представляться представители тамбовскаго дворянства. Выслушав речь предводителя дворянства, Его Величество соизволил ответить:
«Рад слышать, что тамбовския дворянския традиции остались неизменны». — «Увольняется в полугодовой отпуск д. с. с. Криворучко» — «Орденом Станислава 3-й ст. Награждается старший советник градоначаль... » [I, 119—120]
На своем привычном месте оказался в одной из газет и фельетон Виктора Петровичса Буренина (1841—1926), который, как и положено, ругает поэта Валерия Брюсова.
Буквально мельком просмотрев опубликованное в двух газетах, один из героев ностальгически восклицает: «А, брат Ваня? Каково! Времена-то какия!..» [I, 120]
Обращение к газете, с одной стороны, представляет ее в качестве одного из выразительных и психологически очень ценных средств сохранения памяти об ушедшем времени. С другой стороны, такое обращение дает возможность писателю представить то, какой в первое десятилетие ХХ века была российская пресса, какие темы и в какой стилистике, в какой тональности она поднимала.
В романе «Шутка Мецената» (1923) Аркадий Аверченко снова возвращается к тому времени, когда жизнь в России, в ее столице Петербурге была гармонично-беззаботной, когда в этой жизни особое место занимала литературная богема. Такое «возвращение», на первый взгляд, лишает роман злободневности, столь характерной для прозы писателя периода эмиграции, характерной, к примеру, для книг «Записки Простодушного» или «Дюжина ножей в спину революции». Од-
[197]
нако описание дореволюционной жизни столичной богемы, так или иначе, приводит читателя к сравнению ее с тем, в каком положении оказалась духовная жизнь России после Октября 1917.
Компания, окружающая Мецената, богатого скучающего человека, — это и есть литературная богема. Два ее участника имеют непосредственное отношение к прессе: способный журналист, но при этом неудачник Мотылек, и газетный репортер Кузя. В главе, рассказывающей о том, как «Меценат и его клевреты продолжают развлекаться», писатель возвращается к мысли о том, как пресса может сделать знаменитостью любого человека: «Кузя влетел, бодро помахивая пачкой свежих газет.
— Вот, друзья, какова сила печати! Не только Куколку — берусь Анну Матвеевну всероссийской знаменитостью сделать.
— А что?
— Вот! Заметка первая — в «Столичном Утре». «На днях в роскошном особняке известного Мецената и покровителя искусств (это я вам так польстил, Меценат) в присутствии избранной литературно-артистической публики (Мотылек, цени, это я о тебе так!) впервые выступил молодой, но уже известный в литературных кругах поэт В. Шелковни-ков. Он прочитал ряд своих избранных произведений, произведших на собравшихся неизгладимое впечатление... » [I I, 257]
О характере журналистского дарования Кузи свидетельствует всего лишь одна деталь: «произведений, произведших». Окружающими заметка была встречена одобрительным смехом. Затем Кузя прочитал заметку из второй газеты: «.Вот литературная хроника «Новостей дня»: «<.> В литературных кругах много толков вызывает появление на нашем скудном небосклоне новой звезды — поэта Шелковникова. По мощности, силе и скульптурной лепке стиха произведения его, по мнению знатоков, оставляют далеко позади себя таких мастеров слова, как Мей и Майков. В скором времени выходит первая книга стихов талантливого поэта». [II, 257—258]
Услышанное получило выразительную оценку: «Ай да старушка в избушке верхом на пушке! — воскликнул Мотылек, злорадно приплясывая. — Смеху теперь будет на весь Петербург». [II, 258] Образное про «старушку верхом на пушке» в устах одного из героев определяет ситуацию как абсурдную для людей, знающих поэтов Мея и Майкова, которых новоявленный талант Шелковников скоро оставит «далеко позади себя». Ничего, кроме смеха, такое утверждение для знатоков русской поэзии вызвать не может.
[198]
Однако это было еще не все: «И, наконец, последняя заметка, — самодовольно улыбаясь, сказал Кузя. — «Нам сообщают, что Академией наук возбужден вопрос о награждении Пушкинской премией молодого поэта В. Шелковникова, произведения которого наделали столько шуму». Все!!» [II, 258]
Кто-то из присутствующих интересуется тем, «как же редакторы газет могли напечатать такую галиматью?» и получает вполне резонный ответ: «Э, что такое редакторы, — цинично рассмеялся Кузя. — Они по горло сидят в большой политике, и их сухому сердцу позиция Англии в китайском вопросе гораздо милее и ближе, чем интересы родного искусства... » Признаться, в своей газетке я заметочку сам подсунул, в чужих — приятелей из репортеров подговорил... Сейчас у «Давыдки»1 стон стоит от хохоту. Там уже балладу сложили насчет скрипучей старушки, признаться, очень неприличную». [II, 258]
Напечатанное в газете о поэте Шековникове (Куколке) воспринимается как откровенная галиматья, но газеты готовы ее перепечатывать, потому что «они по горло сидят в большой политике», а «интересы родного искусства» их не волнуют и, как следствие, они в них не разбираются. По мнению окружающих, опасность таких публикаций состоит в том, что Куколка «по своей глупости все это всерьез примет».
Кузя раскрывает и механизм создания знаменитостей с помощью периодической печати: главное уметь вовремя «подсунуть» заметочку в свою газету и подговорить приятелей в чужих, чтобы те тоже опубликовали нужную информацию.
Концепт газета выступает в данном случае снова как самое надежное средство создания литературных знаменитостей.
Вскоре то обстоятельство, что имя Шелковникова часто появлялось на страницах газет, которые сделали его литературной знаменитостью, помогло ему занять место секретаря в редакции одной из них. Редактор, который придерживался принципа «избирать себе помощников только среди людей хорошо» ему известных, как только узнал, что перед ним — «тот самый поэт Шелковников, о котором последнее время так много писали в газетах, то сделался вдвое любезнее». [II, 281—282] Редактор, вопреки своему принципу, принял Шелковникова на работу и даже согласился с условием напечатать стихи его приятеля под названием «Тайна жемчужной устрицы».
Газеты в романе Аверченко могут выступать в качестве детали, свидетельствующей о соответствующей, к примеру, богемно-будуарной
------
1 Модный ресторан в Санкт-Петербурге.
[199]
обстановке. На замечание Новаковича о том, что в гостиной Мецената царит беспорядок и надо бы приказать слугам прибрать, последний отвечает: «Ну, слуги! Они тут такой беспорядок сделают, что потом ничего не найдешь. А у меня все на месте.
— Именно что. Например, эта пачка старых газет на ковре около оттоманки, кусок глины на подзеркальнике, грязный полотняный халат на дверце книжного шкафа — все это придает комнате очень уютный, чисто будуарный вид! .» [II, 286]
Таковы основные аспекты, которые составляют содержание концепта средства массовой информации в прозе Аркадия Аверченко.
[200]