Поминать российские дороги недобрым словом русские стали по возвращении из заграничного похода. Запомнились отличные немецкие шоссе, с водостоками по обочинам, устланные утрамбованной щебёнкой, нередко мощённые камнем. Заметно уступали им дороги Франции. Но и они вызывали зависть. Даже первейший в России тракт, соединяющий столицы, новую с древней, казался лишь несколько улучшенным путём сообщения, по суху, между уездными центрами. Какую же оценку могло заслужить у путешественника на колёсах обыкновенное грунтовое ответвление в сторону Мурома и дальше – на Арзамас от печально знаменитой Владимирки, утоптанной до каменной твёрдости сотнями тысяч каторжных ног!
Обшарпанную коляску, когда-то покрытую чёрным лаком, но, слава Богу, ещё не старую, крепкую, с поднятым верхом, влекли, надрываясь, две тощие лошадёнки. Дорогой называлось ухабистое, в рытвинах, углубление в глине с косыми стенками. В низинах, где грунтовые и атмосферные воды и в сушь не успевали просыхать, колёса засасывало по ступицы. Ездовая пара с трудом выдирала экипаж из вязкой грязи. На подъёмах и на спусках весенние солнце и ветер делали дорогу легче, и ямщик, гикая, переводил тягловую силу на рысь. Когда леса сменились осиновыми и берёзовыми рощицами, когда пошли чернозёмы, коляска местами уже не катилась по просёлкам, а волоклась, ползла, плыла на рессорах, как на полозьях саней. Редки стали сёла с церковью и погостом, всё чаще попадались на пути деревеньки. Глушь, пустота, но сердце путника билось в радостном волнении. Андрей Корнин приближался к отчему дому, оставленному тринадцать лет назад, в позорный год Аустерлица, когда впервые понюхал пороху.
Ещё далеко не старый, лицом и большим, крепким телом зрелый, что называется матерой, отставной штабс-капитан ехал вступать во владение отцовской вотчиной. На нём был вытертый серо-зелёный внестроевой сюртук военного покроя, без знаков различия, в тон ему дорожная широкополая шляпа. Ноги в сапогах с отворотами поставил на «подножную шкатулку», обшитую оловянным листом. В неё вместился нехитрый скарб, канцелярские бумаги и пакет, перевитый крест на крест бечевой. Прогонные деньги для расчёта со станционными смотрителями и подорожную он держал в боковом кармане. Другой карман заполнил мелкими ассигнациями, медными и серебряными монетами. Они предназначались, по раздумью, на скудные обеды в дорожных трактирах и на вознаграждение паромщикам на переправах через реки. С неделю тому назад, под перезвон заутрени, покинул Корнин Москву через Рогожскую заставу.
Пока катил оживлённой Владимиркой, развлекался внешними впечатлениями. Вот у деревни Горенки за подстриженными кущами парка высится сверкающей громадой дворец Разумовского, а с другой стороны дороги это великолепие оттеняет приземистое, жёлтое с белым, казённое здание полу-этапа. Вот за крутыми откосами над Клязьмой встаёт Владимир, великокняжеская столица Залесской Руси. Она впускает путника через Золотые ворота, дабы подивился тот белокаменным кружевам Успенского собора. А вот, после Боголюбова, над заливными лугами, над светлой речкой Нерля, отражаясь в ней, стоит, будто в чистом небе, невесомый, цвета первого снега, однокупольный храм Покрова. Самое изящное строение легендарных времён Всеволода Большое Гнездо. А из трактира музыкальная машина доносит мелодичное позванивание. Узнаётся: «Аскольдова могила».
Потом мысли, лишённые ярких раздражителей, увели в глубь памяти. Вспомнился Париж. Летом 1814 года артиллерийский офицер без сожаление сказал ему «адьё», полагая, что мир, наконец, установился в Европе. Русские без сожаления покидали столицу мировых соблазнов. Она приелась и вывернула наизнанку карманы. Как-то он, офицер победившей армии, отказал себе в бокале пива, проходя мимо кабачка у ворот Сен-Дени.
Не все части возвращались домой скорым шагом. Штабс-капитан Корнин с приданной ему командой двигался в сторону отечества, останавливаясь на вспаханных ядрами полях сражений. Между оползающими насыпями редутов и могилами, отыскивал и ставил на колёса пушки, брошенные в спешке при движении русских армий в сторону Парижа. За этим делом застал его март 1815 года и весть о возвращении узурпатора в Париж. Бурбон бежал. За «100 дней Наполеона Бонапарта» командир роты лёгкой полевой артиллерии штабс-капитан Корнин успел только развернуть упряжки в сторону заходящего солнца. Европа готовилась к новой войне. Все разговоры – только о ней. Сказывали, в окружении императора появилось несколько новых лиц. Среди них – отчаянный рубака Серж Корсиканец. Новый Мюрат, уверяли всезнайки из нестроевых. Портрет гусара в немецкой газете вызвал удивлённый возглас сдержанного обычно Андрея Борисовича: «Вылитый брат Сергей! Есть же на свете двойники». После Ватерлоо владелец этой странной фамилии, похожей на кличку корсара, в прессе и молвой больше не упоминался.
Когда батарея штабс-капитана Корнина вновь загрохотала колёсами орудий по булыжным мостовым Парижа, окончательно развенчанный император плыл на английском бриге в последнее невозвратное изгнание. А «белый, в лилиях» король примащивался на ненадёжном французском троне, умоляя коалицию не оставлять Франции, пока живо на острове Святой Елены «это чудовище». Русский оккупационный гарнизон на этот раз задержался в Париже на три года. Возглавил его генерал Воронцов, тот самый, которого вскоре «отличит» в Одессе несдержанный на язык и перо юноша Пушкин злой и несправедливой эпиграммой. При графе, озабоченном прежде всего бесконфликтным сосуществованием войск и мирного населения, нижним чинам стало жить вольготней и сытнее. Офицеры, не верящие в возможность мира, пока жив Бонапарт, пустились во все тяжкие, соря деньгами. Их примеру своеобразно последовал царь, великодушно отказавшись от контрибуции. Александр вообще был плохим финансистом, не отличал рубль от червонца. При сборах домой в 1818 году открылось, что русские задолжали владельцам бистро, различных развлекательных заведений, хозяевам квартир, просто «французским друзьям» и подругам полтора миллиона франков ассигнациями. Как благородный человек, патриот, пекущийся об авторитете родины, граф Воронцов, представитель «варварской страны», продал доходное имение в России и покрыл долги армии из своего кармана. Тощее Министерства финансов в Петербурге поблагодарило генерала тёплым письмом.
Перед выступлением из Парижа командир гарнизона просматривал списки унтеров и обер-офицеров русских частей. Рядом с большинством фамилий была записана красными чернилами сумма во франках. На одной строке, без красной пометки, взгляд генерала остановился. Граф подозвал канцеляриста:
- А этот… штабс-капитан Корнин?
- Не должен-с, - торопливо пояснила чернильная душа. – Обходился жалованьем-с.
- Похвально. Вот что, любезный, этих святых угодников нашей армии, Корнина и других, сведи в отдельный список и каждому выдай вознаграждение из расчёта средней суммы долга.
- Слушаю-с, ваше высокопревосходительство.
Так скромный артиллерист, живущий от получки до получки, стал обладателем почти одной тысячи франков. Сумма для него фантастическая.
Эти-то деньги, обмененные в Варшаве на рубли, он и вёз в пакете, навороченном из газет и перевязанном бечёвкой. Решил осмотреться в отчем доме, прикинуть, что требует первоочередных трат, только потом развязать кубышку. Застряв в Петербурге для решения дел, связанных с отставкой и введением в наследство, Андрей Борисович обменялся письмами со старшей из сестёр, Антониной. Тем самым он избавился от неожиданностей, которые ждут всякого, лишённого вестей из дому много лет.