В истории нового времени насчитываются шесть русско-турецких войн. Смертельный спор двух империй на Балканах, начатый в апреле 1877 года подписанием Александром II манифеста о войне с Портой и законченный в конце зимы следующего года на подступах к Стамбулу, был назван всем мiромъпобедителей Войной за освобождение Болгарии, в другом варианте – за освобождение славян. Эти названия перекочевали из уст в письма и на печатные страницы.
Менее чем за год до перехода русских войск через Дунай в городскую управу Подсинска, окружного центра Енисейской губернии, вошёл со стороны Соборной площади молодой мещанин среднего роста, лицом – цыган, одетый в голубую косоворотку навыпуск и чёрную пиджачную пару. Походка его была упругой, в небольшом теле чувствовалась сила и ловкость. Закрученные кверху усы придавали молодцеватости всему облику. Тонкие ноги обтягивали лаковые сапоги, голову покрывал картуз военного образца. Так одевались мастеровые. Но карие глаза под низкими бровями выдавали человека интеллигентного.
Швейцар при входе в вестибюль казённого здания привычно подставил ладонь под двухгривенный: «Благодарствую-с, Василь Фёдорыч! Милости прошу». Страж парадного крыльца отправлял простолюдинов к чёрному ходу, через задний двор, отделяя их от благородных «по одёжке». Этот же подсинец, с виду ремесленник, всегда давал на чай, будто барин. И как-то его проводил до выхода чиновник, назвав по имени-отчеству. В тот день для Василия путь в нужный ему кабинет был короче через двор. Однако при посещении управы он не пропускал случая всегда желанной для него встречи. Стены общего зала украшали картины художника Скорых. Василий сразу направился к автопортрету знаменитого за Уралом живописца. Он увидел себя, точно в зеркале, только постаревшим лет на тридцать. Сходство усилилось, когда «оригинал» снял картуз. У него, как у красочного отображения на холсте, волосы над невысоким смуглым лбом оказались светло-русыми. Живой двойник давно заметил странное свойство слегка прищуренных карих глаз художника. Если долго в них всматриваться, глаза на портрете начинали, казалось, наполняться какой-то мучительной мыслью. Подобное впечатление на окружающих производит человек, который пытается высказать что-то очень для него важное, но не может из-за немоты.
Василий надел фуражку, по-военному отдал честь изображению родного деда и, сокращая путь, направился в боковое крыло здания через двор.
Здесь было шумно, будто на гульбище, от толпившихся новобранцев, их приятелей и родственников и строгих «дядек», приехавших из воинских частей за пополнением. Вереница босых и оголённых по пояс двадцатилетних призывников медленно втекала в одноэтажную пристройку на врачебный отбор. Играла под осокорем гармошка, несколько пар отплясывало, пыля, кадриль. Слышался женский плач, но, в общем, настроение царило отчаянно-весёлое. Ведь не на двадцать пять лет «забривали» парней, как от Петра велось, и не на шестнадцать «милютинских», утверждённых Александром Николаевичем при восшествии на престол. Военная реформа сократила срок службы царской в армии до шести годочков. И небывало долгий мир убаюкал. Не считать же войнами замирение кавказских горцев и стычки со среднеазиатскими ханами и всадниками степей. Устранены и другие причины частой смертности среди солдатушек: прогоны сквозь строй, «кошки», кнуты и плети. Теперь даже за побег, коли дело до суда не дойдёт, - внушение розгами, не более пятидесяти «отеческих» ударов. А что до офицерской зуботычины, то какой русский без кулака усвоит устав! Русская голова без сотрясения думать не способна.
- Скорых! – послышался громкий оклик. Василий Фёдорович, пробираясь через толпу во дворе управы, завертел головой. С крыльца пристройки подзывал его пожилой прапорщик, сосед Паршиных. Офицерские погоны сирота-кантонист выслужил тяжким солдатским трудом на китайской границе. Всех заречных он знал в лицо. – Вась! Подь ко мне. Ты, Вась, по какой нужде здесь?
- Да вот казарменной жизни пришла пора испробовать. Двадцать стукнуло.
- Вот те раз! Аль не знаешь? Или забыл? Ты ж теперь единственный сын, от действительной освобождён.
- Да знаю, дядь Саш. Только хочется посмотреть, что там, за Енисеем, есть ли другие земли, кроме сибирской, да другие города, краше Подсинска.
- Ха, всё шутишь, - хохотнул прапорщик.
Скорых шутил только на словах. В лёгкой словесной обёртке пряталось отвращение к семейному делу Паршиных. Отец Фёдор Сергеевич сам как-то приспособился к валенному искусству – знатным мастером не стал, но в конторской работе фабрички поднаторел. Второй сын Фёдора и Прасковьи, Иван, надежды деду подавал большие, только слаб оказался грудью, чахотка свела его в раннюю могилу. За сыновьями шли сплошь дочки. Так что у Василия не было, казалось, никакой возможности вырваться за пределы мастерской. Когда из числа лиц призывного возраста на действительную службу призывается треть, а то и четверть, нет никакой надежды обойти царский закон, запрещающий ставить под ружьё единственного сына. Оставалось предложить себя вольноопределяющимся. Как раз года подоспели, и призыв начался. Для отца Василий подготовил такой довод:
- Мне, батя, после реальной гимназии всего-то служить полтора годка, а вольноопределяющимся – вдвое короче. Года не пройдёт, как домой возвращусь.
- Чего ты за год успеешь? – резонно возразил Фёдор Сергеевич, ведавший о мечте сына стать военным. - Первые три месяца из казармы дальше плаца пускать не будут, а потом хоть ты и унтер, да младший, и права у тебя унтерские.
- Ну, и что? Потерплю. Зато, как служба выйдет, могут в юнкерское училище послать – не в Москву, так в Казань.
Мама Паша, колобок, красный от натуги (чугун со щами вынимала из русской печи), бросила из кухни через проём в горницу, где родные мужики вели беседу в ожидании ужина:
- А коли убьют?... Не дай, Бог… Будет тебе Казань!
Сын нашёлся:
- Убить и в Подсинске могут. Дед скалкой, как осерчает.
- Да-а, патриарх наш крут, - согласился Фёдор Сергеевич, переводя неприятный разговор в сторону (авось, устанет Васька мечтать впустую). Однако сын, видно было, решил, пока дед не вмешался, намерение своё довести до конца:
- Пан или пропал! Вдруг на военной дорожке удачу свою найду. Не мешайте мне! Обожгусь – только себя буду винить. А останусь здесь, при всякой беде, что со мной случится, стану вас укорять.
Отец, с надрезанным караваем, и мать, с горшком щей на ухвате, застыли, уставились на первенца, озадаченные. Сын переводил взгляд с одного из родителей на другого, готовый парировать любое возражение с их стороны.
Как они постарели за последние годы! А ведь отцу едва за сорок перевалило, матушке и сорока нет. Фёдор Сергеевич жилист, но кожа на лице, на руках жёлтая и дряблая, будто все шестьдесят прожил. Пегая запущенная борода, седой редкий ёжик. Мама Паша сохранила миловидность, но располнела, как бездельная купчиха, тяжело дышит, хлопоча по дому. Седеющая коса под любимым ею кружевным чепцом, когда вокруг свои. При чужих накидывает на голову платок. Сработались старики. Жена к гимназическому уровню мужа не подтянулась, а томчанин опростился, поменяв дом художника, бывшего офицера, на мещанскую избу. Дома, пока у сына не завелись свои деньжата, редко появлялась светская книжка. По вечерам дед устраивает божественное чтение. Газет никто в Заречье не читает. Что в мире творится, что в России, с базара в ушах только и приносят. Всё проклятая работа, в которую впряг весь дом и целый квартал на Заречье валенщик Паршин. Правда, доброго слова он заслуживает за то, что сам трудяга, не только погоняльщик, что справедлив, что принял Дарью Фроловну как сестру. Вдова томского художника стала ему союзницей в поддержании нравственной чистоты в доме.
Не нашли родители убедительных слов для сына. Все охи-вздохи, страхи мамы Паши отскакивали от её Васеньки, как горох от стены. На обоснованные доводы отца (дескать, бессмысленно менять шило на свайку, то есть скалку валенщика на солдатскую лямку). Василий отвечал, что в Подсинске ему суждено вечно быть при скалке; солдатскую лямку же можно перекроить в погоны с золотой бахромой (вон Суворов солдатом начинал!). Поле словесного ристалища осталось за ним. Но победитель в словесной баталии чувствовал фальшь в доводах отца. В глубине своей души Фёдор Сергеевич был на его стороне.
На следующее утро после того разговора и поспешил семейный бунтарь в городскую управу, пользуясь отсутствием деда в городе.
Василий даже не улыбнулся в ответ на короткий смех прапорщика-соседа.
- Помоги, дядь Саш, вольноопределяющимся устроиться. Век не забуду. Ты нас, Скорых, знаешь. За нами не заржавеет.
Было ещё одно препятствие намерению Василия - дед Паршин. Хотя прапорщик сразу дал ход заявлению соседа, авторитетный подсинец, по возвращении из поездки, мог решительно остановить дело. К несказанному облегчению внука, его затею дед принял с покорностью Судьбе. Видимо, потерял надежду видеть себя во внуке. Только спросил озабоченно:
- А кто ж дело наследует? Одни бабы за нами с Федей в избе остались.
Василий и тут нашёлся:
- А хто сгодитца. Да хоть бы… Нюрка! У тебя, когда подрастёшь, дети будут? Сына родишь?
- А как же, братец, - важно, не смущаясь, отвечала девочка-подросток с толстой косой и конопатым, круглым личиком (всё в маму). – Ежели деденька с бабушкой и папинка с маминькой прикажут.
Здесь к месту сказать, что в избе главного зареченского валенщика бабушкой детям Фёдора и Паши осталась старая хозяйка, Паршина. Бабушка Даша к тому времени лежала в одной могиле с мужем в Томске, в ногах старца Фёдора Кузьмича, куда завещала положить себя перед смертью. Сын просьбу матери выполнил – сам отвёз тело новопреставленной в монастырь.
Все за столом засмеялись. Только дед, роскошной седой бородой похожий на библейского персонажа, сохранил серьёзное выражение лица:
- Чай, ты уже невеста, Анна Фёдоровна? И кого ж выбрала, скажи нам, не томи.
- Да Шуру, деденька.
Шурка Безродный сидел в конце стола. Его, подкинутого на пристань с проплывавшего по Енисею парохода, подобрал Паршин. Ребёнок помнил только своё имя. Когда подрос, названный отец приспособил его к делу – катать войлок в мастерской под полом. К описываемому разговору за столом Шурка вымахал в кучерявого, синеглазого, саженного детину. Был он неулыбчив, молчалив, никому никогда не перечил. Работником оказался отменным, с художественной жилкой: пимы для модниц делал по ножке – загляденье! На слова названной племянницы улыбнулся одними яркими, точно свежее мясо, губами.
В последний вечер со своими, когда во дворе усадьбы Паршиных гуляла вся родня и работники, Василий отозвал в сторонку отца, спросил, сохранилось ли что от деда Скорых, кроме живописных работ, развешанных по стенам избы. Жёлтая кожа на лбу Фёдора Сергеевича смялась в мелкие горизонтальные складки.
- Что-то есть в мамином сундуке. Пойдём!
В простенке, между окон белёной комнаты, сколько помнил внук, стоял окованный медными полосами зелёный сундук с горбатой крышкой. Его привезли обручённые из Томска. Дашинсундук – называли его домашние, хотя изначально сей основной предмет русской мебели предназначался мамой Дашей для личных вещей молодого супруга. «Приданное», - звонко смеялась Прасковья.
Фёдор Сергеевич долго искал ключ по жениным шкатулкам, нашёл. Висячий замок едва поддался усилиям двух мужиков. Со скрипом в петлях поднялась крышка, обклеенная изнутри иллюстрациями из «Нивы». Под грудами ветхого тряпья обнаружили стопку перевязанных бечевой бумаг – листы, исписанные крупным, чётким почерком, торопливые эскизы карандашом. На самом дне хранилища в плоском кожаном футляре оказалась четверть серебряного блюдца с выцарапанной буквой «С».
Домашние слышали о происхождении этого предмета. Фёдор, в бытность свою в Томске посвящённый отцом в тайну, как-то за праздничным столом поведал историю рубки блюдца на четыре сектора.
Коснувшись пальцами реликвий, Василий всё оставил на старом месте под замком. Ключ спрятал за иконой в углу.
- Береги это, батя. Как-нибудь разберу бумаги. Сдаётся мне, родоначальника нашего мы плохо знаем. Художник! Нет, он не только художник, чует сердце.
Пристань на Енисее находилась под высоким увалистым берегом при устье обмелевшей Подсинки. Заречинцы выходили к пароходу, минуя центр города, дорогой, проложенной вдоль русла своей речки, давшей название городу. Провожать земляков на действительную службу вышли к Енисею, казалось, все жители ремесленной слободы. Мобилизованная молодёжь, на славу погулявшая последней ночью, успела опохмелиться и переодеться в старьё. В людском круговороте выделялся выходной парой и шляпой подтянутый, с нафабренными усами, Василий Скорых. Его провожали домашние и работники Паршиных, многие навеселе. Над толпой торчала кудрявая голова Шурки. Шум на пристани стоял оглушительный. Когда вверху по реке показался султан чёрного дыма, какофония из песен, плача, выкриков, смеха, топота подошв по дощатому настилу, резких звуков гармоник достигла финальной высоты и сразу оборвалась. Замелькали руки, крестя обритые лбы. Последние целования, отдельные всхлипывания. Хотя войны не ждут, знают: не все вернутся домой, многие не вернутся.
Красный пароход с высокой дымящей трубой, по-жабьи шлёпая лопастями колёс, пришвартовался, покачиваясь, у причала. Матросы в белых, навыпуск, рубахах подали с борта сходни. На пристань сошло несколько человек, и вверх хлынули новобранцы. «Дядьки», назначенные доставить пополнение к месту службы, отсекали у сходней всякого из провожающих, кто пытался проскочить на судно, оттягивая момент расставания. Наконец, пароход подал резкий голос и, заглушая его, два стихийных хора – береговой и палубный – завыли с такой тоской, на какую способны только русские.
Василий заранее переместился на корму, где не было толкотни. Занял место у поручней. Гористый берег Енисея, увенчанный крышами изб и башнями церквей, с пристанью, заполненной провожающими, со строениями пароходства под увалом, поплыл направо. Потом, уже тёмный, без различимых деталей, оказался за кормой, утопая в пене следов от колёс судна. Наконец его закрыли новые берега.