В углу блиндажа догорает свечной огарок, приклеенный к железной каске натекшим воском, угасающее пламя едва освещает побитую пишущую машинку, на которой Старик отстукивает: «Тра-та-та, та-та, та-та, та. Как твой сынишка или брат или подруга может никогда для себя многого не желал ничего не просил кроме того на что имел полное право некоторые называют это Отвагой когда по всей Европе наконец умолкнут пушки что будет значить то что этот парень из Кливленда штат Огайо не придет домой тра-та-та». Слышно, как снаряд разрывается совсем неподалёку, мелкие камушки сыплются в машинку, но свеча не гаснет, освещая тусклым светом склоненную голову с несколькими ещё оставшимися на ней седыми волосками. Двое — полковник и Малыш – стоят у двери, наблюдая за тем, что происходит вокруг. «Почему, сэр? — спрашивает Малыш. — Зачем он это делает? Мог бы сидеть сейчас в Лондоне в полной безопасности». «Не знаю, сынок, — отвечает полковник. — У нас своя работа, у него своя. А может, он из тех, кому не все равно...»
* * *
Я не встречал ни одного представителя вьетнамского журналистского корпуса, способного устоять перед блеском слов «война» и «корреспондент», поставленных рядом. Блеск этот был, наверно, суетен и ненормален, но случалось и так, что у человека ничего больше не оставалось, и этот блеск, как некая полезная инфекция, пожирал почти без остатка самые жуткие страхи и глубочайшую тоску. Справедливости ради надо сказать, что все мы были не совсем нормальными — прежде всего потому, что приехали туда; но были там и люди, повёрнутые по-своему: они не всегда понимали, на какую войну, вообще-то, попали, и втайне представляли себе другие, прежние войны: первую и вторую мировые, войну в воздухе, в пустыне, на островах, малоизвестные акции в колониях против стран, названия которых за прошедшее время много раз успели измениться, карательные войны, священные войны, а также войны в местах, где было так прохладно, что ношение шинели выглядело вполне уместным; другими словами, те войны, что казались скучными и банальными тем из нас, кому с лихвою хватало войны во Вьетнаме. Там повсюду попадались корреспонденты, которые могли достать своей вычурной писаниной, однако их выкрутасы почти всегда можно было понять. Там в основе любого стиля лежала всё та же призрачная, неистребимая романтика. «Отчаянные парни, что пишут о войне».
Будь мы на любой другой войне, о нас тоже снимали бы фильмы с названиями вроде «Прислано из ада», «Репортаж из Донгха», или даже «Он рвался на фронт», героями которых были бы Тим Пейдж, Шон Флинн и Рик Меррон, трое молодых фотографов, ездящих в районы боев на «Хондах». Но война во Вьетнаме — неудобная война, все знают, насколько она неудобная, и понятно, что люди, которые и слышать о ней не хотят, не будут платить деньги за то, чтобы прийти в темный зал, чтобы там на неё смотреть. («Зеленые береты» — другое дело. Этот фильм вовсе не о Вьетнаме, он о Санта-Монике). Поэтому все мы поневоле создавали свои собственные фильмы, их было столько же, сколько было корреспондентов во Вьетнаме, и вот вам мой. (Однажды в батальонном медпункте в Хюэ морпех, легко раненый осколками в ноги, дожидался вертолета; ждать пришлось долго, потому что убитых и тяжелораненых отправляли в первую очередь, и тут по аэродрому пару раз выстрелили снайперы, заставив нас попрятаться за мешками с песком. «Дурацкое кино», — сказал он, а я подумал: «А почему бы и не снять?») Мой фильм, а в нем мои друзья, мои коллеги. В таком вот контексте:
Горный хребет Маттерс-ридж проходил через вершину одной из тех высот в демилитаризованной зоне, которые американцы обычно называли по высоте, измеренной в метрах: «Высота «Сто с чем-то». Морпехи сидели там с раннего утра, когда роту «Кило» и четверых корреспондентов высадили с вертолётов на поросшую редкой растительностью площадку на самой высокой точке хребта. Если бы мы были с армейскими, то все, включая корреспондентов, давно бы уже рыли землю, но морпехи этим не занимались, их больше учили красиво погибать, чем выживать. Все вокруг утверждали, что Чарли, наверное, держит нас на мушке вон с той высоты, но бойцы и не думали прятаться, расхаживали по хребту, занимаясь «координацией», оборудуя огневые позиции и расчищая землю под нормальную посадочную площадку пилами на аккумуляторах и взрывчаткой. Через каждые несколько минут кто-нибудь из них прибегал туда, где ниже площадки сидели корреспонденты, и равнодушным голосом предупреждал о том, что сейчас будут взрывать, выражаясь при этом следующим образом: «В общем, там сейчас бабахнут, вы лучше повернитесь спиной и типа головы прикройте». Помедлив, чтобы получше нас разглядеть, он бежал обратно на площадку, чтобы рассказать о нас другим.
- Видишь, там четыре мужика сидят? Это репортеры.
- Не гони, какие репортёры?
- Ладно, мудила, сам сходи и посмотри. Перед следующим взрывом.
Рядом с нами на земле развалились несколько морпехов, они обменивались комиксами про войну, болтали, обращаясь друг к другу «чувак», «болтун», «служака», «тормоз» и «мудак», причём последнее слово звучало особенно изящно, как будто он было самым ласковым в их лексиконе. Симпатичный чернокожий боец по прозвищу «Дитя любви» (судя по надписи на чехле его каски), изучал засмотренный до дыр номер «Плейбоя», время от времени задерживаясь на какой-нибудь странице, чтобы заметить: «Ух ты... Вот эту я б когда угодно... Когда... угодно». Но никто из них с нами пока не заговаривал, они беседовали как бы для нас, пытаясь прощупать, что мы за люди, не нарушая свойственной им странной деликатности, которая потом, рано или поздно, пропадала. Они словно следовали какому-то ритуалу, все предварительные формальности надо было учесть и соблюсти, и объяснялось это не обычной застенчивостью. Все они знали, что мы психи, причём опасные. Логично: никто нас туда не гнал, в этом они были совершенно уверены. (Но до них никак не доходило, что наша свобода передвижения работала в обе стороны, как раз в это время мы вчетвером обменивались взглядами, в которых читалось «зря приехали», и обсуждали вопрос о том, как будем выбираться). А боец, если они ни разу ещё не видывал корреспондента, мог прийти посмотреть на него с дальнего конца базы, потому что корреспондент был чем-то вроде клоуна, и поглазеть на него стоило.
Кроме нашей четвёрки, профессионально рассевшейся вместе, но не кучно, там был ещё один репортёр — он сидел в командирском вертолёте, пытаясь уловить оттуда общую картину операции, а шестой, фотограф из «Ассошиейтед пресс» Дейна Стоун, взбирался в это время на высоту с взводом, отправленным на обследование тропы. Одно дело, когда репортёр-одиночка присоединяется к подразделению до начала операции, потому что если оно размером с роту или более, то сможет переварить и его присутствие, и любопытство, которое это присутствие неизменно вызывает, так, что после операции большинство бойцов так и узнают никогда, что он был с ними. Но когда сразу шесть корреспондентов объявились непосредственно перед началом операции, причём в ситуации, когда длительное время перед этим постоянно происходили лёгкие стычки с противником, это настолько осложнило ситуацию, что и бойцы, и их командиры, всегда относившиеся ко всем репортёрам по-разному, на этот раз всё поняли немедленно. Все, от полковника до последнего рядового, исполнились ощущения важности предстоящих дел, и те, кто был в курсе, были явно рады нас видеть. Но в то же время наше присутствие действовало им на нервы, затрагивая те уровни страха, о которых без нас они и не узнали бы. («Почему они именно с нами? То есть целых шесть репортёров, это что же нас ждёт?») Когда все вокруг проникались этим ощущением, то даже внештатный репортёр с минимумом связей наверху обретал власть над людьми, но эта власть была такого рода, что желать её могли только крайне самовлюблённые и бездушные журналисты, потому что в их присутствии начальников охватывали самые жуткие предчувствия по поводу будущего, а всех рядовых морпехов – ощущение того, что над их шансами выжить занесён топор. При этом не имело никакого значения то, что мы были одеты так же, как они, и что нам предстояло делать то же, что им; мы были странными и пугающими, как чёрная магия, когда сваливались как снег на голову с камерами и вопросами, и, обещая лишить анонимности предстоящее, были, с другой стороны, надзирателями. Одно лишь то, что мы выбрали именно их, обещало страшные бои, потому что все они были уверены в том, что военные корреспонденты времени не теряют. В это мы все врубались.
Уже наступил август, и в это время в I корпусе царила беспощадная жара. В тот год период северных муссонов оказался почти совсем сухим (фраза «унылое напоминание о муссонах без дождей» встречалась в печати так часто, что стала стандартной, почти смешной), и, глядя на необжитые пространства между высотами, можно было видеть лишь едва заметные следы зелени в долинах и лощинах, а холмы, бледно-бурые у подножий, желтели опалёнными солнцем вершинами, все словно покрытые тёмными запёкшимися язвами в тех местах, где их погрызли зимние бомбардировки. Мало что происходило в этом секторе с начала весны, когда как-то странно прекратились бои в Хешани, а многодивизионная операция в долине Ашау оборвалась через две недели, как речь на полуслове. В Ашау находилась серьёзная база снабжения северных, у них там были припрятаны и танки, и грузовики, и крупнокалиберная зенитная артиллерия, и, хотя Американская Миссия, как всегда, заявляла о том, что операция будет успешной, на этот раз их заявления звучали без особого энтузиазма, и это говорило о том, что даже командование не смогло не признать, что лезть туда не стоит. В те дни сообщали о большом количестве сбитых вертолётов, но говорили об этом как об утрате дорогостоящего оборудования, как будто наши вертолёты были созданиями, способными летать в небесах без экипажей, и разбитые машины были забрызганы только горючим, и ничем более.
За время, прошедшее с той поры, в западной части ДМЗ не происходило ничего более серьёзного, чем прочёсывание местности силами не больше роты, и в основном без контакта с противником.Как бывает на войне всякий раз, когда боевые действия стихают, в результате этого весенне-летнего затишья всем было как-то не по себе, и повсюду ходили жутковатые истории: например, о вертолётах СВА (рассказывали, что один морпеховский патруль видел, как на оставленную базу морской пехоты в Хешани сел вертолёт, и стоял там, пока высадившиеся из него бойцы, человек десять, не обошли линии обороны, «типа проверяли, как и что»). Корреспонденты во Вьетнаме тоже жили спокойно (помимо этого затишья, из американских головных отделений работникам сайгонских бюро начали намекать, что тема теряет былую актуальность — из-за отказа Джонсона баллотироваться, весенних покушений и предстоящих выборов), и мы или болтали о том, что во Вьетнаме делать совсем уже нечего, или ругались по поводу того, что добытый под огнём материал запихивают на девятую страницу. Хорошее время было для того, чтобы мотаться по стране, проводя день здесь, неделю там и просто общаясь с бойцами; хорошее время для того, чтобы покопаться не спеша в незаметных, теневых закоулках войны. И вот до нас дошли сведения о том, что крупные силы СВА перемещаются по всей ДМЗ и, возможно, наращивают силы для нового наступления на Хюэ, а батальоны 5-го полка морской пехоты, более-менее совместно с батальонами 9-го полка, выдвигаются туда, чтобы их найти и уничтожить. Запахло тем, что мы всегда называли «хорошей операцией», и мы вшестером отправились туда.
Но сейчас там не было ничего: ни страшных вьетконговцев, ни артобстрелов, ни достойных сюжетов для фотографий и корреспонденций, ни единого следа присутствия человека на этом горячем хребте за последние шесть месяцев. (А в нескольких милях от нас, севернее и немного восточнее, рота из 9-го полка уже несколько часов вела ожесточённый бой, который завершила лишь с наступлением ночи, потеряв одиннадцать человек убитыми и почти тридцать ранеными, но в тот момент мы ничего об этом не знали. Если бы знали об этом, то, наверное, попытались бы туда попасть, если не все, то некоторые, чтобы потом объяснить своё решение объективной профессиональной необходимостью, умолчав о других причинах, всем нам понятных. Рванись туда подобным образом какой-нибудь морпех, мы решили бы, что он с ума сошёл). Единственное, чем грозило человеку пребывание на Маттерс-ридже — жара и жуткие ассоциации с дикой зимой, которые навевали пейзажи — Камло, 9-е шоссе до Хешани, Рокпайл. К окружившей нас группе подошли ещё несколько морпехов, но они вели себя прилично, и пока что просто читали нашивки на наших защитных рубашках – как бы для себя, но во весь голос, просто чтобы показать, что они нас заметили.
«Ассошиэйтед пресс», ага... ЮПИ, угу... «Эсквайр», ух ты, эти тоже прислали, а на хера? Сообщаешь, что тут носят? Так... А это что?»(У Шона Флинна на нашивках было написано только «Bao Chi», по-вьетнамски «журналист»). «Ни хрена себе, а это зачем? Типа если поймают?»
Вообще-то, если Флинн и считал нужным чем-то и как-то выпендриваться во Вьетнаме, так только этим самым «Bao Chi”, но об этом он не распространялся. Он объяснял это тем, что в 1965 году, когда он впервые приехал фотографом во Вьетнам, большинство операций проводилось войсками южных, и репортёры таким образом обозначали себя, чтобы южные не приняли их за американских советников и не перестреляли в силу повседневной истеричности, присущей повседневным отступлениям.
«Косоглазые, блин, они такие» — сказал один из морпехов и ушёл.
Флинн протирал камеру концом австралийской шейной косынки, которую всегда носил на выходах, но мельчайшее движение будоражило тончайшую пыль, повисавшую в воздухе, и, казалось, навсегда, и свет становился каким-то жирным, а пыль запекалась в уголках глаз. Морпехи пялились на Флинна, и явно от него тащились, как и все прочие люди по всему Вьетнаму.
Он был (настоящим, во всех смыслах) Сыном Капитана Блада, но это мало что значило в солдатской среде, поскольку большинство из них, молодёжь, едва ли что слышало об Эрроле Флинне.Достаточно было просто посмотреть на него, чтобы сразу же увидеть, что он, выражаясь морпеховским языком, «реально правильный пацан». В нашей четвёрке на хребте все выглядели более-менее своими; Джон Ленгл из «Ассошиейтед пресс» освещал все крупные операции морской пехоты, проведённые за последние восемнадцать месяцев, Ник Уилер из ЮПИ провёл во Вьетнаме два года, у меня подходил к концу год, и все мы были вполне ещё молоды для того, чтобы нас можно было принять за обычных бойцов, но Флинн был особенным человеком. Киношные фантазии были у всех, у морпехов тоже, и вторжение в них этого возмутительно шикарного персонажа могло полностью дезориентировать человека, сорвать крышу: вроде как поднимаешь голову и видишь в собственном окопе Джона Уэйна или Уильяма Бендикса. Но к этой стороне Флинна человек привыкал быстро.
Когда он впервые прибыл во Вьетнам летом 1965 года, его самого воспринимали как новость, и о первых его вылазках в районы боевых действий было написано немало статей. В большинстве из них содержались в полном объёме все необходимые клише, во всех статьях его называли «безрассудным». Тогда ещё можно было без особых усилий сказать о нём много разных слов, и вокруг него было множество людей, горевших желанием их сказать, но когда ты узнавал его поближе, вся эта болтовня начинала угнетать. Во Вьетнаме было несколько серьёзных журналистов («тяжеловесов»), которые никак не могли допустить, что такому красивому человеку, как Флинн, может хотеться чего-то ещё. Они решительно отказывали ему в той серьёзности, с которой относились к себе самим (Шону было всё равно), и при этом обвиняли его в том, что во Вьетнам он приехал играть некую роль, как будто бы война была для него чем-то вроде Африки или юга Франции, или одного из тех мест, куда он ездил раньше снимать те фильмы, по которым о нём и судили.Но во Вьетнаме многие люди играли, их было больше, чем казалось «тяжеловесам», а Флинн играл исключительно искренне. Он не очень отличался от прочих, он был очарован войной, именно этой войной, но он и признавал это, осознавал свою роль в ней и ничуть не стыдился своего поведения. В результате этого его взгляд на Вьетнам стал проницательным, лишённым иллюзий, точным, он осознал дикость происходящего, которую были способны заметить очень и очень немногие из его хулителей. Всё это совершенно ясно читалось на его лице, особенно эта дикость, но людям вокруг оно казалось не более чем привлекательным, и тогда ты понимал, что в общем и целом газетчики вовсе не обязаны быть более наблюдательными или творческими людьми, чем бухгалтеры. А Флинн взял и нашёл себе друзей среди тех, кто никогда не требовал от него каких-то там объяснений, среди солдат и хулиганов от прессы, и добился славы уже в этой среде. (Правда, полностью избавиться от прошлого ему не удалось: то офицеры из пресс-службы оказывали ему до неприличия повышенное внимание, то он натыкался на людей типа полковника Джорджа Паттона младшего и вынужден был выслушивать надоевшее «мой отец знал вашего отца»). А бойцы всегда были ему рады.Они произносили его имя как «Син» (таких было много), рассказывали о том, как попадали на фильмы с ним в отпусках в Сингапуре или на Тайване, и только боец мог поднять эту тему без отпора с его стороны, потому что Флинн со всем этим уже покончил, все вопросы закрыл, от жизни той ушёл, и говорить об этом не любил. В один из дней тех нескольких лет, что он провёл во Вьетнаме, он понял, что нашёл людей, которые ему не безразличны, которым можно доверять, и это было для него неожиданным подарком судьбы, и он стал человеком, которому его отец мог бы позавидовать в самый яркий день своей жизни.
Прошло ещё маловато времени, и морпехи не могли просто так сесть рядом и начать с нами беседовать — им надо было ещё немного нас пощупать, а нам всё уже начало надоедать. Когда расчистка участка под вертолётную площадку была завершена, от солнца стало негде укрыться, и мы с нетерпением ждали прибытия разведвзвода на вершину, потому что тогда мы встретились бы с Дейной Стоуном, получили бы после некоторых усилий вертолёт и улетели. Дорога обратно до пресс-центра в Дананге могла занять два часа, а могла и двое суток — всё зависело от наличия попутных вертолётов, но со Стоуном мы определённо добрались бы быстрее, потому что у него были друзья на каждом аэродроме и на каждой вертолётной площадке в I корпусе. Дананг был прибежищем для многих из нас, там были душевые, спиртное, стейки мгновенной заморозки, доставленные по воздуху, номера с кондиционерами и Чайна-бич, а для Стоуна он был настоящим домом родным — жена, собака, маленький домик, наполненный знакомыми вещами. А на Маттерс-ридже было жарко до тошноты, быстро кончались запасы воды, и вообще там было скучно, поэтому оставалось одно – лететь в Дананг. Судя по старым, почерневшим обломкам патронных ящиков (чужих и наших), усыпавшим землю повсюду вокруг, там что-то раньше происходило, и Дейна уже рассказал нам кое-что о прежних событиях.
Стоун работал когда-то дровосеком в Вермонте (он постоянно говорил о том, что ещё вернётся к этому занятию, особенно после жаркого дня на выходе, когда хотелось послать всю эту хрень ко всем чертям), ему было двадцать пять, но запавшие глаза смотрели сквозь линзы очков в тонкой оправе взглядом шестидесятилетнего старика, хотя и проницательность, и умудрённость этого взгляда почти терялись на фоне угловатых очертаний его худого лица. Мы знали наверняка, что сейчас он идёт впереди, далеко оторвавшись от остальных бойцов, растянувшихся по тропе — так он ходил всегда на радость морпехам, потому что он определённо лучше всех остальных подходил для обнаружения мин и засад. Но дело было вовсе не в том, что он шёл впереди всех. Дейна никогда не стоял на месте, он просто не умел притормаживать; на тропе он был самым худосочным, но вверх по склону взбирался так неутомимо, словно двигался вниз. Когда солдаты не могли вспомнить его имени, они описывали его так: «Крепенький такой, рыжий паренёк, чокнутый придурок, охеренный приколист». Стоун был тот ещё приколист, и веселье его дорого обходилось окружающим. Шуточки его были жестокими — то он за завтраком засунет большой палец в желток твоего яйца, то сунет палец в бренди за ужином, то начнёт камни швырять на металлическую крышу твоей комнаты в пресс-центре, то разольёт бензин для зажигалок, и ты, войдя в комнату, увидишь, как пламя несётся к тебе по полу, то подсунет банку ветчины с бобами вместо персиков в сиропе, и как раз тогда, когда ты буквально умираешь от жажды — так Дейна приветствовал людей, веселил их своими издевательствами. Он мог растормошить тебя на рассвете, яростно потрясти за плечи и сказать: «Дай-ка очки, всего на минутку, очень надо», а потом пропасть вместе с ними на целый час. А ещё он делал прекрасные фотографии (он называл их «фотками», следуя этическим нормам работников телеграфных агентств, согласно которым никогда и ни за что нельзя выказывать гордости за хорошо выполненную работу), и за три года работы в качестве военного корреспондента он провёл на операциях больше времени, чем кто-либо другой из моих знакомых, и не раз за это время пули и осколки буквально сбивали с него камеры, не задевая его самого. И сейчас на поле боя не могло произойти ничего такого, чего он ещё не видел, и если шуточки его были злыми и даже противными, ты знал, по крайней мере, откуда ноги растут, и видел в них здоровое начало. В то утро, пока мы дожидались начала наступления у взлётной полосы в базовом лагере, он начал рассказывать нам о том, что видел на Маттерс-ридже раньше, когда у хребта и названия ещё не было. По его словам, было это день в день два года назад, как раз на том же самом хребте. В тот раз он ходил туда с ребятами из 9-й дивизии, и они вляпались по полной программе. (Ну да, так оно и было, мы все понимали, что он снова взялся за свои штучки, и на его лице на мгновение мелькнула улыбка). Их прижали огнём, и они целую ночь провели на хребте, без поддержки, без подвоза припасов, без медицинских вертолётов, и потери были невероятно высокими, процентов семьдесят. Флинн рассмеялся и сказал: «Ну и гад же ты, Дейна», но Стоун продолжал в том же духе своим невыразительным вермонтским говором, рассказывая нам, как раз собиравшимся отправиться туда, о тех событиях так, словно перечислял результаты скачек, но тут он поднял голову и увидел, что мы не одни; несколько парней из роты «Кило» подошли, чтобы поспрашивать нас о наших камерах или о чём-то ещё, и услышали кое-что из его рассказа. Стоун густо покраснел — как всегда, когда понимал, что зашёл чуток далеко. «Да ну, херня всё это, меня там и рядом не было», — сказал он и указал на меня. «Я вот его хотел напугать, потому что эта операция у него последняя, и он уже весь издёргался по этому поводу». Он засмеялся, но сделал это не поднимая глаз.
И вот, пока мы его дожидались, к нам с Ленглом подошёл морпех и спросил, не хотим ли мы посмотреть его фотографии. Для морпехов Ленгл был своим парнем, он походил на звезду студенческого баскетбола: два метра ростом, очень молод (на самом деле ему было тридцать лет), молодой человек из Невады, который превратил имидж славного парня в ценное профессиональное качество. Фотографии лежали в альбомчике с обложкой из искусственной кожи, и, судя по выражению лица морпеха, склонившегося над нами с улыбкой предвкушения на лице и перелистывавшего прозрачные страницы, они были из дорогих его сердцу вещей. (Он добавил ещё, что у него есть несколько «сувениров номер один», но больше ничего о них не сказал, и нам оставалось только догадываться). Во Вьетнаме были сотни таких альбомов, тысячи, и казалось, что во всех лежат одни и те же снимки: всенепременнейшая фотка с зажигалкой («Жжём хибары и валим отсюда»); фотка с отрубленной головой, которая нередко лежала на груди покойника или была в руках улыбающегося морпеха, или фотка с кучей голов, уложенных в ряд, при этом во рту у каждой была сигарета, а глаза были открыты («Они типа смотрят на тебя, понял, страшно так»); человек, подозреваемый в причастности к Вьетконгу, который тащится по пыльной земле, привязанный к вездеходу или подвешенный за ноги к дереву на какой-то поляне в джунглях; очень молодые убитые с АК-47 в руках («Сколько, по вашему, этому пареньку? — спрашивали обычно бойцы. — «Двенадцать, тринадцать? С гуками не разберёшь»); изображение морпеха, держащего ухо или пару ушей, или, как в случае с одним парнем, которого я встретил возле Плейку, целое ожерелье из ушей, «бусы братской любви» — так назвал их владелец, а сейчас мы смотрели на фотографию убитой вьетконговки, лежащей без одежды с окоченевшими ногами, задранными вверх.
«Отбумбумилась мама-сан», — произнёс морпех обычную, затёртую фразу, которую можно было услышать всякий раз об убитом женского пола. Фраза была настолько традиционной, что он, по-моему, даже не понял, что произнёс эти слова.
— Ты это нарочно, — сказал Ленгл.
— Да как я мог? — со смехом ответил морпех.
— Да ладно тебе, шельмец. Хочешь сказать, она так и лежала?
— Ну, один парень её так разложил, прикольно так, потому что его в тот же день убило. Нет, вы только гляньте на эту сучку — прям пополам разрезало!
— Красотка, — сказал Джон. — Просто чудо.
— Я тут думаю — может, послать эти фотки в «Старс энд страйпс»? Как думаете, они возьмут?
«Ну...» И тут мы расхохотались, не в силах удержаться. Половина бойцов во Вьетнаме таскала в вещмешках подобные штуки, причём фотографиями боевые сувениры не ограничивались, но снимки, по крайней мере, не воняли. Однажды я беседовал с морпехом, который сделал много снимков после операции на реке Кыавьет, а потом, когда уже приближался конец его службы, он занервничал и отнёс фотографии капеллану. Но капеллан сказал ему только, что этот грех ему прощает и забрал фотографии, упрятав их в ящик своего стола.
Двое морпехов болтали с Флинном и Уилером, обсуждая их фотокамеры и расспрашивая: где лучше всего купить вот этот объектив, какую выдержку лучше установить для вот такого снимка, а я ничего не понимал. Бойцы достаточно хорошо понимали, как работают СМИ, чтобы относиться к фотографам серьёзнее, чем к репортёрам, и мне попадались даже офицеры, которые отказывались принимать меня за настоящего корреспондента, потому что с фотоаппаратом я никогда не ходил. (На одной из последних операций меня из-за этого едва не выкинули из командирского вертолёта, потому что полковник, по каким-то ему одному известным причинам, питал особую слабость к фотографам. В тот раз рота из его батальона вступила в бой с ротой вьетконговцев и загнала их на мыс, откуда деваться было некуда: с одной стороны огонь роты, с другой море, и оставалось только дождаться прибытия вертолётов, которые их и уничтожили. Тот полковник любил приказать пилоту лететь очень низко, чтобы можно было пострелять по вьетконговцам из пистолета, и всякий раз он желал, чтобы его при этом фотографировали. В тот день его постигло двойное разочарование: мало того, что я объявился без камеры, ещё и всех вьетконговцев успели перебить ко времени нашего прибытия, сотни полторы трупов валялись по всему пляжу и покачивались на волнах прибоя. Но он всё равно выпустил несколько обойм, чтобы пистолет не ржавел).
Постепенно нас окружили морпехи, было их человек пятнадцать, и один из них, крепенький коротышка с плоским смуглым лицом, похожий на накачанного тролля, подошёл и смерил нас суровым взглядом.
«Репортёры, значит? Всё у вас через жопу, — сказал он. — Мне батя присылает вырезки, говорит, что мудаки вы все».
Морпехи начали громко возмущаться, большинство со смехом. Ленгл тоже засмеялся. «Ну что сказать, братан? Мы ведь хотим как лучше, стараемся, как можем».
«А чё тогда правду не пишете?»
«Пошёл ты, Крынски», — сказал один из морпехов, отвесив ему солидную затрещину. Судя по надписи на каске, это был сам Мститель, и пришёл он нам на помощь как раз вовремя. Он походил на семинариста-первокурсника: ясные голубые глаза, аккуратный курносый нос, тонкие шелковистые волосы, а лицо его было таким доверчивым и невинным, что хотелось, чтобы с ним рядом всегда был какой-нибудь надёжный человек. Ему явно страшно не понравилось то, что только что было высказано в наш адрес.
— Не слушайте вы этого козла, — сказал он. — Чёрт возьми, Крынски, ни хера ты в этом деле не понимаешь. Эти ребята — пацаны номер один, отвечаю.
— Ты настоящий друг, — сказал Ленгл.
— А чё такого я сказал? — ответил Крынски. — Что за кипеж?
Но Мститель не мог так просто от него отстать. «Братан, эти ребята постоянно рискуют, едят тот же сухпай, что и мы, спят в грязи, по полной программе. И слушать, как ты ноешь, им ни к чему. Их ведь никто сюда не гнал!»
— Ты о чём это? — спросил Крынски с выражением неподдельного изумления на лице. — Типа вы сами сюда прилетели, добровольно?
— А ты что думал, тормоз? — сказал Мститель. — Думаешь, они такая же солдатня, как ты?
— Не, чего ты мне втираешь? Вы что, попросили, чтобы вас сюда привезли?
— Конечно.
— И сколько времени вы должны тут быть?
— Сколько захотим.
— Мне бы так, чтоб сколько захочу, — сказал морпех по прозвищу «Дитя любви». — Я б ещё в марте дома был.
— А когда ты сюда приехал? — спросил его я.
— В марте.
Лейтенант, руководивший подрывными работами, позвал сверху какого-то Коллинза.
— Я, сэр! — крикнул Мститель.
— Вали сюда, Коллинз.
— Есть, сэр!
На вертолётной площадке зашевелились люди — взвод добрался до вершины. Стоун шёл первым, очень быстро шагая спиной вперёд с камерой в руках и поминутно, в промежутках между щелчками затвора, оглядываясь и осматривая землю. За ним шли четверо морпехов, они несли пятого на импровизированных носилках. Дойдя до середины расчищенной площадки, они осторожно уложили его на траву. Сначала мы решили, что он убит, погиб, наступив на мину на тропе, но цвет его лица был слишком страшен для покойника. Даже у мертвецов на лицах оставался некий светлый оттенок, который понемногу, постепенно покидал кожу, исчезая полностью много времени спустя, но лицо этого паренька было совершенно бесцветным. Невозможно было поверить в то, что в этом теле, таком неподвижном и белом, ещё может теплиться жизнь.
«Коллинз, — сказал лейтенант. — иди за Батей. Скажи ему, что у нас тут очень серьёзный случай из-за жары. Так и скажи — «серьёзный».
«Есть, сэр, — ответил Мститель и потрусил по хребту по направлению к КП.
Дейна сделал ещё несколько снимков и присел, чтобы сменить плёнку. Его форма полностью потемнела от пота, но ничего больше не выдавало его усталости. Остальные бойцы из цепочки сходили с тропы, падали, как будто поражённые снайпером, сначала на землю валились вещмешки, а затем они, шатаясь, делали несколько шагов и падали сами. Некоторые лежали на спине, глядели в солнечное небо и улыбались, словно мечтая о чём-то приятном, но большая часть валилась ничком и лежала неподвижно, только ноги их слегка подрагивали, а радист дошёл аж до расположения связистов, где медленно снял со спины и опустил на землю аппаратуру, с крайней аккуратностью уложил рядом каску (как подушку, выбрав предварительно место), и мгновенно заснул.
Стоун подбежал к нему и сделал снимок.
— А знаете, что? — сказал он.
— Что?
— Жара тут гадская.
— Спасибо за информацию.
Мы увидели, как приближается полковник — невысокий, лысоватый человек с жёстким выражением глаз и чёрными усиками. Его тело плотно обтягивал бронежилет, и, по мере того, как он подходил к нам, морпехи небольшими группами бросались к своим бронежилетам, чтобы надеть их прежде, чем на то укажет полковник. Полковник наклонился, вперив суровый взгляд в лежащего без сознания морпеха, который лежал уже в тени пончо, растянутого над ним двумя санитарами, третий санитар растирал его лицо и грудь водой из фляжки.
Какого чёрта, сказал полковник, ничего страшного, дайте ему соли, поднимите, и он пойдёт, мы ведь морпехи, не гёрл-скауты, и сегодня никаких вертолётов не будет. (Некоторое разочарование, должно быть, отразилось в наших лицах, и Дейна нас сфотографировал. Мы всерьёз переживали за этого паренька: останется он, останемся и мы, то есть на всю ночь). Санитары начали объяснять полковнику, что это не рядовой случай теплового удара, непрестанно извиняясь, но настаивая на своём, не отпуская его обратно на КП. (Мы заулыбались, и Дейна нас сфотографировал. «Пошёл отсюда, Стоун», — сказал Флинн. «Замри», — сказал Стоун, подбежав поближе, чтобы сделать снимок крупным планом, при этом объектив его камеры оказался в дюйме от носа Флинна. — Ещё раз»). На лежащего морпеха было тяжело смотреть, он едва-едва шевелил губами, а полковник сердито глядел на хрупкое неподвижное тело, как будто усматривал в этом какой-то шантаж. После того как за пятнадцать минут этот морпех не смог пошевелиться ни разу, разве что губы подёргивались, полковник, похоже, сменил гнев на милость.
Он спросил санитаров, известны ли им случаи смерти от чего-нибудь подобного.
«А как же, сэр. То есть да, конечно, ему требуется помощь, которую мы тут оказать не сможем».
«Ммм...» — сказал полковник. Затем он разрешил вызвать вертолёт и пошагал обратно на КП так, чтобы в его походке читалась великая решимость.
— Ему б, наверно, веселее стало, если бы он мог пристрелить этого пацана, — сказал Флинн.
— Или одного из нас, — ответил я.
— Тебе ещё повезло, что он вчера тебя не уделал, — сказал Флинн. Вечером накануне, когда мы с Флинном прибыли вдвоём в базовый лагерь, полковник пригласил нас в блиндаж, в котором располагался КП, чтобы показать нам карты и рассказать об операции, и там какой-то капитан угостил нас кофе в пенопластовых стаканчиках. Я допил свой кофе у блиндажа, пока мы беседовали с полковником, который был бодр и дружелюбен —подобное поведение было мне знакомо, и меня оно немного настораживало. Я начал оглядываться в поисках места, куда можно было бы выбросить пустой стаканчик, и полковник это заметил.
— Дай сюда, — решил он мне помочь.
— Да нет, я сам, полковник, спасибо.
— Нет уж, давай!
— Да ладно вам, зачем, я просто найду сейчас...
«Давай!» — потребовал он, и я отдал стаканчик, но затем мы с Флинном боялись даже обменяться взглядами, пока он не ушёл в блиндаж, а потом нас прорвало, и мы начали рассказывать друг другу самые ужасные истории о полковниках. Я рассказал ему о полковнике, который грозился отдать под суд одного специалиста 4-го класса за то, что тот отказался вырезать сердце у убитого вьетконговца и скормить его собаке, а Флинн рассказал мне о полковнике из дивизии «Америкал» (Флинн всегда утверждал, что её спонсирует корпорация «Дженерал фудс»), который считал, что все его подчинённые должны получить боевой опыт, он заставлял всех поваров, писарей, кладовщиков и водителей вооружаться винтовками М16 и выходить на ночное патрулирование, и однажды всех его поваров положили, когда они сидели в засаде.
Услышав шум летящего за нами «Чинука», мы начали собирать вещички, и тут на меня неожиданно нашло ощущение чего-то страшного, я оцепенел от ужаса и начал оглядывать всё и вся вокруг себя в поисках источника этого страха. Стоун не врал, когда болтал о том, что эта операция для меня последняя, я мандражировал, как всякий человек на последней операции, и сейчас между этим местом и Сайгоном не было ничего, что меня бы не пугало, но это было что-то необычное, иное.
«Чёртова жара... — услышал я чей-то голос. — Я... блин, просто, бля, я больше не могу!»
Голос принадлежал морпеху, и, увидев его, я сразу же понял, что видел его раньше, с минуту назад: он стоял на краю площадки и смотрел, как мы собираемся в дорогу. Он стоял там среди многих других морпехов, но я видел его более ясно, чем остальных, не замечая и не осознавая этого. Остальные тоже глазели на нас, с интересом, любопытством или завистью (мы сваливали, отправляют только раненых и корреспондентов, мы летели в Дананг), и все они смотрели на нас более или менее дружелюбно, но этот парень был особенным, и я вроде бы заметил это, понял и сказал другим. Сейчас он проходил мимо нас, и я увидел глубокую, мокрую язву, которая образовалась на месте лопнувшего волдыря и разъела почти всю его нижнюю губу. Однако не этим он так выделялся из других. Если б я тогда и заметил эту язву, он показался бы чуть более измученным, чем остальные, и всё. Он остановился на секунду и посмотрел на нас с какой-то жутковатой, зловещей улыбкой, и на лице его нарисовалась чистейшая ненависть.
«Козлы, — сказал он. — Все вы психи!»
Эти слова он произнёс ужасающе выразительно. Он всё так же зло глядел на нас, и мне показалось, что сейчас он начнёт трогать нас всех по очереди пальцем, от чего мы начнём гнить и умирать, и я понял, что после всего времени, проведённого мною на войне, всё равно осталось нечто такое, что заставляло меня отводить глаза. Я уже видел подобное и надеялся, что больше такого не увижу, но я ошибался, мне было тогда плохо, но я считал, что отделался от этого навсегда, и вот сейчас, снова увидев такое, я понял, что это такое, и в этот, последний раз чувствовал себя таким же беспомощным, как в тот, первый.
Ну да, конечно, хорошо быть военным корреспондентом, жить среди бойцов, рядом с войной, трогать её, погружаться в неё, испытывать себя войной. Я всегда этого желал, почему — не важно, просто это было моим, как бывает моей кинокартина или какая-нибудь вещь, и я делал всё вышеуказанное; во многих отношениях я был братом этим бедным, измученным бойцам, я познал всё, что познали они, на собственном опыте, и это многое значило. Где бы я ни был, всегда находились бойцы, и в морской пехоте, и в сухопутных войсках, которые говорили мне те же слова, что Мститель сказал Крынски: «Всё нормально, братан, вы классные ребята, не бздите». Они не всегда понимали, как тебя воспринимать и что тебе говорить, иногда обращались «сэр», пока ты не упрашивал их больше этого не делать, они чувствовали, в какой дурдом ты попал — перепуганный доброволец-репортёр, и относились к тебе со смешками или даже уважением. Когда ты приходился им по душе, они всегда видели, что ты это понимаешь, и, когда ты улетал на вертолёте, прощались по-доброму, желали удачи. И даже благодарили (некоторые из них), и что тут скажешь в ответ?
Они неизменно, с убийственной страстью просили, умоляли написать обо всём, потому что остро чувствовали, что никто о них не рассказывает, что об их тяжкой жизни никто в Мире ничего не знает. Может, они и были все сплошь недалёкими, неразвитыми юными душегубами (многие из корреспондентов чувствовали это, тая свои мысли от других), но вот на это ума у них хватало. Однажды в Хюэ меня догнал один морпех, когда я направлялся к грузовику, который должен был доставить меня на аэродром; он без малого две недели просидел безвылазно среди этого ужаса, в то время как я наезжал туда на два-три дня за раз. К этому времени мы успели познакомиться, и, поравнявшись со мной, он схватил меня за рукав с такой силой, что мне показалось, будто сейчас он начнёт меня ругать или того хуже, не даст уехать. Лицо его почти ничего уже не выражало от усталости, но у него хватило душевных сил сказать: «Ладно, братан, езжай, вали отсюда, гад, но главное — расскажи обо всём! Расскажи им, брат. А если не расскажешь...»
Им столько пришлось там пережить, всё пошло наперекосяк, один из батальонов потерял 60 процентов людей, все сержанты погибли, бойцы посылали офицеров ко всем чертям, ко всем херам, говорили им, чтобы те искали других идиотов, согласных бегать по улицам, там уже не надо было просить, чтобы не обращались «сэр». Они всё понимали, намного больше, чем я сам, но ненависти к себе я не чувствовал, даже когда уезжал оттуда. Через три дня я вернулся, накал боёв стих, потери стали мизерными, и тот же самый морпех приветствовал меня двумя поднятыми пальцами — «Победа!», и это не имело никакого отношения ни к морской пехоте, ни к затихающим боям, ни к американскому флагу, который был поднят над южной стеной Цитадели днём раньше, он похлопал меня по спине и угостил из бутылки, обнаруженной в какой-то хибаре. Даже те, кто предпочитал с тобою не водиться, кто презирал тебя за то, что тебе приходилось делать по работе, или считал, что ты зарабатываешь на их смертях, кто полагал нас всех предателями, врунами и последними паразитами, даже они в итоге смягчались и одаривали нас признанием, от которого нам становилось лучше всего: «А вы и правда не бздуны». Может быть, они только это и имели в виду, и больше ничего, но мы умели находить пользу во всём, и это нам помогало, и даже такие, неохотные признания мы обращали в награды за отвагу, и всё снова приходило в норму.
Но нередко случались очень и очень неприятные моменты, о которых не хочется вспоминать, когда ты ловил взгляд, от которого хочется отвести глаза, в котором читалась самая незамутнённая ненависть, с которой мне доводилось встречаться. В этой ненависти не было ни удивления, ни любопытства, она возникала ниоткуда, столь же мутная по происхождению, как моральные и прочие предрассудки, без какого-либо повода, без разумного обоснования. Можно было ощутить её во взгляде из-под капюшона пончо, или во взгляде раненого солдата, лежащего на полу вертолёта, бойцов, которым очень страшно или которые только что потеряли одного из своих друзей, в мелькнувшей муке на лице бойца, губа которого лопнула от солнца, который не может больше выносить эту жару.
Поначалу я страшно ошибался, ничего не понимал и переживал от того, что ко мне так несправедливо относятся. «Ну и хер с тобой, сам пошёл, — думал я. — И меня может запросто зацепить, я здесь тоже рискую, ты что, не понимаешь?» А потом я понял, что в этом-то всё и дело, всё объясняется самой собой без труда, и это стало одним из моих озарений на войне. Они не осуждали меня, ни в чём не упрекали, ничего такого лично про меня и не думали. Они просто меня ненавидели, как ненавидят любого безнадёжного идиота, который лезет в это дело по собственной воле, любого идиота, который не может найти своей жизни иное применение, кроме как играть ею подобным образом.
«Все вы психи! — сказал тот морпех, и я уверен, что когда в тот день мы вылетели с хребта Маттерс-ридж, он долго ещё стоял там и глядел нам вслед, пока мы не скрылись из вида, с тем же неподдельным отвращением, с которым мы встречались раньше, а затем сказал первому попавшемуся человеку, а может, и себе самому, слова, которые я слышал однажды, когда корреспонденты только что укатили на джипе, и остался я один, и когда один стрелок обернулся к другому и пожелал нам всем, жестоко и сурово:
— Козлы, — сказал он. — Чтоб их всех поубивало.