23 августа.
Я вызвал сегодня Елену письмом. Она вошла, и мне сразу стало радостно и спокойно. Будто не было долгих дней тревоги и ожиданья, будто не я жил местью, холодно готовил убийство. Так радостно и спокойно бывает в летние вечера, когда звезды зажглись и в саду аромат цветов, теплый и пряный.
На Елене белое платье. Она дышит свежестью и здоровьем. Ей двадцать лет. Ее глаза не смеются, она, стыдливая, говорит:
-- Вы были все время в Москве?
-- Да, конечно, я был в Москве.
-- Так вы? ..
-- Что я?
-- Так это ... вы?
И она опускает глаза.
Мне хочется ее крепко обнять, поднять на руки, поцеловать как ребенка. Теперь, когда я вижу ее, ее сияющие глаза, я знаю: я люблю ее детский смех, наивную красоту ее жизни. И я с восторгом слушаю ее голос:
-- Боже мой, если б вы знали, как я боялась. Когда это случилось, я уже знала, что это... вы ... что это вы ... победили . . .
И потом шепчет еще:
-- Как страшно ...
И тогда я думаю так: вот я жил мыслью о ней, а она не думала обо мне, не мучилась мною. Она думала о терроре, о том, что я убиваю. Да, конечно, я убиваю... И я говорю громко:
-- Да, это сделали мы.
Она краснеет. И вдруг, как тогда, мягко и нежно опускает мне руки на плечи. Ее дыханье жжет мне лицо. И с неизведанной мукой встречаются наши губы.
Я прихожу в себя, -- она сидит в кресле. Намоих устах еще ее поцелуй и вся она такая близкая и чужая.
-- Жорж, милый, любимый Жорж, не будьте печальны.
И она, стыдливо и жарко, тянется телом ко мне.
Я целую ее. Целую ее волосы и глаза, ее бледные пальцы, ее любимые губы. Я не думаю уже ни о чем. Я знаю только: вот она у меня на руках и трепещет ее молодое тело.
Догорает в окне прощальный закат. Красный луч бродит по потолку. Она, белая, лежит у меня на руках и уже нет похмелья пролитой крови.
И нет ничего.