Встану, пойду къ отцу
моему и скажу ему:
отче я согрешилъ
противъ неба и предъ тобою.
Лк. 15, 18
В первые века своего существования наша литература была преимущественно анонимной. Писатели Древней Руси (часто их называют книжники) не стремились оставить свое имя векам, во-первых, в силу традиции христианского смирения (книжники-монахи часто называли себя «неразумными», «грешными» иноками, дерзнувшими стать творцами художественного слова), во-вторых, в силу понимания своего труда как части общерусского, коллективного дела.
Эта черта вроде бы должна свидетельствовать о слабо развитом в древнерусском авторе чувстве личности по сравнению, например, с западноевропейскими мастерами художественного слова. Даже имя автора гениального «Слова о полку Игореве» осталось неизвестным, в то время как западноевропейская средневековая литература может «похвастаться» множеством великих имен. Однако не может быть и речи об «отсталости» древнерусской литературы или ее «безличности». Речь должна идти об ее специфике (своеобразии). Академик Д.С. Лихачев сравнивал западноевропейскую литературу с группой солистов, а древнерусскую - с хором. Неужели хоровое пение менее прекрасно, чем выступления отдельных певцов? Неужели в нем отсутствует проявление человеческой личности?
Надо иметь в виду, что русский человек и западноевропеец в своем становлении и развитии исходят из различных мировоззренческих установок.
Западноевропейская личность утверждает себя за счет своей особой значимости, своей исключительности. Это связано со специфическим ходом западноевропейской цивилизации, с историей католической церкви, в недрах которой во времена Реформации активно развивалось и крепло протестное (протестантское) движение.
В итоге культ человека эпохи Возрождения, усиленный культом разума (рационализмом) эпохи Просвещения, соединился с порывами безудержной протестантской свободы и отказом от «устарелых» догм в вопросах веры и морали. Это закономерно вело к тому, что свою индивидуальность (человеческую неповторимость, уникальность), без которой нет и не может быть личности, человек Запада утверждал на основе абсолютизации своих прав и свобод, добивался и отстаивал их любой ценой. В теории и на практике это выразилось в проявлении крайней формы индивидуализма - эгоцентризме, то есть постановке своего я в центр мироздания. Такой путь формирования личности для представителя западного мира настолько естественен, что для него понятия «индивидуализм» и «индивидуальность» фактически сливаются, становятся идентичными.
Русский человек в силу своей приверженности Православию, которое вошло в его кровь и плоть, перешло в быт, сформировало обычаи и стало нравственной атмосферой его жизни, утверждает себя на основе беззаветного служения Богу и Отечеству, готовности отдать жизнь «за други своя», самоотверженной христианской любви к ближнему. Такая личность, как отмечал русский славянофил и литературный критик середины XIX века К. С. Аксаков, «через отрицание самой себя как я, как центра», «становится одним из лучей, согласно истекающих из общего любовного союза, невидимый центр которого в Боге».
Для русских писателей отстаивание интересов собственного я всеми путями и любыми средствами, стремление во чтобы то ни стало настоять на своем никак не связаны ни с сущностью героизма, ни с представлением о величии человека, ни с проявлениями человеческой неповторимости. В их понимании и восприятии для определения основы самоутверждения человека Запада более всего подходит слово «гордыня», означающее непомерное самомнение, болезненно развитое чувство собственного достоинства и величия.
Поэтому русская классическая литература - от безымянных книжников Древней Руси до А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя, А. Н. Островского и Ф. М. Достоевского, В. Г. Распутина и В. И. Белова - отрицает индивидуализм (эгоизм) как качество, губительное и для самой личности, и для ее окружения, изображает трагедию индивидуализма и одновременно вместе со своими героями неустанно ведет поиски путей ее преодоления.
Уже «Слово о законе и Благодати» митрополита Илариона - самый древний из дошедших до нас памятников литературы Древней Руси - пронизано духом абсолютного неприятия индивидуализма как начала антихристианского.
В «Повести временных лет», русской летописи начала XII века, сам ход истории определяется ходом борьбы человеческой гордыни (племенной, религиозной, личностной) с христианским смирением и любовью.
За гордыню наказаны строители Вавилонской башни, которые «помыслиша создати столбъ до небесе», то есть до Бога. И тогда Бог смешал народы, рассеял по всей земле и ветром великим разрушил башню.
За гордыню наказан народ обров, мучивший и унижавший славянское племя дулебов: «Были же эти обры велики телом, а умом горды, и Бог истребил их, умерли все, и не осталось ни одного обрина». Это наказание за гордыню настолько глубоко вошло в сознание древнерусских людей, что возникла самая древняя из дошедших до нас поговорок - «Погибоша аки обре» («Погибли как обры»).
Русская летопись свидетельствует: когда славянские племена, а затем русские князья в гордыне своей воюют друг с другом - беда приходит на Русскую землю: «Междоусобная же война бывает от дьявольского соблазна. Бог ведь не хочет зла людям, но блага; а дьявол радуется злому убийству и крови пролитию, разжигая ссоры и зависть, братоненавидение, клевету».
Первыми русскими святыми стали князья Борис и Глеб. Братья, следуя христианской заповеди, не стали поднимать меч против брата своего Святополка - «убийцы и гордеца», как оценил его летописец. Окаянным, то есть противным Богу, прозвали этого князя в народе.
С удивительным чувством жалости и сострадания в «Повести временных лет» ведется рассказ об ослеплении князя Василька Теребовльского. Случилось это сразу же после известного съезда русских князей в Любече, в 1097 году. Князья говорили: «Зачем губим Русскую землю, сами между собой устраивая распри? А половцы землю нашу несут розно и рады, что между нами идут войны. Да отныне объединимся единым сердцем и будем блюсти Русскую землю, и пусть каждый владеет отчиной своей».
В повести подробно описывается, как проникают в сердца князей Святополка и Давыда Игоревича и крепнут в них своекорыстные помыслы. Сперва сатана, «огорченный» княжеской клятвой на кресте, «влез в сердце некоторым мужам». Затем эти мужи стали оговаривать князя Василька перед Давыдом Игоревичем. Тот, поверив «лживым словам», стал настраивать против Василька Святополка. Святополк «сильно смутился», но поверил Давыду. И вот уже «схвачен был Василько и ослеплен». Святополк и Давыд оправдываются, обвиняя друг друга в преступлении. Другие князья мстят за ослепление Василька. Мстит и Василько своим обидчикам...
И раскручивается новый виток княжеских усобиц. И молит Русская земля устами жителей Киева: «Молим, княже, тебя и братьев твоих, не погубите Русской земли, ибо если начнете войну между собою, поганые станут радоваться и возьмут землю нашу, которые оборонили отцы ваши и деды ваши трудом великим и храбростью... »
Предположительно годом ранее ослепления князя Василька Теребовльского, в 1096 году князь Владимир Мономах напишет письмо князю Олегу Святославичу, убившему в междоусобной битве младшего сына Владимира Изяслава.
Владимир, смиряясь сам, призывает и Олега Святославича (за активное участие в феодальных войнах названного в «Слове о полку Игореве» Гориславичем) к смирению ради Бога, ради братьев и Русской земли.
Только такая личность, умеющая одержать верх над своей гордыней и прислушаться к слову Божию, способна оценить человеческую индивидуальность.
В ожидании приближающейся смерти («сидя на санях»), смотря на мир глазами умудренного жизнью христианина, Владимир Мономах создаст знаменитое «Поучение» (1117). По жанру это политическое завещание, по духу - обращение ко всем тем, кому в будущем, близком и далеком, предстоит решать судьбы Русской земли, человеческие судьбы. В «Поучении» есть строки, которые можно назвать (вопреки внушаемым нам стереотипам о пренебрежительном отношении русских к отдельной личности) гимном человеческой индивидуальности: «"Велик ты, Господи, и чудны дела твои"... И этому чуду подивимся, как из праха создал человека, как разнообразны человеческие лица; если и всех людей собрать, не у всех один облик, но каждый имеет свой облик лица, по Божьей мудрости».
О величии человеческой личности говорил в своих «Словах» известный проповедник XIII века Серапион Владимирский. Ему довелось быть очевидцем страшных страниц русской истории - первых десятилетий татарского ига: «Вот уже к сорока годам приближаются страдание и мучение, и дани тяжкие на нас непрестанны <...> Города опустели, поля наши сорной травой поросли, и величие наше унизилось, великолепие наше сгинуло, богатство наше стало добычей врага, труд наш неверным достался в наследство, земля наша попала во власть иноземцам».
Перед русской литературой периода борьбы за национальную независимость (середина XIII - конец XV веков) стояла единственная неимоверной важности задача - сохранение православной духовности народа, оставшегося жить на руинах Киевской Руси. Сохранится дух народа - обязательно возродится русская государственность.
Серапион Владимирский видит нравственное оскудение людей, оставшихся в живых после страшного исторического катаклизма: «Правду отринули, любовь не имеете, зависть и лесть процветают в вас - и вознесся ваш разум». Для русского проповедника очевидно: возвыситься в гордыне для христианина означает утратить величие, впасть в грех, который неизбежно приведет к новым бедам и несчастиям. При этом он беспредельно верит в силу и искренность христианского покаяния и смирения, в которых заключена сила духа русского человека: «Господь сотворил нас великими... Так не утратим же, братья, величия нашего».
Художественный гений автора бессмертного «Слова о полку Игореве», жемчужины литературы Древней Руси конца XII века, питается трепетной любовью к Русской земле, которая обостряется предчувствием надвигающейся смертельной опасности. Отсюда чувство щемящей боли разлуки с Родиной, разлуки, равной потере. «О Руская земле! Уже за шеломянемъ еси!» - дважды в ожидании неотвратимой беды восклицает автор. Трагическая нота нарастает. Автор обращается к описанию начала битвы, и в этот момент высшего психологического напряжения - чем же битва завершится?
- отзывчивость на страдания родной земли приводит его к прозрению: причины трагедии Руси - в княжеской гордыне («Рекоста бо брат брату:"Се мое, а то мое же"»). Индивидуализм противостоит началу братства. Поэтому сохранивший это начало сохраняет в себе способность к действительно христианскому самоутверждению. Таков в понимании и изображении безымянного автора «Слова» князь Игорь.
Он типичный князь эпохи феодальных усобиц, поэтому личная слава, личные амбиции для него много значат. Его человеческая трагедия заключена в формуле, которую выводит автор: «Спалъ князю умь похоти» («Ум князя уступил место желанию»). Личная трагедия героя усиливается стократно грозными предзнаменованиями русской истории - над Киевской Русью, ослабленной внутренними войнами, собираются страшные тучи иноземного нашествия. Князь Игорь отважно направляется к «синему Дону». Ему не дано предугадать, какую брешь для степников-кочевников в их набегах на Русь откроет его неудачный поход за славой.
Так уж заведено в русской литературе с первых веков ее развития, так уж сфокусировала история взгляд русского человека: личные (индивидуалистические) амбиции литературного героя чреваты не только его собственной трагедией - трагедия стремительно распространяется на его ближнее и дальнее окружение, на исторические судьбы Русской земли.
Обрекая себя на возможную гибель, Игорь мужественно поворачивает полки на помощь брату Всеволоду. Позор пленения приведет героя к осознанию своей вины перед Русской землей. О переживаниях князя автор «Слова» говорит в соответствии с требованиями эстетики того времени предельно точно и кратко: «Игорю-князю Бог путь указывает из земли Половецкой на землю Русскую». (Семьсот лет спустя А. П. Бородин в опере «Князь Игорь» (1887) всю палитру внутренних переживаний князя передаст в его знаменитой арии «Ни сна, ни отдыха измученной душе...») И результат такого устремления героя столь же точен и понятен. Он проходит через покаяние: возвращаясь через Киев в свое княжество, «Игорь едет по Боричеву к святой Богородице Пирогощей».
Зерно братолюбия разрослось в душе Игоря, всепоглощающее чувство любви перебороло его гордую жажду славы, охладило горячность и утишило необузданность его натуры. «Солнце светит на небе - Игорь-князь в Русской земле». Это означает, что отныне герой всегда будет оставаться в сфере интересов общерусской политики, которая, по мысли автора, должна привести к восстановлению сильной, единой, процветающей Руси: «Страны ради, города веселы».
Автор «Слова» заставляет звучать струны, которых до него еще не касалась рука книжника, задушевно рассказывает о событии, казалось бы, далеком от похода князя Игоря: «Река Стугна <...> юношу князя Ростислава скрыла на дне у темного берега. Плачется мати Ростислава...» Но странно: на личное горе матери, потерявшей сына, который фактически еще не успел проявить себя в жизни государства, чутко и глубоко отозвалась природа, а значит, и вся Русская земля: «Уныша цветы жалобою, и древо с тугою къ земли преклонилося». Для земли, матери всем русичам, потеря даже одного сына - трагедия. Что же тогда говорить о смертях тысяч людей, вызванных индивидуалистическими амбициями русских князей, когда «на Немизе снопы стелютъ головами, молотятъ чепи ха-ралужными, на тоце животъ кладутъ, веютъ душу от тела. Не-мизе кровави брезе <...> посеяни костьми рускихъ сыновъ»?
Говорят, исключения только подтверждают правило. И еще говорят: «В семье не без урода». Среди древнерусских писателей (а древнерусский период истории нашей литературы охватывает целых семь столетий) носителями индивидуализма, столь опасного для русского человека и Русской земли, являются только Даниил Заточник («Моление Даниила Заточника») (XII в.) и Андрей Курбский (XVI в.).
Если русскую историю, в том числе и историю русской литературы, рассматривать с позиций борьбы за освобождение личности и личностного начала, тогда «Моление Даниила Заточника» должно было бы занять центральное место в словесности древнерусского периода.
Даниил - человек, несомненно, одаренный и широко образованный, обладающий книжными знаниями. Он сравнивает себя с пчелой, припадающей к разным цветам и собирающей мед в соты. И еще одно сравнение: «Так и я, - пишет Даниил, - по многим книгам собирал сладость слов и смысл их и собрал, как в мех воды морские». В этом плане он, конечно же, достоин признания.
В тексте «Моления» можно встретить острые выпады против бояр и богатых людей. Даниила можно даже назвать, как называли его литературоведы советского периода, борцом за социальную справедливость.
Если же подходить к оценке «Моления Даниила Заточника» с позиций православной духовности, то личность автора раскроется уже совершенно с другой стороны.
С каждой страницы памятника, буквально с каждой строчки текста, образно говоря, раздается обиженный крик человеческой личности: я этого достойна, оцените меня, посадите меня за праздничный стол, дайте мне погреться в лучах солнца.
Смирение Даниила Заточника, переходящее в самоуничижение, нарочито. Оно - дань форме, но не духу христианской традиции. Поэтому Даниил быстро переходит к балагурству, к игре слов и звуков, скоморошеству.
Становится очевидным, что он критикует богатых потому, что сам не так богат, что он ополчился против бояр потому, что они не допускают его к князю, не дают пролиться на него дождю княжеской милости.
За совершенным словесным каркасом «Моления», отвечающим всем канонам средневекового красноречия, за цитатами из Священного писания, афоризмами, каламбурами, рассуждениями, ритмически организованными частями текста проявляется и звучит в полной мере антихристианский призыв: «Не имей веры к другу и не надейся на брата».
Андрей Курбский, русский боярин и воевода, спасаясь от заслуженного гнева со стороны царя, во время военных действий переходит на сторону польского короля Сигизмунда. Из захваченного поляками русского города Владимира (Воль-мера) он отправляет Ивану Грозному свое первое послание, полное обвинений в преследовании царем «белой кости» Русской земли - боярского сословия.
Не столь важно, какого «сорта» индивидуализм преобладает в Андрее Курбском: личный (обида за нереализованные амбиции, гнев против царя, боязнь за свою жизнь) или сословный (защита своекорыстных интересов опального боярства, утратившего власть над страной). Важно, что Андрей Курбский становится врагом России. Поэтому был прав Иван Грозный, когда писал боярину Курбскому в послании из возвращенного русским войском города Владимира (Вольмера): «Вы мнили, что вся Русская земля у вас под ногами, но по Божьей воле и мудрость ваша оказалась тщетной. Вот ради этого я и поострил свое перо, чтобы тебе написать».
Сегодня имя Андрея Курбского хотят поднять на щит те, кто готов считать Россию «тысячелетней рабой», кто в Иване Грозном (на Западе его предпочитают называть Иваном Ужасным) готов видеть самого страшного тирана всех времен и народов, который мог появиться только в «азиатской» России. (Чтобы убедиться в предвзятости такой оценки русского царя, достаточно вспомнить хотя бы одну только Варфоломеевскую ночь в Париже или массовые казни бродяг в «старой доброй Англии».)
И если в середине 20-х годов XIX века пламенный поэт-романтик и декабрист К. Ф. Рылеев хотел увековечить Андрея Курбского как борца с тиранией Ивана Грозного, то Пушкин, носитель русского взгляда на мир, послания Курбского русскому царю называл «злобными письменами» на фоне «старых наших летописей». А кому, как не Пушкину, создателю бессмертного образа летописца Пимена в трагедии «Борис Годунов», знать правду о ходе русской истории, кому, как не Пушкину, знать основополагающие качества русского национального характера: «простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать набожное, к власти царя, данной <... > Богом, совершенное отсутствие суетности, пристрастия».
Ведущим художественным методом западноевропейской и русской литературы 10-х - начала 30-х годов XIX века был романтизм. Он нес в себе культ борьбы за свободу человеческой личности. Именно с этим направлением связано то, что мы можем определить как искушение (искус) романтическим индивидуализмом.
Отстаивая свою свободу, свои права в борьбе с враждебным окружением, романтический герой неизбежно, по неумолимой логике развития романтического мировоззрения, приходит к идее самодовлеющей личности.
Через искушение романтизмом прошли и два гения нашей литературы - Пушкин и Лермонтов.
«Пушкин, - подчеркивал философ русского зарубежья И. А. Ильин, - должен был быть и сыном своего века, и сыном своего поколения. Он должен был принять в себя все отрицательные черты, струи и тяготения своей эпохи, все опасности и соблазны русского интеллигентского миросозерцания, - не для того, чтобы утвердить и оправдать их, а для того, чтобы одолеть их».
Романтический бунт лирического героя поэзии Пушкина принял форму революционного бунта, свидетельством чего стали его стихотворения периода южной ссылки - «В. Л. Давыдову», «Кинжал», «Свободы сеятель пустынный...». Однако для нас важнее факт осознания Пушкиным своей «болезни». Об этом его стихотворения 1823 года «Мое беспечное незнанье... » и «Демон».
В первом из них лирический герой, называя демона «лукавым», все же по-своему благодарен ему за то, что тот заставляет человека отказаться от «беспечного незнанья». Разумеется, знание лучше незнания. Однако эти знания проходят и приходят к герою Пушкина сквозь призму демонизма, то есть гордыни, пронизанной духом тотального отрицания.
Мое беспечное незнанье Лукавый демон возмутил, <... > Я стал взирать его глазами <...>
И лирический герой «поднимается» в своем индивидуализме (а с точки зрения православной духовности - опускается) до осуждения целых народов (см. стихотворение «Свободы сеятель пустынный...»).
Во втором стихотворении демон назван уже «злобным гением», и герой жалеет о том, что последовал за ним:
Тогда какой-то злобный гений Стал тайно навещать меня.<...> Его язвительные речи Вливали в душу хладный яд <...>
Переломным для Пушкина стал следующий - 1824 год. Этот год особенный. Большую часть его поэт проводит в Одессе, в южной ссылке, а осенью его высылают в русскую деревню Михайловское Псковской губернии. Пребывание Пушкина в русской деревне оказалось для него спасительным. Именно там поэт, по словам Достоевского, «переделался в русского», потому что стал «на точку народного духа». Поскольку русской национальной жизни индивидуализм органически чужд, постольку Пушкин, став на национальную почву, расстается с ним.
Расстается как человек, как мыслитель и, конечно же, как поэт, то есть творчески, художественно. Одним из цен-
тральных образов-символов романтизма является образ моря. Море ставит свой знак на романтическом герое, вносит в него свой неукротимый дух. В стихотворении «К морю», созданном сразу же по возвращении с юга России в Михайловское, Пушкин, прощаясь с морем, фактически прощается со «свободной стихией» романтического творчества, с «властителями дум» поэта-романтика - носителями индивидуалистического бунта (мятежный английский поэт Байрон) и человеческого своеволия, культа «сильной личности» (Наполеон).
Это расставание позволит Пушкину в одном из лирических (то есть выражающих позицию автора) отступлений романа «Евгений Онегин» не только снять с Наполеона ореол величия и нарочито буднично, даже иронично назвать его «нетерпеливым героем», но - главное - осудить наполеонизм как высшую форму индивидуалистического пренебрежения человеком и человечеством, своими «ближними» и «дальними»:
<...> Мы почитаем всех нулями,
А единицами — себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно<...>
Еще одним знаковым художественным свидетельством освобождения поэта от главного искушения романтизма -романтического индивидуализма - является знаменитая пушкинская поэма «Цыганы» (1824). Весьма показательно, что начало работы над поэмой приходится на южный период творчества, а завершение работы происходит уже в русской деревне, в Михайловском.
Главный герой поэмы Алеко - яркий носитель индивидуалистического бунта. Его стремление к вольной и свободной жизни оборачивается для окружающих его людей несомненным злом. Думая о себе, Алеко не желает считаться с желаниями и свободой других. Основной принцип его жизни -удовлетворение запросов собственного я, отстаивание только своих прав. Ежели кто посмеет противоречить ему - берегись!
Я не таков. Нет, я не споря
От прав моих не откажусь;
Или хоть мщеньем наслажусь.
Распространено мнение, что Алеко не эгоист, а индивидуалист, что он борец за свободу, а значит, выступает против рабского начала в человеке. Иными словами, что он - положительный герой. С позиций православной духовности, подобного рода высказывания есть словоблудие: Алеко отстаивает исключительно свою свободу, в том числе и свободу переступить через кровь. Он убивает Земфиру, «посмевшую» полюбить другого, и своего соперника - молодого цыгана. Совершив двойное убийство, герой сам неизбежно становится рабом, рабом «наслажденья местью».
Думаем, не стоит настаивать и на резком противопоставлении понятий гордость и гордыня. Если уж говорить прямо, то в русском национальном сознании, по XIX век включительно, слово гордость не несло в себе положительного смысла. (Достаточно посмотреть значение этого слова в Толковом словаре живого великорусского языка В. И. Даля.) Приведем в качестве литературного примера слова героя пьесы А. Н. Островского «Бесприданница» (1878) Карандышева: «Я много, очень много перенес уколов для своего самолюбия, моя гордость не раз была оскорблена». Как видим, даже сам герой соотносит слово гордость с понятием любовь к своему собственному «я» (самолюбие). Отметим также, что Карандышев тоже совершает убийство. К этому жалкому герою, плебею, который хочет войти в высшее общество за счет женитьбы на Ларисе Огудаловой, у читателей и зрителей никогда не возникало симпатий. Возможны ли такие симпатии в отношении героя пушкинской поэмы, потому что он сильная личность? «Право имеющая»? Вопросы, думается, риторические.
Пушкин вкладывает в уста старого цыгана, отца убитой Земфиры, слова, которые с позиций русского взгляда на мир все расставляют по своим местам:
«Оставьнас, гордыйчеловек!<...>
Ты не рожден для дикой доли,
Ты для себя лишь хочешь воли<...>«
Именно так понимал эти пушкинские строки Достоевский, который в знаменитой Пушкинской речи («А. С. Пушкин», 1880) произнес слова, обращенные ко всем эгоистам, ко всем «русским скитальцам»: «"Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве", вот это решение по народной правде и народному разуму. "Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой - и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его"».
В «Маленьких трагедиях» (1830) Пушкин, во-первых, проходит «сознанием те фазы развития» (Ап. Григорьев), которые прошла типичная западноевропейская личность, утверждая себя на основе индивидуализма; во-вторых, глядя на мир «глазами своей национальной стихии» (Н. В. Гоголь), исследует их в русле православной традиции безусловного неприятия эгоизма (гордыни) в любых формах его проявления.
В трагедии «Скупой рыцарь» главный герой Барон, он же Филипп, равно как и его сын Альбер, самоутверждаются на основе власти золота. Различие между отцом и сыном заключается в том, что для первого достаточно ощущения власти над миром, которое дает ему золото, хранящееся в подвалах замка. Он чувствует себя державным владыкой, любое желание которого будет исполнено, стоит лишь ему этого захотеть:
<...> как некий демон
Отселе править миром я могу. <...>
И вольный гений мне поработится. <...>
Я свистну, и ко мне послушно, робко
Вползет окровавленное злодейство <.>
Мне все послушно, я же — ничему <...>
Скупой рыцарь прекрасно сознает, что золото, стекающееся в его подвалы, окрашено людской кровью, омыто слезами вдов и сирот. Герой хвалит себя за то, что не прогнал вдову, на коленях во дворе замка молящую о прощении долга. Если бы прогнал - значит, простил бы долг. Но этого не произошло: вдова вернула долг, и теперь вместе с тремя детьми обречена на голодную смерть.
Его сын Альбер желает тратить отцовское наследство и за счет этого приобрести дружбу, любовь, авторитет. В душе он уже готов пойти на убийство отца. «Ужасный век, ужасные сердца!» - такими словами заканчивается трагедия.
В трагедии «Моцарт и Сальери» главный герой - реальное историческое лицо, австрийский композитор Сальери. По легенде, он из зависти отравил великого Моцарта. Пушкин положил эту легенду в основу действия трагедии, так как она, в его представлении, отвечала духу самоутверждения личности человека Запада.
Сальери самоутверждается на основе причисления себя к касте избранных, «право имеющих». Он берет на себя право не только судить Моцарта (Моцарт, по мнению Сальери, недостоин своего гения), не только вынести приговор великому композитору (Моцарт должен умереть), но и привести приговор в исполнение (Моцарт умирает от яда из «чаши дружбы»). Совершив убийство, Сальери не чувствует себя счастливым: мучения индивидуализма будут терзать его всю оставшуюся жизнь. Герой будет мучиться словами Моцарта «А гений и злодейство - две вещи несовместные»:
Но ужель он прав, И я не гений?
Рассуждать подобным образом Сальери может только в силу своего индивидуализма, крайней формой которого является бунт против Бога и его творения:
Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и — выше. Для меня Так это ясно, как простая гамма.
В трагедии «Каменный гость» Дон Гуан утверждается за счет плотской, чувственной любви. Здесь его поле битвы, здесь он герой и победитель.
Если исходить с позиций православной духовности, то не стоит даже и пытаться, причисляя Дона Гуана к борцам с ханжеской моралью современного ему испанского общества, надевать на него доспехи рыцаря любви. Отношения Дона
Гуана с Доной Анной - очередной и последний эпизод его битвы на фронте любви. С течением времени одержанные победы и плотские наслаждения перестают придавать жизни героя особую остроту, приедаются. Ему требуется нечто новое, свежее. Дона Анна вполне соответствует таким «критериям». Во-первых, ее жизнь близка к монашеской, а в соблазнении «христовой невесты» для сладострастника всегда заключается особая прелесть. Во-вторых, она вдова командора, убитого Доном Гуаном на дуэли. К тому же, Дон Гуан, переступая через все возможные границы человеческой морали, приглашает Каменного гостя, Статую командора, на свое любовное свидание с Доной Анной.
В итоге все герои пьесы (и командор, при жизни купивший себе в жены у бедных родителей молодую Анну, и Дона Анна, соблазненная Доном Гуаном, и, конечно же, сам Дон Гуан) проваливаются, о чем свидетельствует заключительная пушкинская ремарка в тексте пьесы. А провалиться можно только в ад.
В трагедии «Пир во время чумы» главный ее герой, председатель пира Вальсингам, при всей нашей жалости и симпатии к нему, пожалуй, более других героев «Маленьких трагедий» проявляет человеческое своеволие.
Под влиянием ли перенесенных утрат (смерть матери и смерть жены), под влиянием ли паров алкоголя или чувственной страсти он выступает против того, что Пушкин назовет «общим законом» человеческого бытия. Герои трагедии сидят за пиршественными столами на улицах зачумленного города, а мимо них с устрашающей периодичностью проезжает телега, отвозящая на кладбище тела умерших людей. Вальсингам приветствует смерть, пришедшую в город:
Зажжем огни, нальем бокалы; <...>
Восславим царствие Чумы.
*
<... >
*
Итак, — хвала тебе, Чума! Нам не страшна могилы тьма, Нас не смутит твое призванье! Бокалы пеним дружно мы, И девы-розы пьем дьаанье, — Быть может... полное Чумы!
Пророчески отчаянно и призывно звучат слова Священника:
Безбожный пир, безбожные безумцы! <.>
Подумать мог бы я, что нынче бесы
Погибший дух безбожника терзают
И в тьму кромешную тащат его со смехом <...>
Я заклинаю вас святою кровью
Спасителя, распятого за нас:
Прервите пир чудовищный <.>
Итак, ослепляющая власть денег («Скупой рыцарь»), кастовость, прикрываемая идеей служения высокому искусству («Моцарт и Сальери»), эгоистическая любовная страсть («Каменный гость») и, наконец, прославление «царствия Чумы» в отчаянье гордыни, облекшейся в тогу спасительницы жизни, вплоть до танцев на костях почти в буквальном смысле этого выражения («Пир во время чумы») - вот трагический опыт становления человека Запада.
Пушкин всем сердцем сострадает героям трагедий, выбравшим для себя такую убийственную форму самоутверждения-самодовления. И заключительная ремарка трагедии, завершающей цикл («Пир продолжается. Председатель остается погруженный в глубокую задумчивость»), вслед за последней репликой текста пьесы, обращенной к главному герою («Спаси тебя Господь!»), свидетельствует о том, что поэт оставляет Вальсингаму, потерявшему на земле все и, казалось бы, обрекшему душу свою на вечные муки (уверенность в этом самого героя звучит в его обращении к умершей супруге: «Святое чадо света! Вижу // Тебя я там, куда мой падший дух // Не досягнет уже...»), возможность духовного воскресения.
Лермонтовское искушение романтизмом, считай романтическим индивидуализмом, в отличие от пушкинского, конечно же, имело свою специфику и носило более трагический характер. На протяжении ряда лет Лермонтов был буквально «болен» демоном. Этот образ сопровождал поэта на протяжении большей части его творческого и жизненного пути. «Отделаться» (это слово самого Лермонтова) от демона поэту удастся только после создания им поэмы «Сказка для детей» (1839):
<…> и этот дикий бред Преследовал мой разум много лет. Но я, расставшись с прочими мечтами, И от него отделался — стихами!
В таких шедеврах лирики Лермонтова, как «Утес» (1841), «Тучи» (1840), «Листок» (1841), трагедией одиночества (этого закономерного итога разрушительного действия индивидуализма) пронизана буквально каждая строка. Если раньше лермонтовский герой гордился своим одиночеством как свидетельством собственной исключительности, то теперь раздается его «тихий плач»:
<.> Одиноко
Он стоит, задумался глубоко, Итихонько плачет он в пустыне.
Если раньше стремление к личной свободе значило для него очень много, если изгнанничество было для него свидетельством значимости своей личности, то теперь свобода без Родины практически утратила смысл, остудила горячую кровь и горячую голову.
Вечно холодные, вечно свободные, Нет у вас родины, нет вам изгнания.
Оторванность от Отечества заставила его искать если пока еще не путей возвращения, то хотя бы пристанища от бурь и невзгод бесприютного странничества:
Дубовый листок оторвался от ветки родимой <.> Засох и увял он от холода, зноя и горя <.>
Дальнейшее осмысление русской классикой трагедии индивидуализма связано с образом так называемого «лишнего человека». Традиционно (речь идет о демократической традиции) трагедию «лишнего человека» объясняют негативным влиянием на него той социальной (дворянской) среды, к которой он принадлежит по рождению и воспитанию. В свое время «отец» социологической критики в России и кумир разночинной молодежи В. Г. Белинский произнес: «Человек не виноват, виновато общество». И - понеслись проклятия миру русской жизни, «гнусной российской действительности». А пути восстановления человеческой личности стали напрямую соотносить с путями социально-общественных преобразований в России. Хорошо помнится со школьных лет фраза: «"Лишние люди" - лучшие из дворян, они поднялись выше косной, окружающей их среды и поэтому.» И поэтому, получается, они стали «эгоистами поневоле», и поэтому, получается, эти «лучшие из дворян» почти не виноваты в страданиях, которые несут окружающим их, любящим их людям?
Устами Дмитрия Карамазова, героя, которому автор явно симпатизировал, Достоевский ответил Белинскому: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей». Такая позиция есть позиция православной духовности, взятая русской классикой за основу оценки своих героев. Наша задача увидеть это.
Пушкинский Евгений Онегин, первый в галерее «лишних людей» русской литературы («Евгений Онегин», 1830), в письме к Татьяне назовет причину своей и ее личной трагедии «постылой свободой»:
Свою постылую свободу Я потерять не захотел <... > Я думал: вольность и покой Замена счастью <... >
Лермонтовский Печорин («Герой нашего времени», 1840) также осознает, что его индивидуализм, индивидуалистическая свобода - причина его скуки, которая со временем обернется фатализмом, то есть, фактически, безразличием к самому себе. Однако назвать свою свободу «постылой» герой не решается. Наоборот, он с гордостью заявляет о том, что никому ее не отдаст.
Список «лишних людей» русской литературы можно продолжать, и в каждом из героев будет видна червоточина индивидуализма (эгоизма).
Индивидуализм опошляет любую высокую идею, о которой они говорят, которой хотят служить или делает их бессильными с первых же шагов такого «высокого служения».
Назовем еще одного такого героя. Агарин из поэмы Н. А. Некрасова «Саша» (1855). Он начинает свой путь на ниве служения народу: помогает крестьянам, вдохновляет на это служение прекрасную дворянскую девушку Сашу. Но его порыв быстро иссякает. Иссякает потому, что эгоистическое начало помешало ему просто, буднично помогать обычным людям, своим ближним. Автор пытается раскрыть перед читателем «секрет» личности и поступков героя и делает это по-некрасовски убедительно:
«Нет, я души не растрачу моей На муравьиной работе людей:
Или под бременем собственной силы Сделаюсь жертвою ранней могилы,
Или по свету звездой пролечу!
Мир, — говорит, — осчастливить хочу!»
Что ж под руками, того он не любит, То мимоходом без умыслу губит.
«Лишние люди», они же «эгоисты поневоле», «русские скитальцы», «русские европейцы», добавим сюда еще «беглецы родной земли» - суть блудные сыновья русской жизни. Они получили от нее имение. Не сумели им достойно распорядиться. Растратили его в наслаждении радостями жизни и жизненных баталиях. И вот, по мнению русских классиков и русских мыслителей, пришла им пора вернуться в родной дом.
Наряду с галереей «лишних людей» русская литература также создала и галерею «маленьких людей». Это - Самсон Вырин (повесть Пушкина «Станционный смотритель»); Акакий Акакиевич Башмачкин (повесть Гоголя «Шинель»); Макар Девушкин (роман Достоевского «Бедные люди»); герой «Записок из подполья» Достоевского, которого принято называть «подпольным человеком» или парадоксалистом; Карандышев (драма Островского «Бесприданница»); а далее - герои чеховских рассказов «Смерть чиновника», «Мелюзга», соответственно, с «говорящими» фамилиями - Червяков и Невыразимов.
«Маленький человек», несомненно, - трагический герой. Все, что происходит с ним, - трагедия: его собственная, трагедия окружающих его людей (осознают они это или не осознают - другой вопрос) и, по большому счету, трагедия русской жизни. Преодоление трагедии «маленького человека» связано с обретением им личного достоинства, утверждения своего человеческого я. Русская классика убеждена, что такое утверждение личности может состояться только на путях следования установкам христианской духовности.
Такой путь до конца пройдет герой романа Достоевского «Бедные люди» (1846) Макар Девушкин, который утверждает себя за счет «нужности» ближнему своему: «Ну, так я и сознаю теперь, что я нужен, что я необходим» (речь идет о Вареньке Доброселовой. Достойна ли эта эгоистическая девушка такого служения? Это касается уже собственно только ее. Об этом - отдельный разговор).
Если же «маленький человек» избирает путь индивидуалистического утверждения своего обиженного (ущемленного в правах) человеческого я - он, в традициях русской литературы, неизбежно терпит крах. Таков другой герой Достоевского - «подпольный человек» (парадоксалист) из «Записок из подполья» (1864).
«Подпольный человек» предстает как певец индивидуалистической личности, как носитель страданий индивидуализма. Он эстетизирует страдание в духе своеобразного эпикурейства, эпикурейства подполья. Такова реакция русского человека XIX века, «тронутого развитием и европейской цивилизацией», лишенного реальных перспектив будущего. «Человек в этом состоянии, - писал Достоевский в «Записной тетради 1864 - 1865 гг.», - чувствует себя плохо, тоскует, теряет источник живой жизни [«идею Бога». - Прим. авт.].»
Герой ведет поиски «сока» «наслаждения отчаяния» в «яде неудовлетворенных желаний», «лихорадке колебаний», жаждет сладострастия в «сознаниях бесполезных стонов и позорах», а «соус» из «страдания», «мучений и мученьиц» должен придать, по его мнению, «пикантность» «развратику».
Через подобное эпикурейство герой «поминутно» пытается доказать самому себе, что он «человек, а не штифтик». Разумеется, страдания его реальны, герой буквально корчится от боли на глазах читателя, но это - страдания эгоистической личности, заведшей себя в тупик.
По пути христианского утверждения личности идут (специфически по-толстовски, но все же по-русски) герои Льва Толстого. Прежде всего это так называемые правдоискатели, такие как князь Андрей Болконский (роман «Война и мир»). Герой несет в себе бациллу индивидуализма, который (а не тяжелое ранение, как принято считать) приведет его к физической смерти.
Жизненный путь князя Андрея состоит из взлетов и падений. И все они связаны с надеждами и разочарованиями его эгоистического я. Перед знаменитым Аустер-лицким сражением герой с поразительным откровением признается сам себе: «<...>Боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно.
И как ни дороги, ни милы мне многие люди - отец, сестра, жена, - самые дорогие мне люди, - но, как ни страшно и ни неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми<...>». Казалось бы, небо Аустерлица покончило с эгоистическими устремлениями князя, его мечтой о «своем Тулоне», о славе Наполеона. Однако эгоизм многолик. Он не исчерпывается жаждой военного триумфа и людского поклонения. И князь Андрей продолжает быть подвержен ему и на дальнейшей государственной службе, и в любви. Перед Бородинской битвой, когда все русские духом люди, независимо от крови и сословной принадлежности, испытывали особый душевный подъем, князь Андрей сердцем остается чужд ему, хотя принимает разумом. Он не уклоняется от бомбы, и создается впечатление, что князь призывает собственную смерть. После ранения, во время встречи со своим обидчиком, Анатолем Курагиным, к нему вдруг приходит осознание «той любви, которую проповедовал Бог на земле»: «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам<...>». Но сил для продолжения новой жизни, освещенной светом такой любви, у Андрея Болконского уже не остается. Эгоизм опустошил его душу, и герой умирает.
Типичные толстовские герои 1880 - 1890-х годов на определенном этапе жизни по-разному, но неизбежно приходят к осознанию того, что их прежняя жизнь, общественная и личная, была не «то». Она была связана преимущественно с достижением личных благ. Так, Иван Ильич, герой знаменитой повести «Смерть Ивана Ильича» (1886), перед самой смертью открывает для себя истинный смысл жизни, который заключается в сострадательной любви к близким ему людям. Он думает, глядя на плачущих сына и жену: «Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было». В 1895 году Толстой напишет рассказ «Хозяин и работник». Хозяин - купец второй гильдии Василий Андреевич Брехунов, работник - крестьянин Никита. Казалось бы, рассказ должен был называться «Купец и крестьянин». Однако для названия рассказа Толстой выбирает абстрактную лексику. Хозяева и работники были всегда: и в ветхозаветные времена, и в современную Толстому эпоху, есть они и в наше время. Следовательно, писатель особо подчеркивает всев-ременной характер происходящего с героями. Перед самой смертью, замерзая, Василий Андреевич вдруг осознает, что «жизнь его не в нем самом, а в Никите». «Жив Никита, значит, жив и я», - вот последняя мысль, мелькнувшая в голове нового человека, истинного Василия Брехунова.
Через всю русскую классику - от истоков до настоящего времени - красной нитью проходит формула смысла жизни, данная Достоевским. Она отделяет личность от безличности, настоящую жизнь от пустого и никчемного существования: «<.>самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех <.>«.