Вы здесь

Глава десятая, в которой Андрей Белозёрский, сам того не ведая, прощается с усадьбой на долгие годы

Глава десятая,
в которой Андрей Белозёрский, сам того не ведая, прощается с усадьбой на долгие годы.

Свет в доме загасили к утру.  Пришла Анна, и женщины стали  убирать дом после погрома, учинённого жандармами. Надо отдать им должное: в малой гостиной они ничего и пальцами не тронули, в родительской спальне пошарили по верхам; общей участи подвергся только кабинет врача. Мария Александровна занялась комнатой мужа. Хорошо, что матушка нашла себе занятие; без него, уверен, она бы умом тронулась.

Выпустив из заключения  Виконта, я кое-как собрал у себя разбросанные по столу, койке и полу  вещи, распихал их по местам без какой-либо системы и стал бродить по дому, сопровождаемый верным псом, пока его на ходу не свалила усталость. Постепенно дом угомонился. Анна ушла во флигелёк. Матушка и Даша разбрелись по своим местам. Я прилёг на свою койку не раздеваясь. Через стену чувствовалась пустота в комнате моего учителя,  увезённого в Старгород, «за компанию»  с арестованными злоумышленниками. «Там разберутся», - ответил жандармский офицер на его протест, что, мол, он наёмный учитель докторского сына и знать ничего не знает. Я принялся перебирать в памяти впечатления дня, но скоро провалился в забытьё без сновидений.

 

Пробуждение было, как казнь. Сразу вспомнилось всё.  Странно, за отца я особенно не переживал: большой, сильный, волевой, он казался мне неуязвим в любых бедах. Из этой тоже  выйдет победителем. Мучительно было переживать преследование последним отцовским взглядом, которым он попрощался со мной на выходе из дома. Куда деться от этого взгляда!? Как забыть его?!   Ведь я не сомневался, что дорогой мне человек считает меня виновником вчерашнего события. Он полагает, я проболтался, оскорбил его доверие. Почему я? Чуть не плача от обиды и бессилия, я учинил  мысленный допрос и себе в первую очередь, и Гришке, и учителю, и Радычу, всем, причастным к тайне собраний в нашем доме. У меня и в мыслях не было обвинить кого-либо в доносе. Кто-то просто небрежно обронил спичку, вызвавшую пожар. Подозрение падало на моего приятеля и Адмирала Нельсона (да простят они меня, местного Шерлока Холмса!). Разговор между Росиным и Радычем, невольно подслушанный Гришкой в саду,  естественно, разжёг в парне любопытство; он мог поделиться секретом с кем-нибудь из работников, с низовскими мальчишками, наконец, дома «ляпнуть». Оттуда - в ухо любопытной болтуньи попадьи, и пошло, пошло кругами.  А Радыч… Радыча вы знаете. Его неосторожность, болтливость, доверчивость могли навести охранку на след Общества, как я стал называть собрания офицеров в нашем доме, «злоумышленников» в глазах власти. Почему  тем(!) взглядом Николай Владимирович наградил меня, а не его, поручика, которому не раз советовал держать язык за зубами? До чего же непоследовательны и несправедливы эти взрослые!  Нельзя исключать из числа виновников и Сергея Глебовича (вернее, того, кто скрывается под этим именем). Да, мой учитель, скрывшись от полиции в усадьбе отставного полевого хирурга, показал себя  хорошим конспиратором, но ведь он ездил на встречу с тем, Шварценбергом, кажется. А что, если там «прокололся»?

Вновь предупреждаю читающих эти записки: рассуждения, приведенные выше, я вложил в уста двенадцатилетней своей тени, уже будучи взрослым.  Вряд ли они были таковыми.  Но нечто похожее я переживал и пробовал осмыслить.

 

Жизнь между тем в опустевшем и притихшем доме продолжалась.  Предчувствие меня не обмануло - от гимназии я решительно отказался, и матушка не стала настаивать. Вообще,  она сошла в сторону с номинального места хозяйки дома, а поскольку свято место пусто не бывает, его невольно заняла Даша. Как на пост волею обстоятельств заступила. Всеми делами имения стал заниматься Иван Мельничук, а хозяйственный двор в полное ведение забрала Анна. Правда, работал ещё механизм, запущенный хозяином, но рано или поздно пружину придётся заводить по-новому. Только об этом никто не думал.

Матушка забросила и чтение. Всё сидела в гостиной на диване и молча, неторопливо, с пугающим меня упорством распутывала мотки цветных ниток для вязания или молча стояла у окна, глядя на облетающие деревья широко раскрытыми угольными глазами без живой искры. Её состояние понимал даже Виконт. Подойдёт, вздохнёт, положив слюнявую мордаху на колени хозяйки, и так стоит, щурясь от удовольствия, а хозяйка почёсывает ему за ушами и шею, умиротворяясь при этом. Она во всём, даже в самом обычном деле спрашивала у меня совета и удовлетворялась всем вздором, который я с важным видом выкладывал в ответ на вопрос. Но вместе с тем ощущение ответственности за усадьбу, за растерянную матушку ускорили моё взросление.

Новые обстоятельства жизни вынуждали меня отказываться от многих ребячьих привычек и увлечений, учили думать, прежде чем принимать решение и сразу ему следовать. Конечно, разумное вмешательство двух женщин из простонародья, ставших товарками барыне, предотвращали насоветованный мною неверный шаг, а я достаточно был разумен, чтобы не настаивать на своём. Становился упрям и непреклонен лишь тогда, когда  для «руководства» госпожой Белозёрской наведывалась из Низов попадья, но не потому, что она была глупа или предлагала плохое (как раз наоборот, попадья обладала практичным бабьим умом, была проницательна), а по причине моей врождённой неприязни к ней, какой-то полной биологической несовместимости с этим гренадёром в юбке.  Иногда приходилось соглашаться, скрепя сердце, если Даша настойчиво просила принять к действию мнение заезжей советницы.  Однажды только никакие уговоры горничной не возымели действия. Разговор тогда коснулся судьбы дома.

- Не упускайте случая, ласковая моя, - говорила попадья Марии Александровне. - Прохоров хорошие деньги даёт. Усадьбы нынче не в цене. Прогадаете. Продавать-то придётся, с какой стороны ни посмотри.

- Право, не знаю. Как без Николая Владимировича? Да и что Андрей скажет.

Я ничего не сказал, просто встал из-за стола, накрытого в столовой к приезду гостьи, и вышел, а предварительных намёков Даши понимать не стал.

Но вскоре «советница» повторила визит с тем же предложением, да  как бы невзначай скоро вслед за ней подкатил на своём рысаке Прохоров, в чёрном пальто поверх пиджачной тройки и в шляпе под цвет пальто, коляски и жеребца. Меня позвали  к матушке, когда долгая беседа гостей с хозяйкой дома уже углубилась к принятию какого-то важного решения. Понятно было по распаренным лицам и усталым голосам. Притом, наблюдались две стороны: настаивающая на чём-то своём и сопротивляющаяся. Но почти подведённое к мысли о капитуляции меньшинство, в образе матушки, ухватилось за меня, как утопающий за соломинку:

- Андрей, ты как раз вовремя. Я почти согласилась, но решай ты. Господин Прохоров из-за расположения к Белозёрским предлагает за усадьбу её максимальную цену, даже больше, я склонна верить… Ты знаешь, как обстоят наши дела.

Садится за стол я не стал. Решение уже принято. Необязательно садиться за стол, чтобы его огласить.

- Дом не продаётся.

Прохоров не оскорбил во мне подростка ни снисходительной улыбкой, ни досадливым жестом. Наоборот, он повёл себя со мной, как с равным:

- Молодому человеку полезно будет узнать-с, что усадьба заложена и перезаложена и закладные находятся у меня-с. Тем не менее я готов выбросить их в мусорную корзину, если земля с домом отойдёт ко мне. Вы получите деньги сполна-с.

- Из человеколюбия, исключительно из человеколюбия, - добавила попадья в угоду богатого прихожанина.

Но я её не заметил и не услышал,  повторил, заставив себя глядеть в глаза заводчика:

- Дом не продаётся.

- Подумайте ещё. Советую вам подумать. Как надумаете-с, я к вашим услугам… Ну-с, позвольте откланяться.

 

Упорство слабого - это упрямство. Прохоров, с закладными в кармане, был обречён на торжество над нами. Усадьбу пришлось-таки продать ему. Он действительно пошёл нам навстречу - заплатил сполна, не выставляя закладных. Что им двигало, непонятно. Может быть, действительно человеколюбие, как сказала попадья, или особое расположение к Белозёрским, конкретно, к Марии Александровне, которую он знал ещё в девичестве. А скорее всего таким вот способом удовлетворил свое самолюбие, много лет спустя догадался я.

Решиться на такой шаг без согласования с Николаем Владимировичем вынудило  нас письмо из Петербурга.

Месяца полтора-два мы ничего не знали о дорогом нам человеке. Прошёл слух, что из старгородской тюрьмы арестованных вывезли в неизвестном направлении. И вот от Василия Владимировича Белозёрского, моего петербургского дяди, выслужившего в каком-то министерстве чин действительного статского советника, приходит письмо, в котором сообщается, что младший брат Николай отбывает предварительное заключение в Петропавловской крепости. Следствие по его делу топчется на месте, но поскольку при обыске компрометирующих бумаг обнаружить не удалось, до суда дело вряд ли  дойдёт. Однако (продолжал дядя), необходимы деньги, и немалые (для чего, он умалчивал, а матушка от разъяснений уклонилась). И вообще, прозрачно намекал старший брат, он далеко не молод, устал от беготни и хлопот. Не пора ли Марье Александровне самой взяться за дело?

Вы бы видели, какая разительная перемена произошла в матушке по прочтении этого обнадёживающего письма!  Да она за то, чтобы освободить мужа из узилища,  и саму себя в рабство продала бы. Она стала деятельна и тверда в своих решениях. Даша и Анна Мельничукова вернулись на предназначенные им места. Однако мой новый статус пересмотрен не  был. Может быть за эти недели я действительно превратился в раннего юношу? Со стороны виднее. 

Из книг я знал, что люди нерешительные и слабовольные способны при иных обстоятельствах на бурный всплеск духовных и физических сил, подобно тому, как давно потухший вулкан вдруг просыпается мощным извержением.  Зная матушку лишь в тени отца, я  к ней приложил этот образ, но когда стала мне известна её история со времен туркестанского похода, я понял, что Мария Александровна лишь усыпила  свою натуру рядом с человеком, который при любых обстоятельствах мог надёжно её прикрыть со всех сторон, был опорой и проводником. Но, оставшись одна с подростком-сыном, она стала пробуждаться, медленно набираясь сил, ослабленных многолетним застоем. Она как бы возвращалась  к той  семнадцатилетней барышне Маше, которая в составе добровольной группы сестёр милосердия прибыла в Среднюю Азию.

Казалось бы, согласившись на  условия Прохорова, оставалось лишь благодарить его за них. Тем не менее, Мария Александровна позволила себе поторговаться и выторговала в пожизненное владение флигелёк, который должен был отойти заводчику или его наследникам лишь после смерти старших Белозёрских. Как раз в это время, когда решалась судьба  дома и земли, Мельничуки купили домик в Княжполе на задах двора земского учителя, так как Иван давно мечтал перейти в мещанское сословие. И лишь преданность врачу удерживали его рядом с ним. Теперь обстоятельства изменились.

 

Ноябрь начался обильным снегопадом. Оголённый парк, лес за пустым полем, луговую пойму Стривигора, овраги - всё занесло белым, колючим пухом мёрзлой воды, но ещё чернела речка, чернели стены изб в Низах, хозяйственных построек усадьбы под белыми шапками, надвинутыми на окна, как на глаза.  Будто угольная пыль припорошила перед снегопадом зелёные до первых морозов кусты сирени, потемнела вечная зелень хвои. Только старая травяная  краска обшитых снаружи досками господского дома и флигелька, последнего владения Белозёрских,   как бы прибавила яркости.

После раннего ледостава мы начали собираться в дорогу. Перенесли в уже покинутый Мельничуками флигелёк кое-какую мебель, в основном, старые памятные предметы, семейный архив из кабинета, портрет дедушки, несколько пейзажей маслом, набили маленький шкафчик самыми любимыми книгами. Всё остальное осталось Прохорову, хотя он разрешил забрать всё, что унесём и увезём. Куда? На чём?  Конечно же, первым делом я побеспокоился об отцовском бауле. Вместе с тетрадкой, что хранилась при нём в тайнике,  решил взять с собой в Петербург, боясь оставить доверенное мне отцом (и своё  личное с опасными откровениями) даже Даше, которая поклялась ждать хозяев до конца своих дней.  Матушке открылся, объяснив, как попал в мои руки баул. Больше она о нём не спрашивала.  Оставшиеся до отъезда дни бродил по отчему дому, прощаясь с его стенами, с тем, что  окружало меня с рождения в  родном гнезде. Жаль было навсегда расставаться с «дедушкиным», хоть совсем не дедушкиным креслом на чердаке, с напольными часами, часто будившими меня в неурочное время гулким боем, с книжными шкафами полированного дуба, уходившими из семьи с бесценным содержимым.

Последний вечер мы с матушкой, отослав Дашу спать во флигелёк, провели вдвоём в милом окружении старых стен, с мирно дремлющим Виконтом у наших ног.  Даже сейчас, когда я вспоминаю гостиную, освещённую лишь огнём, разведённым в камине, блики пламени на постаревшем за последние месяцы и прекрасном матушкином лице, душу мою наполняет боль утраты, словно те, кого я любил больше кого бы то ни было на свете, ушли от меня в невозвратную даль только вчера.

         Мы сидели в креслах перед камином, и матушка,  приняв умом, что я уже взрослый, рассказывала мне об отце, которого я не знал, о странной влюблённости семнадцатилетней барышни в тридцатилетнего военного хирурга. Я немногое тогда понял из её откровения. Много позже, вспоминая тот вечер, кое-что домыслил и сделал вот какой вывод.

Для юной Маши это не было чувство, которое испытывает живое существо, созревшее для слияния с живой плотью противоположного пола, с достойной любви душой.  Сестричка Маша восприняла доктора Белозёрского неким духом, смущающим её взором, обволакивающим со всех сторон и лишающим сил, туманящим сознание. Конечно, земная, человеческая любовь пришла,  в свой срок. Но та глубокая обида на врача, не сумевшего спасти вторую девочку, была не понята Николаем. Он не сумел терпеливо, с пониманием  переждать её, замкнулся в себе, отдалился от жены, и два чувства породили взаимное отчуждение.

- Могу сказать с уверенностью, -  откровенничала в тот вечер со мной матушка, - ревновала я Николая, Николая Владимировича напрасно, когда он на несколько дней вдруг покидал усадьбу. Да, со мной он начинал  скучать, но сердце его было благородным. К счастью, скоро мне открылось, что он бежит к друзьям, единомышленникам с единственным побуждением - стряхнуть оцепенение нашей скучной жизни. А когда дом стал центром собраний,  прежние отношения если не наладились, то обещали наладиться со временем. Жаль, времени отпустил Бог так мало!

Задумавшись, матушка остановила взгляд на тлеющих углях. Я решил воспользоваться паузой, чтобы успеть, пока мы ещё не за воротами усадьбы, разрешить важный вопрос. Только с чего начать? Ведь, возможно, матушка ничего не знала о том, что я намеревался выяснить.

- Мам, как ты думаешь,  папа ничего не мог спрятать в доме?.. Ну, документы какие, деньги, ценности?

- Деньги? У нас не было лишних денег.

- Я не о наших спрашиваю. Общие.

- Не думаю… В общем, не знаю, - рассеянно отвечала Мария Александровна, вновь уйдя в свои сокровенные мысли. Мы уже сидели почти в темноте. Лишь красный отблеск углей пробегал по лицам, искрился в стекле, полировке. Раздались шаги на крыльце,  затопали мёрзлыми валенками в коридоре. Даша заглянула в гостиную с фонарём в руке.

- Полуночники мои, поспать бы надо пред дорогой.

- Ты всё сложила, Дашенька?

- Всё,  всё. Там ещё в трюмо  книгу нашла.

- Какую? - встрепенулся я.

- Жёлтая такая, небольшая, вроде молитвенника.

- Где она?

- В чемойдан поклала, на дно.

«Пушкин», догадался я и успокоился.

Утром, когда матушка, закутанная в доху и зимнюю шаль, устроилась с помощью горничной в коляске позади работника, оставшегося служить новому хозяину, я, в полушубке, башлыке поверх заячьей шапки, забежал с неотступно следующим за мной, грустным Виконтом во флигелёк (он оставался здесь с Дашей). Осмотрелся. Нет, ничего не забыли. Взгляд остановился на портрете деда, занявшего место над кушеткой, на ковре с текинской саблей. Владимир Андреевич, показалось мне, смотрел теперь прямо мне в глаза, грустно, но ободряюще, словно видел всю дорогу своего незнаемого внука.