Вы здесь

Кожинов В.В. Типология и своеобразие. Еще раз о построении истории русской литературы. 1975 г.

Со времени выхода в свет «Контекста-1972», на страницах которого я стремился оспорить традиционную схему развития русской литературы, появился целый ряд статей, так или иначе касающихся этого круга проб­лем.

Замечаниями по поводу этих статей и уместно на­чать разговор,— вернее, его продолжение.

Исходным моментом в критике общепринятой схемы является вопрос о русском Возрождении, то есть о литературной (и, шире, культурной) эпохе, осу­ществляющей в России переход от Средневековья к Новому времени. Нельзя не выразить удовлетворения по поводу того, что во всех статьях, о которых идет речь, так или иначе выдвигается это понятие.

Даже в почти памфлетной полемической статье Е. И. Купреяновой и И. 3. Сермана «В каком веке жил Державин?», статье, казалось бы, беззаветно отстаи­вающей дух и самую букву наличной схемы, вполне не­двусмысленно говорится, что русская литература после­петровского времени должна была осуществлять то, что «другие европейские литературы... осуществили в эпоху Возрождения», и поэтому, например, «русский класси­цизм... должен был совмещать в себе идейное содержа­ние и художественные принципы Возрождения и Про­свещения»[1].

Правда, наши авторы (это явствует уже из приве­денных высказываний) хотят в то же время «соблюсти» традиционную схему (классицизм, просветительство и т. д.). Но теперь она призвана «вместить» в себя «идейное содержание и художественные принципы Возрожде­ния», а это неизбежно расшатывает привычные пред­ставления.

По-иному ставит вопрос Л. И. Тимофеев в статье «Вопросы решенные и нерешенные», опубликованной в том же номере «Вопросов литературы». Здесь говорится, что русская литература, вступая «в общеевропейский литературный процесс с большим опозданием» и, «можно сказать, с яростью впитывая опыт соседей», «испыты­вала воздействие сменявших друг друга за рубежом, а в ней пересекавшихся творческих течений, сохраняя вме­сте с тем свой самобытный характер. Вот почему мы сталкиваемся в ее развитии в конце XVII и в XVIII в. с явлениями, типологически близкими западноевропей­скому опыту»[2].

Итак, русский классицизм, просветительство, сенти­ментализм и т. п. — это лишь, так сказать, следы воз­действия зарубежной литературы, а существо раз­вития, «самобытный характер» русской литературы рас­сматриваемой эпохи состоит в чем-то ином.

Правда, Л. И. Тимофеев делает оговорку, что «тра­диционная трактовка сохраняет, естественно («естест­венность», надо думать, вытекает именно из «традици­онности».— В. К.), свою логику и значение»[3], но тут же в сущности дискредитирует эту «трактовку», ибо она совершенно напрасно, по его словам, «расчленяет его (рус­ский литературный процесс.— В. К..) на отдельные авто­номные, относительно замкнутые и в то же время пере­секающиеся течения»[4].

Вполне очевидно, что «расчленение», скажем, фран­цузского литературного процесса XVII — начала XIX в. на стадии классицизма, просветительства, сентимента­лизма, романтизма ни у кого не вызывает возражений. Между тем русская литература конца XVII — начала XIX в. обладает, по мнению Л. И. Тимофеева (на мой взгляд, совершенно справедливому), «сквозным действи­ем», «основным направлением».

Но как же быть с «русским классицизмом» (а также «просветительством», «сентиментализмом» и т. и.)? В одном месте своей статьи Л. И. Тимофеев дает на этот вопрос точный ответ. Возражая против «расчлене­ния» русского литературного процесса указанного пе­риода на отдельные течения, исследователь подчерки­вает: «Дело ведь не только в субъективных твор­ческих позициях писателей и течений, но и в реальном содержании их творчества».

Здесь стоит вернуться к статье Е. Н. Купреяновой и И. 3. Сермана. Отстаивая традиционную схему, они пи­сали, в частности, следующее: «В. Кожинову кажется, что «недопустимо ставить в один ряд» Сумарокова и Ра­сина, а вот русские современники Сумарокова в один голос провозглашали его «северным Расином»... Совре­менники Сумарокова или Карамзина находили у них «самую ту проблематику», что и у Расина или Руссо».

Такая постановка вопроса не удовлетворит, надо по­лагать, большинство современных литературоведов. Ти­пичные для XVIII — начала XIX вв. перифразы типа «северный Пиндар» (о Петрове), «наш Гомер» (о Херас­кове), «северный Гораций» (о Державине), «русский Стерн» (о Карамзине), «северный Байрон» (о молодом Пушкине) и т. п.— это не более чем риторические оборо­ты, не имеющие научного значения. Зрелый Пушкин за­метил, что его юношеские поэмы «отзываются чтением Байрона». Это «отзывается чтением» вполне выражает реальное содержание названных перифрастических фор­мул. И тут, по-моему, даже не о чем спорить.

Я завел об этом речь потому, что ведь и выражения «русский классицизм» или «русский сентиментализм» в значительной степени представляют собой такие же перифрастические формулы, созданные со­временниками, или, в крайнем случае, ближайшими по­томками. Очень характерно, например, что тенденции, которые теперь определяют как «русское просветительство» в свое время называли «русским вольтерьянст­вом». Лишь значительно позднее было принято, так ска­зать, расширительное обозначение. В свою очередь, выражение «русский классицизм» возникло как «обобще­ние» тех же формул типа «Малерб наших стран» (о Ло­моносове), «северный Расин» (о Сумарокове), «россий­ский Молиер» (о Фонвизине) и т. д.

Л. И. Тимофеев, повторяю, вполне правомерно счи­тает «русский классицизм», «русский сентиментализм» и т. и. выражениями «субъективных творческих позиций писателей и течений», а не «реальным содержанием» ли­тературного процесса XVIII — первой трети XIX в. Правда, сила полуторавековой традиции велика, и Л. И. Тимофеев не отказывается целиком и полностью от привычной схемы. Так, он все же говорит, например, о «сентиментализме в русских условиях» — сентимента­лизме, который «своеобразен даже и по его социальной природе, хотя и обладает теми или иными сходными с западным чертами»[5]. Но ведь эти «сходные черты» обу­словлены исключительно тем, что Карамзин «читал» Стерна и Руссо. «Реальное содержание» творчества Карамзина не имеет ничего общего с творчеством этих пи­сателей.

Еще Белинский высмеивал сближение Руссо и Ка­рамзина, принадлежавшего, по словам критика, к тем, кто «видели в «Новой Элоизе» только одну сентимен­тальность (в «бытовом» смысле — «чувствительность».— В. К-), которою одною и восхищались»[6]. И в другом ме­сте: «Европейская сентиментальность, составлявшая одну из задних сторон XVIII века и привитая Карамзи­ным к русской литературе, была смягчающим средством для современного ему общества... Для Карамзина евро­пеизм состоял в одних удобствах образованной жиз­ни» [7].

По форме это сказано, пожалуй, чересчур резко, но по существу верно. Карамзин, безусловно, заимст­вовал некоторые «элементы» творческой манеры Рус­со и Стерна, но это еще отнюдь не значит, что он в са­мом деле был «русским Стерном» (и, тем более, Руссо).

Очень характерна в этом смысле недавняя статья Ф. 3. Кануновой «Карамзин и Стерн». Подчиняясь «традиционной трактовке», исследовательница ставила зада­чу показать родство этих писателей, но нетрудно видеть, что статья в целом демонстрирует как раз их несовме­стимость[8]. Даже в переводах из Стерна Карамзин буквально вытравляет существеннейшие стороны «стернианства».

Однако вернемся к позитивному смыслу ста­тьи Л. И. Тимофеева. В чем же видит он «реальное со­держание», «сквозное действие», «основное направле­ние», «сущность» (таковы его собственные формулиров­ки) русского литературного процесса конца XVII — на­чала XIX века? Отнюдь не в смене «классицизма», «просветительства», «сентиментализма» и т. п., но в «становлении и формировании русского реализма». «Классицизм», «сентиментализм» и т. д. представляют собою лишь «субъективные творческие позиции», харак­терные для разных этапов и линий развития этого реа­лизма, позиции, обусловленные воздействием соответствующих направлений западноевропейской литературы.

Что же касается сущностного, «основного направле­ния литературного процесса», то, по убеждению Л. И. Ти­мофеева, его «следует искать на основе более полного изучения характера русского реализма и путей его становления и формирования начиная с конца XVII века»[9]. На мой взгляд, это вполне верное общее решение вопроса; я бы уточнил только, что русская литература конца XVII —первой трети XIX вв. развивалась в духе того типа реализма, который известен под именем ренессансного реализма.

Л. И. Тимофеев не раз говорит в своей статье о ре­нессансных тенденциях в русской литературе интересую­щей нас эпохи. Он отмечает, например, что «многие его (Возрождения.— В. К.) черты мы найдем в России и XVII, и XVIII в., в особенности если подходить к это­му вопросу не только в литературном, но и, шире, в об­щекультурном плане, что, по сути дела, и необходи­мо». Вместе с тем, по его словам, «идеи Возрождения (прежде всего в их социально-типологическом аспекте) входят в числе других в содержание русского лите­ратурного процесса XVIII века, но отнюдь его не исчер­пывают».

И тем не менее, определяя конкретный характер реа­лизма рассматриваемой эпохи, Л. И. Тимофеев говорит следующее: «Он (реализм.— В. К.) складывается по мере того как идет секуляризация литературы, растет гуманистическое начало, складывается личность». Но ведь это характери­стика (хотя и неполная, о чем еще пойдет речь) именно ренессансного реализма, реализма эпохи пере­хода от Средневековья к Новому времени. Процессы, о которых говорит Л. И. Тимофеев, совершались во французской и английской литературах в XVI — начале XVII вв., то есть в эпоху Возрождения.

 

* * *

По-иному подошел к делу Г. П. Макогоненко, кото­рый в статье «Проблемы Возрождения и русская лите­ратура» решительно назвал вещи своими именами. По его словам, с конца XVII века до Гоголя (включитель­но) «русская культура в целом, русское искусство и ли­тература в частности, активно решали общевозрожден­ческие проблемы», и «эту эпоху, хотя и условно, можно назвать русским Возрождением» [10].

Почему же «условно»? Как явствует из его статьи, Г. П. Макогоненко усматривает ряд весьма существен­ных отличий «русского Возрождения» от западноевро­пейского.

Во-первых, русское Возрождение «не было «возрож­дением» в собственном смысле слова, поскольку Россия не знала в своей истории античности как определенной культурной стадии. К тому же духовные ценности антич­ности усваивались Россией через «посредников».

Но это явно не обоснованное противопоставление звучит тем более странно, что Г. П. Макогоненко выше сам говорит о «недопустимости сведения представлений о Возрождении как определенной стадии культуры к итальянскому его типу. Национальное своеобразие дру­гих европейских стран, особенности их исторического развития обусловили и некоторые, порой очень значи­тельные, отклонения от итальянской нормы».

В самом деле: мы стоим перед необходимостью либо признать, что Возрождение как таковое было только лишь в Италии (некоторые авторы придерживаются именно такой точки зрения), либо разграничить два глу­боко специфических типа Возрождения.

Совершенно ясно, скажем, что во Франции, Испа­нии, Англии — как и в России — не было «возрождения» в собственном, прямом смысле слова, ибо и они не зна­ли в своей истории «античности как определенной куль­турной стадии» (они были всего лишь римскими коло­ниями) и впоследствии усваивали античные культурные ценности также через «посредницу» — Италию.

Столь же беспочвенно и другое противопоставление: Г. П. Макогоненко видит принципиальное отличие рус­ского Возрождения в том, что оно развивалось в усло­виях абсолютной монархии Петра и его преем­ников,— условиях, которые, по мнению исследователя, «не смогли стать фундаментом для формирования в Рос­сии той культурной стадии, какой в ряде европейских стран явилось Возрождение». Опять-таки и во Фран­ции, и в Англии, и в Испании Возрождение складыва­лось именно в условиях абсолютных монархий XVI— начала XVII вв., по основным своим чертам родствен­ных русскому абсолютизму XVIII —начала XIX вв.

Почти все из того, что говорит Г. П. Макогоненко о русской монархии XVIII века, вполне можно отнести к западноевропейским монархиям XVI века. Исследователь безусловно не прав лишь в одном: он называет созданную Петром монархию «феодальным государством», хотя сам замечает, что Петр прежде все­го боролся с боярством и церковными владыками — то есть главными силами феодализма — и уничтожил их.

Государство, созданное Петром, осуществляло пе­реход от Средневековья к Новому времени и опиралось на «второстепенные» средневековые сословия — дво­рян (которые ранее находились в жесткой зависимости от бояр) и, с другой стороны, купцов и мещан (горо­жан).

Это всецело соответствует социальной основе запад­ноевропейских монархий XVI века. Так, английский ко­роль Генрих VIII, подобно Петру, боролся с «nobility» (соответствует нашему боярству) и силой феодальной католической церкви, а опирался на «gentry» (дворян­ство), купцов и горожан. Дворяне, купцы и горожане (мещане) — это, конечно, средневековые сословия, но нс им, а боярам и церковным владыкам принадлежало гос­подство при феодальном строе. Своего рода расцвет эти сословия переживают в начальный период крушения фео­дализма (в буржуазном обществе эти сословия вообще гибнут), то есть в эпоху, в ходе которой решающую роль играет мощь абсолютистского государства. «...XVI век,— констатировал К. Маркс,— был эпохой образова­ния крупных монархий... абсолютная монархия высту­пает как цивилизующий центр, как объединяющее нача­ло общества»[11]. Определяя исходную, главную суть Возрождения[12], Ф. Энгельс справедливо утверждал: «Это — эпоха, начинающаяся со второй половины XV века. Королевская власть, опираясь на горожан, сломи­ла мощь феодального дворянства (то есть, в примене­нии к русским условиям, боярства.— В. К.) и создала крупные, в сущности основанные на национальности, мо­нархии, в которых начали развиваться современные ев­ропейские нации...»[13].

Социально-историческая основа эпохи Возрождения (исключая Италию) — то есть эпохи перехода от Сред­невековья к Новому времени — это именно формирова­ние наций под эгидой абсолютистской государственно­сти. Лишь значительно позднее, когда эта эпоха уже исчерпала себя, выявился буржуазный характер развивающихся наций. Люди же Возрождения, соглас­но известному замечанию Ф. Энгельса, «были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченны­ми»[14]. С другой стороны, люди эпохи Возрождения не были уже и феодально-ограниченными, поскольку осно­вы феодализма были подорваны. Именно этим пере­ходным существом эпохи обусловлена свойственная ей полнота развития человеческой личности, которая уже вырвалась из феодально-сословных рамок и еще не была скована цепью собственно буржуазных отно­шений.

Правда, личность в эпоху Возрождения подчас всту­пала в острый, даже смертельно опасный конфликт с самим абсолютистским государством (вспомним судьбу Томаса Мора или Бонавентуры Деперье), но это не от­меняет главного содержания эпохи: бурного и плодо­творного становления нации и — в неразрывной связи с этим — личности.

Г. П. Макогоненко усматривает, наконец, принципи­альное отличие русского Возрождения от западноевро­пейского в том, что последнее есть прежде всего или даже исключительно эпоха расцвета личности, а первое предстает главным образом как эпоха «поднимающейся нации». Однако на самом деле можно говорить лишь об известном преобладании личностного пафоса на Западе и национального — в России. Едва ли, в част­ности, можно согласиться с идеями Чернышевского, на которые опирается Г. П. Макогоненко. Чернышевский утверждал, что деятели Западной Европы «заслуживают свою славу, стремясь к целям, не имеющим прямой свя­зи с благом их родины», что, скажем, Шекспир — в от­личие от Ломоносова, Державина или Пушкина — «слу­жил искусству, а не родине», и у него не было «пат­риотических стремлений».

Все это, без сомнения, не соответствует действитель­ности. Творчество Шекспира, как и других крупнейших художников ренессансной Англии, Франции, Испании, глубоко проникнуто (это доказано во многих новейших исследованиях) «патриотическими стремлениями» или, точнее, пафосом «поднимающейся нации». Это совер­шенно открыто и прямо выразилось в шекспировских исторических хрониках и «Королеве фей» Спенсера, в ли­рике Гарсиласо де ла Вега и «Нумансии» Сервантеса, в «Сожалениях» Дю Белле и «Франсиаде» Ронсара, и т. д. Но этот пафос лежит и в основе ренессансного искусства в целом. Определенное исключение пред­ставляет в этом отношении опять-таки итальянский Ре­нессанс, ибо Италия в ту эпоху не обрела национально­го государственного единства. Принципиальный «индиви­дуализм», о котором много говорит Г. П. Макогоненко, характерен именно для некоторых представителей итальянского Возрождения.

Впрочем, и это не следует преувеличивать. Один из лучших современных знатоков итальянского Ренессанса Р. И. Хлодовский обоснованно говорит: «В отличие от средневековой, сословной и корпоративной, европейские литературы эпохи Возрождения носят отчетливо выра­женный национальный характер. Национальное созна­ние принципиально отличает Петрарку как первого поэ­та Возрождения от Данте — поэта конца средневековья... В патриотизме Петрарки проявляется уже не муници­пальное, а национальное сознание... Петрарка... мечтает о Риме, как о центре единого национального государст­ва» [15]. И далее: «Национальное сознание возникает и развивается в эпоху Возрождения в тесной связи с лич­ным. Лишь осознав себя членом определенной народ­ности, личность в эпоху Возрождения оказывается в со­стоянии разорвать те путы, которые накладывало на нее рождение, профессия, место жительства, сословие, корпорация» (стр. 377).

Тем более это относится к Франции, Англии и Испа­нии. Здесь — как и в России — становление личности было нераздельно, органически связано со становлением нации. Пока человек всецело принадлежал к одному из средневековых сословий, его личность поглощалась этой принадлежностью. И именно формирование наций, на­правляемое мощью абсолютистского государства, опреде­лило «высвобождение» личности. Словом, становление нации и становление личности — это не два процесса, но две стороны единого процесса, который и составляет суть эпохи Возрождения, создававшей национальную ли­тературу и культуру в целом.

 

* * *

Здесь необходимо сделать одно общетеоретическое отступление, ибо постоянно употребляемый в науке и публицистике термин «национальная культура» (и, соответственно, «национальная литература») недав­но был, так сказать, взят под подозрение. Я имею в виду выступление критика А. Г. Дубровина против той постановки проблемы национального искусства и, шире, культуры, которая дана в книге А. Г. Егорова «Проб­лемы эстетики».

«Классовый характер искусства,— говорит А. Г. Его­ров,— отнюдь не отменяет и ни в какой мере не ума­ляет его национальных особенностей, точно так же, как наличие антагонистических классов и ожесточенной борь­бы между ними не означает распада нации... Художе­ственные ценности, созданные и коллективным творчест­вом масс и профессиональным искусством, составляют достояние не одного какого-либо класса, а всей нации, хотя они создаются разными классами и трактуются каждым из них по-своему. Например, былины и народ­ные сказки, творения Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева читались в России представителями разных сословий и классов. Все эти произведения являются с детства близкими, родными русскому человеку»[16]. С одной стороны, «каждый класс нации вносит свой вклад в сокровищницу национальной культуры и искус­ства», с другой — каждый класс стремится тракто­вать и использовать национальную культуру по-своему, «ибо различны цели, идейные задачи, которые эти клас­сы перед собой ставят».

Итак, каждый класс и, в особенности, господствую­щий класс стремится подчинить национальную куль­туру своим интересам. В этой связи А. Г. Егоров на­поминает о статье Ленина «Критические заметки по на­циональному вопросу» (октябрь — декабрь 1913), где говорилось именно о том, что «прикрывается буржуаз­ная (и буржуазно-крепостническая) тенденция лозунгом «национальной культуры».

«Таков факт, современной национальной жизни...»

«Лозунг национальной культуры есть буржуазный (а часто и черносотенно-клерикальный) обман».

«Воинствующий буржуазный национализм, отупляю­щий, одурачивающий, разъединяющий рабочих, чтобы, вести их на поводу буржуазии,—вот основной факт современности».

Так решал Ленин вопрос о национальной культуре в канун первой мировой войны. Важно обратить вни­мание на один существенный момент: в приведенных весьма кратких суждениях Ленин дважды повторяет, что речь идет о современной ситуации: «Таков факт современной национальной жизни... Вот основной факт современности».

А. Г. Егоров с полным основанием выступает в сво­ей книге против попыток «механически перенести» ле­нинские положения на наше время: «Иногда это делает­ся прямо, иногда с оговорками. Но это мало что меня­ет: догматизм остается догматизмом».

«...Вопрос о лозунге «национальной культуры»,— го­ворит А. Г. Егоров,— теперь стоит иначе, чем раньше... Лозунг «национальной культуры» перестал быть лозун­гом буржуазным», ибо теперь, в частности, в нашей стране «нет двух противоположных и борющихся между собой культур» в национальных культурах.

Статья Ленина была написана в обстановке ожесто­ченной идеологической борьбы накануне мировой войны. «Ставя лозунг интернациональной культуры демокра­тизма и всемирного рабочего движения”,— писал Ле­нин, —- мы из каждой национальной культуры берем толь­ко ее демократические и ее социалистические элементы...»[17]. Нередко пытаются так или иначе отнести к этим «элементам» любое классическое явление русской культуры.

Между тем Ленин, отметив, что «в каждой нацио­нальной культуре есть, хотя бы не развитые, элементы демократической и социалистической культуры...», совер­шенно ясно сказал о недостаточной «развитости» этих элементов в предшествующей русской культуре. Задача русского рабочего класса состояла, по определению В. И. Ленина, в том, чтобы развивать «в теснейшем сою­зе с рабочими иных стран те зачатки (то есть даже не готовые «элементы», а именно «зачатки».— В. К.), ко­торые имеются и в нашей истории демократического и рабочего движения».

Вполне понятно, что речь идет вовсе не о целост­ности классической русской культуры, которую никак нельзя представить себе в виде всего лишь «зачатков». Необходимо понять, что для Ленина термин «демокра­тизм» означал не «сочувствие к народу», но четкое требование передачи в руки эксплуатируемого боль­шинства всей полноты политической власти, а термин «социализм» — не мечтания о «всеобщем счастье», но конкретную идею ликвидации частной и создания обще­ственной собственности на средства производства. Иллю­стрируя в своей статье положение об «элементах демо­кратической и социалистической культуры», Ленин наз­вал только два имени: Чернышевского и Плеханова. И, конечно же, классическая русская культура в целом, созданная представителями разных классов и сословий, может быть причислена к этим «элементам» лишь в том случае, если полностью выветрить и исказить конкрет­ный смысл, который вкладывал Ленин в понятия «демо­кратизм» и «социализм».

Даже наследие Тургенева,— не говоря уже о Досто­евском или Лескове,— нельзя отнести к этим «элементам», ибо, по известному определению Ленина, Тургене­ва «тянуло к умеренной монархической и дворянской конституции ... ему претил мужицкий демократизм Доб­ролюбова и Чернышевского»[18] (это, конечно, вовсе не отменяет того факта, что Тургенев глубоко сочувство­вал крестьянам).

Короче говоря, необходимо видеть существенное различие в самом отношении Ленина к пробле­ме национальной культуры, скажем, в 1913-м и, с дру­гой стороны, в 1918-м году. В тринадцатом году идет непримиримая борьба за власть, и из русской нацио­нальной культуры (как и из других национальных куль­тур) рабочий класс, по мысли Ленина, берет лишь то, что прямо и непосредственно способствует по­беде в этой борьбе,— то есть «только ее демократиче­ские и ее социалистические элементы».

По-иному решает вопрос Ленин после завоевания власти. Об этом он с полной ясностью и многократно говорил даже еще до окончания Гражданской войны: «У предыдущего поколения задача сводилась к свержению буржуазии,— говорил Ленин в 1920 г. —Тогда главной задачей была критика буржуа­зии, развитие в массах ненависти к ней, развитие клас­сового сознания, умение сплотить свои силы» (разряд­ка моя.— В. К.). (При осуществлении этих целей, понят­но, могут принести пользу лишь действительно демокра­тические и социалистические элементы национальной культуры.) «Перед вами,— продолжает Ленин, обра­щаясь к молодежи,— задача строительства, и вы ее мо­жете решить только овладев всем современным зна­нием» [19]. И в другом месте: «Нужно взять всю куль­туру, которую капитализм оставил... Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не мо­жем. И далее: «Надо... взять в с е то, что есть в капитализ­ме ценного, взять себе всю науку и культуру»[20].

Так теперь, в новых исторических условиях, решает этот вопрос Ленин. Необходимо взять всю культуру, которая была выработана, как говорит он в другом ме­сте, «под гнетом капиталистического общества, поме­щичьего общества, чиновничьего общества»,— а отнюдь не только демократические и социалистические «элемен­ты» или, точнее, их «зачатки» в русской культуре. Если бы это было невозможно сделать, замечает Ленин, тогда дело коммунизма было бы безнадежно.

Разумеется, Ленин вовсе не снимай этим решением вопрос о последовательно классовом подходе к культуре. Во-первых, необходимо, по мнению Ленина, не только взять всю прежнюю культуру, но и создать новую, социалистическую культуру, которую он опреде­ляет как «развитие лучших образцов, традиций, ре­зультатов существующей культуры с точки зрения миросозерцания марксизма и условий жизни и борьбы пролетариата в эпоху его диктатуры»[21].

С другой стороны, Ленин, конечно, и после револю­ции рассматривает с классовой точки зрения любое яв­ление русской культуры прошлого. Напомним, что Ленин говорил об отвращении Тургенева к «мужицкому демо­кратизму» уже после революции.

Но необходимо напомнить также и о том, что уже 30 июля 1918 года Ленин подписал декрет о сооруже­нии в городах РСФСР памятников не только таким лю­дям, как Чернышевский или Плеханов, но и, скажем, Достоевскому и Тютчеву, наследие которых при всем желании невозможно истолковать в духе «демократи­ческих и социалистических элементов» (если вкладывать в это понятие тот смысл, который вкладывал в него Ленин) русской культуры.

Итак, если в период господства буржуазии — в ка­нун первой мировой войны с ее шовинистическим уга­ром — «национальная культура» была, по определению Ленина, «прикрытием» буржуазной тенденции, «обма­ном», рассчитанным на то, чтобы вести рабочих «на по­воду буржуазии», то после победы революции положе­ние принципиально меняется. Теперь сам народ должен, по словам Ленина, «взять себе всю культуру», превра­тить ее в полное свое достояние.

В 1914 году Ленин писал: «...Мы, великорусские ра­бочие, полные чувства национальной гордости, хотим во что бы то ни стало свободной и независимой, само­стоятельной, демократической, республиканской, гордой Великороссии...». Совершенно ясно, что осуществление этого стремления должно было кардинальным образом изменить отношение к русской национальной культуре. И столь же ясно, что Ленин после революции не решал и не мог решать проблему национальной культуры так, как он решал ее в эпоху господства буржуазии и по­мещиков, ибо национальная культура, так сказать, пере­шла в руки народа (хотя народ и не мог ее освоить сразу).

Между тем А. Г. Дубровин механически применяет ленинские формулировки, исходящие из конкретно-исто­рической ситуации кануна империалистической войны, не только к послереволюционному периоду, но даже и к современности.

Понятие «национальная культура» не несет в себе ныне ничего «одиозного», и никакая идеологическая «спекуляция» на нем не может поколебать его объек­тивного содержания. И, конечно, только с чисто догма­тических позиций можно подвергнуть сомнению процити­рованные выше суждения А. Г. Егорова о националь­ной культуре.

 

***

Все это, естественно, целиком относится и к нацио­нальной литературе, которая складывается в ос­новных западноевропейских странах в XVI — начале XVII в., а в России — в XVIII – первой трети XIX в. В эту эпоху перехода от Средневековья к Новому вре­мени, когда феодально-сословные перегородки уже рас­падаются, а характерная для буржуазного общества «атомизация» и собственно классовое расслоение еще только начинают назревать, совершается формирование наций и, соответственно, национальных литератур.

В неразрывной связи с этим процессом или, точнее, как неотъемлемая сторона этого процесса осущест­вляется и становление самостоятельной, суверенной лич­ности, а следовательно, и личностного содержания ли­тературы. Если ранее человек и как творец, и как герой литературы выступал прежде всего в качестве «представителя» определенного сословия или корпора­ции, то в эпоху Возрождения он обретает личностное поведение и сознание. Необходимо, однако, подчеркнуть, что это становление личности органически связано со становлением н а ц и и. Выше уже цитировалось сужде­ние Р. И. Хлодовского, согласно которому, только лишь осознав себя частицей национальной целостности, чело­век эпохи Возрождения преодолевал корпоративное соз­нание. Именно представление о нации во всем ее много­образии порождало представление о многосторонней це­лостности человеческого индивида.

Один из крупнейших ренессансных лириков Дю Бел­ле писал в своих классических «Сожалениях» (1558) о разлуке с родиной:

Мать знаний и искусств и рыцарства краса,

О Франция, меня питала ты; а ныне

Потерянной овцой тревожу я в пустыне

Все именем твоим пещеры и леса.

Перевод С. Пинуса

Здесь ясно выступает та взаимообусловленность на­ционального и личностного, которая легла в основу ре­нессансного искусства.

В начале XIX века, в эпоху западноевропейского ро­мантизма, искусство Возрождения было открыто заново, но нередко оно истолковывалось крайне односторонне — как искусство сугубо «индивидуальное» или даже инди­видуалистическое. Верно, что в ренессансной литерату­ре есть зерно индивидуализма, поскольку в ней вообще есть зерна всего последующего развития. Но в целом это понимание заведомо ложно.

Еще более искажает суть дела перенесение в ренес­сансную эпоху понятия о «частном человеке»,— феномене, складывающемся лишь в условиях собствен­но буржуазных отношений. «Частный человек» выступает впервые лишь в плутовском романе, формирующемся после завершения Ренессанса.

Уже приводилось суждение Энгельса, согласно кото­рому деятели эпохи Возрождения «были всем чем угод­но, но только не людьми буржуазно-ограниченными». Напротив, «они почти все живут в самой гуще интере­сов своего времени... Отсюда та полнота и сила харак­тера, которые делают их цельными людьми»45. А глав­ным «интересом времени», как говорит здесь же Энгельс, было становление современных европейских наций.

Из сказанного ясно, что «интерес» личности в то время, так сказать, совпадал с «интересом» нации, ибо становление той и другой осуществлялось как две сто­роны единого процесса. В этом органическом единстве личностного и национального — едва ли не решающая основа величия литературы Возрождения.

Это единство отнюдь не было «гармоническим» хотя бы уже потому, что в истории с необходимостью дейст­вовала — помимо становящихся личностей и наций — сила абсолютистского государства. Энгельс в цитиро­ванном рассуждении, как известно, уточняет, что в эпо­ху Возрождения были созданы «крупные... монархии, в которых начали развиваться современные европей­ские нации». Абсолютизм был, очевидно, единственно возможной в ту эпоху политической формой становле­ния наций. И проблема государства — одна из самых существенных проблем эпохи.

Выдающиеся люди эпохи Возрождения — в том чис­ле и создатели ее литературы — так или иначе связа­ны с государством, участвуют в его деятельности, вы­ступают в качестве государственных людей. На­помню, что Томас Мор и Фрэнсис Бэкон были лорд- канцлерами Англии (то есть вторыми лицами в госу­дарстве после короля), поэт Джон Скелтон — воспита­телем будущего короля, Генриха VIII, а Серрей и Уай­ет — ближайшими советниками последнего. Сидней был видным дипломатом, а Шекспир — одним из руководи­телей придворной «труппы короля» (он имел и прид­ворное звание).

Ронсар был дипломатом, а позднее получил от коро­ля высокое звание «принца поэтов», Дю Белле и Рабле входили в своего рода, по определению М. М. Бахтина, «бюро дипломатической и литературной пропаганды»[22]  при Франциске I; Клеман Маро был камер-юнкером И т. д.

Представление о писателях эпохи Возрождения как о «самодовлеющих» индивидах, которые живут и дейст­вуют «сами по себе»,— это плод чисто романтической интерпретации, к сожалению, весьма живучей. Она, в сущности, и помешала Г. П. Макогоненко увидеть род­ство деятелей западноевропейского Возрождения и та­ких русских деятелей, как, скажем, Ломоносов, Держа­вин, Карамзин.

В статье Г. П. Макогоненко есть такое суждение о Шекспире: «Что хотел он сделать специально для совре­менной ему Англии? В каком отношении был он к воп­росам ее тогдашней исторической жизни? Он как поэт не думал об этом...»[23]

Однако едва ли не каждая историческая хроника Шекспира заканчивается монологом, в котором отчетли­во слышна «дума» самого поэта:

...Сломи, о боже, меч измены злой,

Чтоб он не мог вернуть к нам дней кровавых,

Чтобы Англии несчастной не пришлось

Опять точить кровавых слез потоки.

Не допусти, чтоб враг заклятый наш

В родной земле попрал наш мир святой!..

«Ричард III». Перевод А. В. Дружинина

...Парламент наш высокий созовем

И изберем советников надежных,

Чтобы Англия ни в чем не уступала

Тем странам, где правленье совершенно;

Чтоб и война и мир иль оба вместе

Привычны и знакомы были нам...

«Генрих IV». Перевод А. А. Смирнова

Конфликты (подчас острые и жестокие) деятелей за­падноевропейского Возрождения с государством были вызваны их борьбой за «идеальное» государство, а от­нюдь не отрицанием национальной государственности во­обще. Не следует забывать, что одним из главных идео­логических выражений Ренессанса является трактат Ма­киавелли «Государь» (1513), проникнутый идеей нацио­нальной государственности.

В Западной Европе XVI века, по определению Марк­са, «абсолютная монархия выступает как цивилизующий центр, как объединяющее начало общества», — и это не только вдохновляло деятелей Возрождения, но и по­рождало в них имеющую историческое оправдание ил­люзию тождества интересов абсолютистского госу­дарства и нации. Кризис эпохи Возрождения во многом был обусловлен крушением этой исторической иллюзии в условиях монархии Карла IX (1560—1574) во Фран­ции, Филиппа II (1556—1598) в Испании и Якова I (1603—1625) в Англии, причем именно это освобожде­ние от иллюзий породило такие высшие проявления Ре­нессанса, как творчество Сервантеса и Шекспира.

Аналогично обстояло дело и в России XVIII — нача­ла XIX вв. Ломоносов, Державин, Карамзин выступают как государственные люди, и для них интересы нации и государства в той или иной мере едины. После Оте­чественной войны 1812 г. все яснее и резче обнаружи­ваются противоречия, которые воплотились и в творчест­ве Пушкина и — еще более резко — в творчестве Гоголя и Лермонтова. В 1840-е годы русская литература, в сущ­ности, полностью теряет «государственный» характер. Но это было вместе с тем и концом эпохи русского Воз­рождения. Сама же по себе эта эпоха немыслима без определенного относительного единства нации, государ­ства и личности.

 

***

В обсуждении проблемы русского Возрождения и традиционной схемы развития русской литературы в це­лом отчетливо выступила одна характерная тенденция. Отказываясь так или иначе от привычных понятий, ис­следователи выдвигают идею принципиального свое­образия литературного развития в России. Традици­онная схема подвергается сомнению чуть ли не главным образом потому, что она трактует «формирование рус­ской литературы по типу западноевропейскому», как пи­шет Л. И. Тимофеев[24]. Между тем, «типологизируя в общеевропейском масштабе черты литературных тече­ний, мы стоим перед опасностью подчеркивать общее и нивелировать частное». Л. И. Тимофеев в этом месте своей статьи даже соглашается с тем, что в России была своя эпоха Возрождения, но, по его мысли, недопусти­мо заслонять «типологическим характером» этой эпохи «ее национальное своеобразие, в особенности примени­тельно к России», где Возрождение осуществлялось в глубоко специфических формах. Л. И. Тимофеев, как уже было показано выше, предлагает рассматривать раз­витие русской литературы в конце XVII — первой трети XIX в. в аспекте становления и формирования «рус­ского реализма», который, по мысли автора, пред­ставляет собой принципиально своеобразное явление.

О том же, по сути дела, говорят Г. М. Фридлен­дер в статье «Русский реализм (спорные проблемы и задачи изучения)» и Я. Е. Эльсберг в статье «О синте­зе традиций в русском реализме». И в той, и в другой статье идея своеобразия русской литературы конкрети­зируется в понятии об особенной «синтетичности» русского реализма (статья Я. Е. Эльсберга демонстри­рует это уже в своем названии). Г. М. Фридлендер пишет, например, что в русской литературе «мы имеем дело с явлением особого качества, сходным одними свои­ми гранями с литературой Ренессанса, а другими — с остальными передовыми литературами XIX века, и имен­но поэтому не совпадающими по типу ни с тем, ни с другим»[25]. Я. Е. Эльсберг в общем и целом присое­динялся к этой формулировке (он только оговаривал, что «подлинная картина русского литературного движе­ния еще сложней, еще более богата различными кра­сками»[26], то есть еще более «синтетична»).

Итак, мои оппоненты, отнюдь не отрицая собствен­но ренессансных тенденций в русской литературе рас­сматриваемого периода, полагают вместе с тем, что пос­ледняя ими не исчерпывается и включает в себя еще «многое другое». Я. Е. Эльсберг в том же месте статьи говорил, в частности, что творческий метод Пушкина «синтезирует» черты Возрождения, Просвещения, роман­тизма и начального этапа критического реализма [27].

Можно сразу же возразить, что литература Возрож­дения вообще являет собой наиболее «синтетический» тип творчества, и в ней так или иначе присутствуют зерна всех позднейших направлений, развивавшихся в XVII—XIX вв. Но дело не только в этом. Необходимо обсудить самый вопрос об изучении общего и особен­ного в литературе, о типологии и своеобразии.

Нет сомнения, что конечная цель изучения истории русской литературы состоит в познании ее своеобразия, ее неповторимого существа. Нужно прямо сказать, что всякого рода сравнительные методы исследования — это весьма далекое от совершенства орудие познания.

Однако путь прямого и непосредственного познания национального своеобразия литературы — это идеал, который едва ли достижим в предвидимом будущем. Наука о литературе вынуждена пока двигаться, так ска­зать, обходными путями, раскрывая особенное и своеоб­разное на фоне, в контексте общего и типологическо­го, сравнивая и сопоставляя разные явления одного порядка, чтобы выявить специфику каждого из них. Пря­мое познание конкретного явления — это привилегия точ­ных наук. И призыв изучать, скажем, историю русской литературы в ее собственной сущности, безотносительно к развитию других литератур, предстает как своего рода литературоведческий максимализм; действительно, ре­шать эту задачу в настоящее время едва ли возможно.

Между тем логика некоторых моих оппонентов имен­но такова: в той или иной форме соглашаясь с отка­зом от традиционной схемы (классицизм, просветитель­ство и т. д.), перенесенной с Запада, они сразу же выражают недовольство вообще всяким сопоставлением русской литературы XVIII — первой трети XIX вв. с западноевропейской литературой. «Попытки трактовать формирование новой русской литературы по типу запад­ноевропейскому,— утверждает Л. И. Тимофеев,— не мо­гут дать положительного итога», ибо тем самым унич­тожается «национальное своеобразие» [28]. Я. Е. Эльсберг также возражал против самой попытки отнести какого- либо русского писателя «к периоду, соответствующему тому или иному периоду западноевропейского литера­турного развития», ибо это «снимает вопрос» о «синте­тичности» [29], которая, по мнению исследователя, состав­ляет основу национального своеобразия русской литера­туры.

Между тем совершенно ясно, например, что явления ренессансной литературы (и культуры в целом) Фран­ции, Испании и Англии (не говоря уже об Италии) далеко не однозначны, и существуют, по сути дела, вполне специфические национальные «Ренессансы». Так, скажем, в Англии литературу Возрождения создают главным образом выходцы из низших сословий, а в Испании и Франции почти исключительно дворяне; в Анг­лии в эту эпоху уже господствует протестантство, в Ис­пании — католичество, а во Франции идет жестокая борьба между этими религиозными системами; в Анг­лии Возрождение является преддверием буржуазной ре­волюции 1640 года, в Испании оно сменяется своего рода контрренессансом, а во Франции — высшим расцветом абсолютистской государственности «классицисти­ческого» склада и т. д., и т. п. Я уже не говорю о собственно художественных, «литературных» различиях.

Тем не менее общее понятие об эпохе Возрождения дает прочную основу для изучения французской, ис­панской и английской литературы XVI — начала XVII вв. Убежден, что это понятие дает плодотворную основу и для понимания русской литературы XVIII — первой трети XIX вв.

Я. Е. Эльсберг был совершенно прав, утверждая, что «синтетичность» резко отделяет русскую литературу от современных ей западноевропейских литератур. Но дело здесь не столько в «национальном своеобразии», сколь­ко в ренессансном характере переживаемой русской литературой стадии.

Невозможно ведь спорить с тем, что в творчестве Шекспира или Сервантеса сочетаются тенденции, кото­рые найдут затем одностороннее выражение в просве­тительском реализме, романтизме и даже критическом реализме второй трети XIX века (скажем, тема всевла­стия денег).

Поэтому утверждение Я. Е. Эльсберга о том, что творчество Пушкина есть «синтез» реализма Просвеще­ния, зарождающегося критического реализма, романтиз­ма и... реализма Возрождения,— по сути дела, алогич­но, ибо ренессансный реализм есть, так сказать, ис­ходный «синтез» тех тенденций, которые развернуто воп­лотились в последующих литературных направлениях.

Пушкин, несомненно, так или иначе воспринимал опыт всех этих западноевропейских литературных нап­равлений. Но в зрелом своем творчестве он отнюдь не «увлекался» каким-либо из них. Можно было бы приве­сти его высказывания (они, впрочем, и так слишком ча­сто цитируются), в которых отчетливо осознана одно­сторонность всех этих направлений. Пушкин безус­ловно принимает лишь ренессансное творчество — преж­де всего шекспировское.

Можно, конечно, с полным правом говорить о том, что Пушкин опирался на глубокую «разработку» тех или иных тенденций в западноевропейском классицизме, просветительстве, сентиментализме, романтизме. Но вос­принятые им художественные свойства этих направле­ний входили в «ренессансную» целостность его творчест­ва и, так сказать, исчезали, растворялись в ней.

Концепция Я. Е. Эльсберга — хотел он этого или не хотел — таит в себе идею своего рода вторичности, «ли­тературности» пушкинского творчества (Пушкин только сливает воедино уже готовые «черты» реализма Просве­щения, романтизма, критического реализма), хотя этому представлению решительно противостоит непревзойден­ная свежесть, жизненность, естественность всего создан­ного Пушкиным.

Мне могут возразить, что и утверждение ренессанс­ной природы творчества Пушкина обрекает его на, так сказать, повторение, воспроизведение давно прошедшего западноевропейского Ренессанса. Однако не следует за­бывать, что Пушкин действительно открыл для себя ли­тературу Возрождения (прежде всего творчество Шек­спира) лишь в зрелости. К этому его закономерно при­вело и его собственное развитие и развитие предшествующей русской литературы в целом. Это личное и об­щее развитие было органическим процессом, порожден­ным самой русской жизнью от Петра до Пушкина.

Русское Возрождение, разумеется, глубоко своеоб­разно. Но, как мне представляется, для науки о лите­ратуре возможен в Настоящее время лишь путь от обще­го к особенному: сначала необходимо решить вопрос о соответствии определенной эпохи русской литературы общему понятию Возрождения, а затем уже можно бу­дет уяснять проблемы национального своеобразия.

Д. С. Лихачев справедливо заметил, что русская ли­тература «должна была решить задачи, которые решал Ренессанс»[30]. Но невозможно согласиться с его конк­ретной концепцией, относящей решение этих задач к концу XIV—XVII вв., ибо это было время самого до­подлинного русского Средневековья. Переход к Новому времени наметился лишь во второй половине XVII века.

Впрочем, в цитированном труде Д. С. Лихачев не­ожиданно высказывает мысль, которая, так сказать, ста­вит все на место.

Согласно концепции ученого, русская литература на рубеже XIV—XV веков переживает «Предвозрождение», в XVI веке — период «неудавшегося Возрождения», в XVII веке — «замедленный Ренессанс», а в XVIII веке складывается уже литература Нового времени. Вместе с тем Д. С. Лихачев недвусмысленно утверждает сле­дующее: «В истории европейского Ренессанса существу­ет довольно много его предполагаемых предшественни­ков. Будем называть их ренессансами с маленькой бук­вы: Оттоновский ренессанс, Каролингский ренессанс, итальянский Проторенессанс XIII в., различные прото-гуманистические течения и многие другие...

Средневековая Европа знает несколько ренессансов, предшествовавших настоящему Ренессансу XIV—XVI вв. Полного и единственного аналога русскому Предвозрождению указать нельзя, но кое в чем поздняя готи­ка... близка предвозрожденческим явлениям в России».

По всей вероятности, русскую культуру XIV—XVI вв. вполне можно сопоставлять с так называемым Каролингским возрождением (VIII—IX вв.), Оттоновским возрождением (X—XI вв.) и даже с поздней готикой во Франции XIV века (я бы не сказал этого только об итальянском Проторенессансе). Но для меня совершен­но ясно, что слово «возрождение» употребляется по от­ношению к этим явлениям в совсем ином смысле, чем к «настоящему» (по определению Д. С. Лихачева) Воз­рождению, ибо эти явления имеют чисто средневековый характер,— как и русская культура XIV—XVI вв. Речь идет о периодах расцвета именно средневеко­вой культуры, которая дала свои высочайшие ценно­сти[31].

В XIV—XVII веках русская литература не решила и не могла решить задачи Ренессанса. Она решает их в конце XVII — первой трети XIX века. Необходимо твердо установить это, а затем уже заняться исследо­ванием глубокого национального своеобразия, воплотив­шегося в художественном решении великих задач эпо­хи Возрождения в России.



[1] «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 213

[2]«Вопросы литературы», 1974, № 8. стр. 236—237 (слово «типологи­чески» здесь едва ли уместно; точнее было бы говорить о «сход­стве», обусловленном западными влияниями).

[3]Там же, стр. 240—241.

[4]  Там же, стр. 247.

[5]  «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 237.

[6]  В. Г. Белинский. Поли. собр. соч. в 13 томах, т. 7. М„ Изд-во АН СССР, 1955, стр. 134.

[7]  В. Г. Белинский. Поли. собр. соч., т. 5, стр. 539.

[8]   См.: «XVIII век. Сборник 10. Русская литература XVIII века и ее международные связи». Л., «Наука», 1975, стр. 258—264.

[9]   «Вопросы литературы», 1974, № 8.

[10]  «Русская литература», 1973, № 4, стр. 69.

[11]  К. Маркси Ф. Энгельс. Сочинения, т. 10, стр. 431.

[12]  Здесь имеется в виду (это ясно даже из датировки периода) не итальянское Возрождение.

[13]  К. Маркси Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20, стр. 345.

[14]  Это, конечно, отнюдь не означает, что любая переходная эпоха сопровождается расцветом личности. Речь идет именно о Возрож­дении, которое Энгельс определил так: «Это была величайшая из революций, какие до тех пор пережила Земля» (К. Маркс и Ф. Эн­гельс. Сочинения, т. 20, стр. 508).

[15]  Р. И. Хлодовский.Новый человек и зарождение новой литературы в эпоху Возрождения.— В кн.: «Литература и новый человек». М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 372.

[16]  А. Егоров.Проблемы эстетики. М., «Советский писатель», 1974, стр. 267—268.

[17]  В. И. Ленин.Полное собрание сочинений, т. 24, стр. 121.

[18]В. И. Ленин.Полное собрание сочинений, т. 36, стр. 206.

33 В. И. Ленин.Полное собрание сочинений, т. 41, стр. 307, 308,

[20]  В. И. Ленин,Полное собрание сочинений, т. 38, стр, 55,- 59,

[21]  В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 41, стр. 462.

[22]См.: М.Бахтин. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., «Художественная литература», 1965, стр.487-488.

[23]«Русская литература», 1973, №4, стр. 75-76.

[24]«Вопросы литература», 1974, №8, стр. 238.

[25] «Русская литература», 1973, №3, стр.50.

[26]  «Контекст- 1974». М., «Наука», 1975, стр. 188,

[27]  «Контекст-1974». М., «Наука», 1975, стр. 188.

[28] «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 237—238.

[29]  «Контекст-1974», стр. 189.

[30]Д.С.Лихачев. Развитие русской литературы X-XVIIвеков. Л., «Наука», 1973, стр.139.

[31] См. об этом мою заметку «Возрождение или Средневековье?» («Русская литература», 1973, №3, стр.162-164).