Со времени выхода в свет «Контекста-1972», на страницах которого я стремился оспорить традиционную схему развития русской литературы, появился целый ряд статей, так или иначе касающихся этого круга проблем.
Замечаниями по поводу этих статей и уместно начать разговор,— вернее, его продолжение.
Исходным моментом в критике общепринятой схемы является вопрос о русском Возрождении, то есть о литературной (и, шире, культурной) эпохе, осуществляющей в России переход от Средневековья к Новому времени. Нельзя не выразить удовлетворения по поводу того, что во всех статьях, о которых идет речь, так или иначе выдвигается это понятие.
Даже в почти памфлетной полемической статье Е. И. Купреяновой и И. 3. Сермана «В каком веке жил Державин?», статье, казалось бы, беззаветно отстаивающей дух и самую букву наличной схемы, вполне недвусмысленно говорится, что русская литература послепетровского времени должна была осуществлять то, что «другие европейские литературы... осуществили в эпоху Возрождения», и поэтому, например, «русский классицизм... должен был совмещать в себе идейное содержание и художественные принципы Возрождения и Просвещения»[1].
Правда, наши авторы (это явствует уже из приведенных высказываний) хотят в то же время «соблюсти» традиционную схему (классицизм, просветительство и т. д.). Но теперь она призвана «вместить» в себя «идейное содержание и художественные принципы Возрождения», а это неизбежно расшатывает привычные представления.
По-иному ставит вопрос Л. И. Тимофеев в статье «Вопросы решенные и нерешенные», опубликованной в том же номере «Вопросов литературы». Здесь говорится, что русская литература, вступая «в общеевропейский литературный процесс с большим опозданием» и, «можно сказать, с яростью впитывая опыт соседей», «испытывала воздействие сменявших друг друга за рубежом, а в ней пересекавшихся творческих течений, сохраняя вместе с тем свой самобытный характер. Вот почему мы сталкиваемся в ее развитии в конце XVII и в XVIII в. с явлениями, типологически близкими западноевропейскому опыту»[2].
Итак, русский классицизм, просветительство, сентиментализм и т. п. — это лишь, так сказать, следы воздействия зарубежной литературы, а существо развития, «самобытный характер» русской литературы рассматриваемой эпохи состоит в чем-то ином.
Правда, Л. И. Тимофеев делает оговорку, что «традиционная трактовка сохраняет, естественно («естественность», надо думать, вытекает именно из «традиционности».— В. К.), свою логику и значение»[3], но тут же в сущности дискредитирует эту «трактовку», ибо она совершенно напрасно, по его словам, «расчленяет его (русский литературный процесс.— В. К..) на отдельные автономные, относительно замкнутые и в то же время пересекающиеся течения»[4].
Вполне очевидно, что «расчленение», скажем, французского литературного процесса XVII — начала XIX в. на стадии классицизма, просветительства, сентиментализма, романтизма ни у кого не вызывает возражений. Между тем русская литература конца XVII — начала XIX в. обладает, по мнению Л. И. Тимофеева (на мой взгляд, совершенно справедливому), «сквозным действием», «основным направлением».
Но как же быть с «русским классицизмом» (а также «просветительством», «сентиментализмом» и т. и.)? В одном месте своей статьи Л. И. Тимофеев дает на этот вопрос точный ответ. Возражая против «расчленения» русского литературного процесса указанного периода на отдельные течения, исследователь подчеркивает: «Дело ведь не только в субъективных творческих позициях писателей и течений, но и в реальном содержании их творчества».
Здесь стоит вернуться к статье Е. Н. Купреяновой и И. 3. Сермана. Отстаивая традиционную схему, они писали, в частности, следующее: «В. Кожинову кажется, что «недопустимо ставить в один ряд» Сумарокова и Расина, а вот русские современники Сумарокова в один голос провозглашали его «северным Расином»... Современники Сумарокова или Карамзина находили у них «самую ту проблематику», что и у Расина или Руссо».
Такая постановка вопроса не удовлетворит, надо полагать, большинство современных литературоведов. Типичные для XVIII — начала XIX вв. перифразы типа «северный Пиндар» (о Петрове), «наш Гомер» (о Хераскове), «северный Гораций» (о Державине), «русский Стерн» (о Карамзине), «северный Байрон» (о молодом Пушкине) и т. п.— это не более чем риторические обороты, не имеющие научного значения. Зрелый Пушкин заметил, что его юношеские поэмы «отзываются чтением Байрона». Это «отзывается чтением» вполне выражает реальное содержание названных перифрастических формул. И тут, по-моему, даже не о чем спорить.
Я завел об этом речь потому, что ведь и выражения «русский классицизм» или «русский сентиментализм» в значительной степени представляют собой такие же перифрастические формулы, созданные современниками, или, в крайнем случае, ближайшими потомками. Очень характерно, например, что тенденции, которые теперь определяют как «русское просветительство» в свое время называли «русским вольтерьянством». Лишь значительно позднее было принято, так сказать, расширительное обозначение. В свою очередь, выражение «русский классицизм» возникло как «обобщение» тех же формул типа «Малерб наших стран» (о Ломоносове), «северный Расин» (о Сумарокове), «российский Молиер» (о Фонвизине) и т. д.
Л. И. Тимофеев, повторяю, вполне правомерно считает «русский классицизм», «русский сентиментализм» и т. и. выражениями «субъективных творческих позиций писателей и течений», а не «реальным содержанием» литературного процесса XVIII — первой трети XIX в. Правда, сила полуторавековой традиции велика, и Л. И. Тимофеев не отказывается целиком и полностью от привычной схемы. Так, он все же говорит, например, о «сентиментализме в русских условиях» — сентиментализме, который «своеобразен даже и по его социальной природе, хотя и обладает теми или иными сходными с западным чертами»[5]. Но ведь эти «сходные черты» обусловлены исключительно тем, что Карамзин «читал» Стерна и Руссо. «Реальное содержание» творчества Карамзина не имеет ничего общего с творчеством этих писателей.
Еще Белинский высмеивал сближение Руссо и Карамзина, принадлежавшего, по словам критика, к тем, кто «видели в «Новой Элоизе» только одну сентиментальность (в «бытовом» смысле — «чувствительность».— В. К-), которою одною и восхищались»[6]. И в другом месте: «Европейская сентиментальность, составлявшая одну из задних сторон XVIII века и привитая Карамзиным к русской литературе, была смягчающим средством для современного ему общества... Для Карамзина европеизм состоял в одних удобствах образованной жизни» [7].
По форме это сказано, пожалуй, чересчур резко, но по существу верно. Карамзин, безусловно, заимствовал некоторые «элементы» творческой манеры Руссо и Стерна, но это еще отнюдь не значит, что он в самом деле был «русским Стерном» (и, тем более, Руссо).
Очень характерна в этом смысле недавняя статья Ф. 3. Кануновой «Карамзин и Стерн». Подчиняясь «традиционной трактовке», исследовательница ставила задачу показать родство этих писателей, но нетрудно видеть, что статья в целом демонстрирует как раз их несовместимость[8]. Даже в переводах из Стерна Карамзин буквально вытравляет существеннейшие стороны «стернианства».
Однако вернемся к позитивному смыслу статьи Л. И. Тимофеева. В чем же видит он «реальное содержание», «сквозное действие», «основное направление», «сущность» (таковы его собственные формулировки) русского литературного процесса конца XVII — начала XIX века? Отнюдь не в смене «классицизма», «просветительства», «сентиментализма» и т. п., но в «становлении и формировании русского реализма». «Классицизм», «сентиментализм» и т. д. представляют собою лишь «субъективные творческие позиции», характерные для разных этапов и линий развития этого реализма, позиции, обусловленные воздействием соответствующих направлений западноевропейской литературы.
Что же касается сущностного, «основного направления литературного процесса», то, по убеждению Л. И. Тимофеева, его «следует искать на основе более полного изучения характера русского реализма и путей его становления и формирования начиная с конца XVII века»[9]. На мой взгляд, это вполне верное общее решение вопроса; я бы уточнил только, что русская литература конца XVII —первой трети XIX вв. развивалась в духе того типа реализма, который известен под именем ренессансного реализма.
Л. И. Тимофеев не раз говорит в своей статье о ренессансных тенденциях в русской литературе интересующей нас эпохи. Он отмечает, например, что «многие его (Возрождения.— В. К.) черты мы найдем в России и XVII, и XVIII в., в особенности если подходить к этому вопросу не только в литературном, но и, шире, в общекультурном плане, что, по сути дела, и необходимо». Вместе с тем, по его словам, «идеи Возрождения (прежде всего в их социально-типологическом аспекте) входят в числе других в содержание русского литературного процесса XVIII века, но отнюдь его не исчерпывают».
И тем не менее, определяя конкретный характер реализма рассматриваемой эпохи, Л. И. Тимофеев говорит следующее: «Он (реализм.— В. К.) складывается по мере того как идет секуляризация литературы, растет гуманистическое начало, складывается личность». Но ведь это характеристика (хотя и неполная, о чем еще пойдет речь) именно ренессансного реализма, реализма эпохи перехода от Средневековья к Новому времени. Процессы, о которых говорит Л. И. Тимофеев, совершались во французской и английской литературах в XVI — начале XVII вв., то есть в эпоху Возрождения.
* * *
По-иному подошел к делу Г. П. Макогоненко, который в статье «Проблемы Возрождения и русская литература» решительно назвал вещи своими именами. По его словам, с конца XVII века до Гоголя (включительно) «русская культура в целом, русское искусство и литература в частности, активно решали общевозрожденческие проблемы», и «эту эпоху, хотя и условно, можно назвать русским Возрождением» [10].
Почему же «условно»? Как явствует из его статьи, Г. П. Макогоненко усматривает ряд весьма существенных отличий «русского Возрождения» от западноевропейского.
Во-первых, русское Возрождение «не было «возрождением» в собственном смысле слова, поскольку Россия не знала в своей истории античности как определенной культурной стадии. К тому же духовные ценности античности усваивались Россией через «посредников».
Но это явно не обоснованное противопоставление звучит тем более странно, что Г. П. Макогоненко выше сам говорит о «недопустимости сведения представлений о Возрождении как определенной стадии культуры к итальянскому его типу. Национальное своеобразие других европейских стран, особенности их исторического развития обусловили и некоторые, порой очень значительные, отклонения от итальянской нормы».
В самом деле: мы стоим перед необходимостью либо признать, что Возрождение как таковое было только лишь в Италии (некоторые авторы придерживаются именно такой точки зрения), либо разграничить два глубоко специфических типа Возрождения.
Совершенно ясно, скажем, что во Франции, Испании, Англии — как и в России — не было «возрождения» в собственном, прямом смысле слова, ибо и они не знали в своей истории «античности как определенной культурной стадии» (они были всего лишь римскими колониями) и впоследствии усваивали античные культурные ценности также через «посредницу» — Италию.
Столь же беспочвенно и другое противопоставление: Г. П. Макогоненко видит принципиальное отличие русского Возрождения в том, что оно развивалось в условиях абсолютной монархии Петра и его преемников,— условиях, которые, по мнению исследователя, «не смогли стать фундаментом для формирования в России той культурной стадии, какой в ряде европейских стран явилось Возрождение». Опять-таки и во Франции, и в Англии, и в Испании Возрождение складывалось именно в условиях абсолютных монархий XVI— начала XVII вв., по основным своим чертам родственных русскому абсолютизму XVIII —начала XIX вв.
Почти все из того, что говорит Г. П. Макогоненко о русской монархии XVIII века, вполне можно отнести к западноевропейским монархиям XVI века. Исследователь безусловно не прав лишь в одном: он называет созданную Петром монархию «феодальным государством», хотя сам замечает, что Петр прежде всего боролся с боярством и церковными владыками — то есть главными силами феодализма — и уничтожил их.
Государство, созданное Петром, осуществляло переход от Средневековья к Новому времени и опиралось на «второстепенные» средневековые сословия — дворян (которые ранее находились в жесткой зависимости от бояр) и, с другой стороны, купцов и мещан (горожан).
Это всецело соответствует социальной основе западноевропейских монархий XVI века. Так, английский король Генрих VIII, подобно Петру, боролся с «nobility» (соответствует нашему боярству) и силой феодальной католической церкви, а опирался на «gentry» (дворянство), купцов и горожан. Дворяне, купцы и горожане (мещане) — это, конечно, средневековые сословия, но нс им, а боярам и церковным владыкам принадлежало господство при феодальном строе. Своего рода расцвет эти сословия переживают в начальный период крушения феодализма (в буржуазном обществе эти сословия вообще гибнут), то есть в эпоху, в ходе которой решающую роль играет мощь абсолютистского государства. «...XVI век,— констатировал К. Маркс,— был эпохой образования крупных монархий... абсолютная монархия выступает как цивилизующий центр, как объединяющее начало общества»[11]. Определяя исходную, главную суть Возрождения[12], Ф. Энгельс справедливо утверждал: «Это — эпоха, начинающаяся со второй половины XV века. Королевская власть, опираясь на горожан, сломила мощь феодального дворянства (то есть, в применении к русским условиям, боярства.— В. К.) и создала крупные, в сущности основанные на национальности, монархии, в которых начали развиваться современные европейские нации...»[13].
Социально-историческая основа эпохи Возрождения (исключая Италию) — то есть эпохи перехода от Средневековья к Новому времени — это именно формирование наций под эгидой абсолютистской государственности. Лишь значительно позднее, когда эта эпоха уже исчерпала себя, выявился буржуазный характер развивающихся наций. Люди же Возрождения, согласно известному замечанию Ф. Энгельса, «были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченными»[14]. С другой стороны, люди эпохи Возрождения не были уже и феодально-ограниченными, поскольку основы феодализма были подорваны. Именно этим переходным существом эпохи обусловлена свойственная ей полнота развития человеческой личности, которая уже вырвалась из феодально-сословных рамок и еще не была скована цепью собственно буржуазных отношений.
Правда, личность в эпоху Возрождения подчас вступала в острый, даже смертельно опасный конфликт с самим абсолютистским государством (вспомним судьбу Томаса Мора или Бонавентуры Деперье), но это не отменяет главного содержания эпохи: бурного и плодотворного становления нации и — в неразрывной связи с этим — личности.
Г. П. Макогоненко усматривает, наконец, принципиальное отличие русского Возрождения от западноевропейского в том, что последнее есть прежде всего или даже исключительно эпоха расцвета личности, а первое предстает главным образом как эпоха «поднимающейся нации». Однако на самом деле можно говорить лишь об известном преобладании личностного пафоса на Западе и национального — в России. Едва ли, в частности, можно согласиться с идеями Чернышевского, на которые опирается Г. П. Макогоненко. Чернышевский утверждал, что деятели Западной Европы «заслуживают свою славу, стремясь к целям, не имеющим прямой связи с благом их родины», что, скажем, Шекспир — в отличие от Ломоносова, Державина или Пушкина — «служил искусству, а не родине», и у него не было «патриотических стремлений».
Все это, без сомнения, не соответствует действительности. Творчество Шекспира, как и других крупнейших художников ренессансной Англии, Франции, Испании, глубоко проникнуто (это доказано во многих новейших исследованиях) «патриотическими стремлениями» или, точнее, пафосом «поднимающейся нации». Это совершенно открыто и прямо выразилось в шекспировских исторических хрониках и «Королеве фей» Спенсера, в лирике Гарсиласо де ла Вега и «Нумансии» Сервантеса, в «Сожалениях» Дю Белле и «Франсиаде» Ронсара, и т. д. Но этот пафос лежит и в основе ренессансного искусства в целом. Определенное исключение представляет в этом отношении опять-таки итальянский Ренессанс, ибо Италия в ту эпоху не обрела национального государственного единства. Принципиальный «индивидуализм», о котором много говорит Г. П. Макогоненко, характерен именно для некоторых представителей итальянского Возрождения.
Впрочем, и это не следует преувеличивать. Один из лучших современных знатоков итальянского Ренессанса Р. И. Хлодовский обоснованно говорит: «В отличие от средневековой, сословной и корпоративной, европейские литературы эпохи Возрождения носят отчетливо выраженный национальный характер. Национальное сознание принципиально отличает Петрарку как первого поэта Возрождения от Данте — поэта конца средневековья... В патриотизме Петрарки проявляется уже не муниципальное, а национальное сознание... Петрарка... мечтает о Риме, как о центре единого национального государства» [15]. И далее: «Национальное сознание возникает и развивается в эпоху Возрождения в тесной связи с личным. Лишь осознав себя членом определенной народности, личность в эпоху Возрождения оказывается в состоянии разорвать те путы, которые накладывало на нее рождение, профессия, место жительства, сословие, корпорация» (стр. 377).
Тем более это относится к Франции, Англии и Испании. Здесь — как и в России — становление личности было нераздельно, органически связано со становлением нации. Пока человек всецело принадлежал к одному из средневековых сословий, его личность поглощалась этой принадлежностью. И именно формирование наций, направляемое мощью абсолютистского государства, определило «высвобождение» личности. Словом, становление нации и становление личности — это не два процесса, но две стороны единого процесса, который и составляет суть эпохи Возрождения, создававшей национальную литературу и культуру в целом.
* * *
Здесь необходимо сделать одно общетеоретическое отступление, ибо постоянно употребляемый в науке и публицистике термин «национальная культура» (и, соответственно, «национальная литература») недавно был, так сказать, взят под подозрение. Я имею в виду выступление критика А. Г. Дубровина против той постановки проблемы национального искусства и, шире, культуры, которая дана в книге А. Г. Егорова «Проблемы эстетики».
«Классовый характер искусства,— говорит А. Г. Егоров,— отнюдь не отменяет и ни в какой мере не умаляет его национальных особенностей, точно так же, как наличие антагонистических классов и ожесточенной борьбы между ними не означает распада нации... Художественные ценности, созданные и коллективным творчеством масс и профессиональным искусством, составляют достояние не одного какого-либо класса, а всей нации, хотя они создаются разными классами и трактуются каждым из них по-своему. Например, былины и народные сказки, творения Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева читались в России представителями разных сословий и классов. Все эти произведения являются с детства близкими, родными русскому человеку»[16]. С одной стороны, «каждый класс нации вносит свой вклад в сокровищницу национальной культуры и искусства», с другой — каждый класс стремится трактовать и использовать национальную культуру по-своему, «ибо различны цели, идейные задачи, которые эти классы перед собой ставят».
Итак, каждый класс и, в особенности, господствующий класс стремится подчинить национальную культуру своим интересам. В этой связи А. Г. Егоров напоминает о статье Ленина «Критические заметки по национальному вопросу» (октябрь — декабрь 1913), где говорилось именно о том, что «прикрывается буржуазная (и буржуазно-крепостническая) тенденция лозунгом «национальной культуры».
«Таков факт, современной национальной жизни...»
«Лозунг национальной культуры есть буржуазный (а часто и черносотенно-клерикальный) обман».
«Воинствующий буржуазный национализм, отупляющий, одурачивающий, разъединяющий рабочих, чтобы, вести их на поводу буржуазии,—вот основной факт современности».
Так решал Ленин вопрос о национальной культуре в канун первой мировой войны. Важно обратить внимание на один существенный момент: в приведенных весьма кратких суждениях Ленин дважды повторяет, что речь идет о современной ситуации: «Таков факт современной национальной жизни... Вот основной факт современности».
А. Г. Егоров с полным основанием выступает в своей книге против попыток «механически перенести» ленинские положения на наше время: «Иногда это делается прямо, иногда с оговорками. Но это мало что меняет: догматизм остается догматизмом».
«...Вопрос о лозунге «национальной культуры»,— говорит А. Г. Егоров,— теперь стоит иначе, чем раньше... Лозунг «национальной культуры» перестал быть лозунгом буржуазным», ибо теперь, в частности, в нашей стране «нет двух противоположных и борющихся между собой культур» в национальных культурах.
Статья Ленина была написана в обстановке ожесточенной идеологической борьбы накануне мировой войны. «Ставя лозунг интернациональной культуры демократизма и всемирного рабочего движения”,— писал Ленин, —- мы из каждой национальной культуры берем только ее демократические и ее социалистические элементы...»[17]. Нередко пытаются так или иначе отнести к этим «элементам» любое классическое явление русской культуры.
Между тем Ленин, отметив, что «в каждой национальной культуре есть, хотя бы не развитые, элементы демократической и социалистической культуры...», совершенно ясно сказал о недостаточной «развитости» этих элементов в предшествующей русской культуре. Задача русского рабочего класса состояла, по определению В. И. Ленина, в том, чтобы развивать «в теснейшем союзе с рабочими иных стран те зачатки (то есть даже не готовые «элементы», а именно «зачатки».— В. К.), которые имеются и в нашей истории демократического и рабочего движения».
Вполне понятно, что речь идет вовсе не о целостности классической русской культуры, которую никак нельзя представить себе в виде всего лишь «зачатков». Необходимо понять, что для Ленина термин «демократизм» означал не «сочувствие к народу», но четкое требование передачи в руки эксплуатируемого большинства всей полноты политической власти, а термин «социализм» — не мечтания о «всеобщем счастье», но конкретную идею ликвидации частной и создания общественной собственности на средства производства. Иллюстрируя в своей статье положение об «элементах демократической и социалистической культуры», Ленин назвал только два имени: Чернышевского и Плеханова. И, конечно же, классическая русская культура в целом, созданная представителями разных классов и сословий, может быть причислена к этим «элементам» лишь в том случае, если полностью выветрить и исказить конкретный смысл, который вкладывал Ленин в понятия «демократизм» и «социализм».
Даже наследие Тургенева,— не говоря уже о Достоевском или Лескове,— нельзя отнести к этим «элементам», ибо, по известному определению Ленина, Тургенева «тянуло к умеренной монархической и дворянской конституции ... ему претил мужицкий демократизм Добролюбова и Чернышевского»[18] (это, конечно, вовсе не отменяет того факта, что Тургенев глубоко сочувствовал крестьянам).
Короче говоря, необходимо видеть существенное различие в самом отношении Ленина к проблеме национальной культуры, скажем, в 1913-м и, с другой стороны, в 1918-м году. В тринадцатом году идет непримиримая борьба за власть, и из русской национальной культуры (как и из других национальных культур) рабочий класс, по мысли Ленина, берет лишь то, что прямо и непосредственно способствует победе в этой борьбе,— то есть «только ее демократические и ее социалистические элементы».
По-иному решает вопрос Ленин после завоевания власти. Об этом он с полной ясностью и многократно говорил даже еще до окончания Гражданской войны: «У предыдущего поколения задача сводилась к свержению буржуазии,— говорил Ленин в 1920 г. —Тогда главной задачей была критика буржуазии, развитие в массах ненависти к ней, развитие классового сознания, умение сплотить свои силы» (разрядка моя.— В. К.). (При осуществлении этих целей, понятно, могут принести пользу лишь действительно демократические и социалистические элементы национальной культуры.) «Перед вами,— продолжает Ленин, обращаясь к молодежи,— задача строительства, и вы ее можете решить только овладев всем современным знанием» [19]. И в другом месте: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил... Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем. И далее: «Надо... взять в с е то, что есть в капитализме ценного, взять себе всю науку и культуру»[20].
Так теперь, в новых исторических условиях, решает этот вопрос Ленин. Необходимо взять всю культуру, которая была выработана, как говорит он в другом месте, «под гнетом капиталистического общества, помещичьего общества, чиновничьего общества»,— а отнюдь не только демократические и социалистические «элементы» или, точнее, их «зачатки» в русской культуре. Если бы это было невозможно сделать, замечает Ленин, тогда дело коммунизма было бы безнадежно.
Разумеется, Ленин вовсе не снимай этим решением вопрос о последовательно классовом подходе к культуре. Во-первых, необходимо, по мнению Ленина, не только взять всю прежнюю культуру, но и создать новую, социалистическую культуру, которую он определяет как «развитие лучших образцов, традиций, результатов существующей культуры с точки зрения миросозерцания марксизма и условий жизни и борьбы пролетариата в эпоху его диктатуры»[21].
С другой стороны, Ленин, конечно, и после революции рассматривает с классовой точки зрения любое явление русской культуры прошлого. Напомним, что Ленин говорил об отвращении Тургенева к «мужицкому демократизму» уже после революции.
Но необходимо напомнить также и о том, что уже 30 июля 1918 года Ленин подписал декрет о сооружении в городах РСФСР памятников не только таким людям, как Чернышевский или Плеханов, но и, скажем, Достоевскому и Тютчеву, наследие которых при всем желании невозможно истолковать в духе «демократических и социалистических элементов» (если вкладывать в это понятие тот смысл, который вкладывал в него Ленин) русской культуры.
Итак, если в период господства буржуазии — в канун первой мировой войны с ее шовинистическим угаром — «национальная культура» была, по определению Ленина, «прикрытием» буржуазной тенденции, «обманом», рассчитанным на то, чтобы вести рабочих «на поводу буржуазии», то после победы революции положение принципиально меняется. Теперь сам народ должен, по словам Ленина, «взять себе всю культуру», превратить ее в полное свое достояние.
В 1914 году Ленин писал: «...Мы, великорусские рабочие, полные чувства национальной гордости, хотим во что бы то ни стало свободной и независимой, самостоятельной, демократической, республиканской, гордой Великороссии...». Совершенно ясно, что осуществление этого стремления должно было кардинальным образом изменить отношение к русской национальной культуре. И столь же ясно, что Ленин после революции не решал и не мог решать проблему национальной культуры так, как он решал ее в эпоху господства буржуазии и помещиков, ибо национальная культура, так сказать, перешла в руки народа (хотя народ и не мог ее освоить сразу).
Между тем А. Г. Дубровин механически применяет ленинские формулировки, исходящие из конкретно-исторической ситуации кануна империалистической войны, не только к послереволюционному периоду, но даже и к современности.
Понятие «национальная культура» не несет в себе ныне ничего «одиозного», и никакая идеологическая «спекуляция» на нем не может поколебать его объективного содержания. И, конечно, только с чисто догматических позиций можно подвергнуть сомнению процитированные выше суждения А. Г. Егорова о национальной культуре.
***
Все это, естественно, целиком относится и к национальной литературе, которая складывается в основных западноевропейских странах в XVI — начале XVII в., а в России — в XVIII – первой трети XIX в. В эту эпоху перехода от Средневековья к Новому времени, когда феодально-сословные перегородки уже распадаются, а характерная для буржуазного общества «атомизация» и собственно классовое расслоение еще только начинают назревать, совершается формирование наций и, соответственно, национальных литератур.
В неразрывной связи с этим процессом или, точнее, как неотъемлемая сторона этого процесса осуществляется и становление самостоятельной, суверенной личности, а следовательно, и личностного содержания литературы. Если ранее человек и как творец, и как герой литературы выступал прежде всего в качестве «представителя» определенного сословия или корпорации, то в эпоху Возрождения он обретает личностное поведение и сознание. Необходимо, однако, подчеркнуть, что это становление личности органически связано со становлением н а ц и и. Выше уже цитировалось суждение Р. И. Хлодовского, согласно которому, только лишь осознав себя частицей национальной целостности, человек эпохи Возрождения преодолевал корпоративное сознание. Именно представление о нации во всем ее многообразии порождало представление о многосторонней целостности человеческого индивида.
Один из крупнейших ренессансных лириков Дю Белле писал в своих классических «Сожалениях» (1558) о разлуке с родиной:
Мать знаний и искусств и рыцарства краса,
О Франция, меня питала ты; а ныне
Потерянной овцой тревожу я в пустыне
Все именем твоим пещеры и леса.
Перевод С. Пинуса
Здесь ясно выступает та взаимообусловленность национального и личностного, которая легла в основу ренессансного искусства.
В начале XIX века, в эпоху западноевропейского романтизма, искусство Возрождения было открыто заново, но нередко оно истолковывалось крайне односторонне — как искусство сугубо «индивидуальное» или даже индивидуалистическое. Верно, что в ренессансной литературе есть зерно индивидуализма, поскольку в ней вообще есть зерна всего последующего развития. Но в целом это понимание заведомо ложно.
Еще более искажает суть дела перенесение в ренессансную эпоху понятия о «частном человеке»,— феномене, складывающемся лишь в условиях собственно буржуазных отношений. «Частный человек» выступает впервые лишь в плутовском романе, формирующемся после завершения Ренессанса.
Уже приводилось суждение Энгельса, согласно которому деятели эпохи Возрождения «были всем чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченными». Напротив, «они почти все живут в самой гуще интересов своего времени... Отсюда та полнота и сила характера, которые делают их цельными людьми»45. А главным «интересом времени», как говорит здесь же Энгельс, было становление современных европейских наций.
Из сказанного ясно, что «интерес» личности в то время, так сказать, совпадал с «интересом» нации, ибо становление той и другой осуществлялось как две стороны единого процесса. В этом органическом единстве личностного и национального — едва ли не решающая основа величия литературы Возрождения.
Это единство отнюдь не было «гармоническим» хотя бы уже потому, что в истории с необходимостью действовала — помимо становящихся личностей и наций — сила абсолютистского государства. Энгельс в цитированном рассуждении, как известно, уточняет, что в эпоху Возрождения были созданы «крупные... монархии, в которых начали развиваться современные европейские нации». Абсолютизм был, очевидно, единственно возможной в ту эпоху политической формой становления наций. И проблема государства — одна из самых существенных проблем эпохи.
Выдающиеся люди эпохи Возрождения — в том числе и создатели ее литературы — так или иначе связаны с государством, участвуют в его деятельности, выступают в качестве государственных людей. Напомню, что Томас Мор и Фрэнсис Бэкон были лорд- канцлерами Англии (то есть вторыми лицами в государстве после короля), поэт Джон Скелтон — воспитателем будущего короля, Генриха VIII, а Серрей и Уайет — ближайшими советниками последнего. Сидней был видным дипломатом, а Шекспир — одним из руководителей придворной «труппы короля» (он имел и придворное звание).
Ронсар был дипломатом, а позднее получил от короля высокое звание «принца поэтов», Дю Белле и Рабле входили в своего рода, по определению М. М. Бахтина, «бюро дипломатической и литературной пропаганды»[22] при Франциске I; Клеман Маро был камер-юнкером И т. д.
Представление о писателях эпохи Возрождения как о «самодовлеющих» индивидах, которые живут и действуют «сами по себе»,— это плод чисто романтической интерпретации, к сожалению, весьма живучей. Она, в сущности, и помешала Г. П. Макогоненко увидеть родство деятелей западноевропейского Возрождения и таких русских деятелей, как, скажем, Ломоносов, Державин, Карамзин.
В статье Г. П. Макогоненко есть такое суждение о Шекспире: «Что хотел он сделать специально для современной ему Англии? В каком отношении был он к вопросам ее тогдашней исторической жизни? Он как поэт не думал об этом...»[23]
Однако едва ли не каждая историческая хроника Шекспира заканчивается монологом, в котором отчетливо слышна «дума» самого поэта:
...Сломи, о боже, меч измены злой,
Чтоб он не мог вернуть к нам дней кровавых,
Чтобы Англии несчастной не пришлось
Опять точить кровавых слез потоки.
Не допусти, чтоб враг заклятый наш
В родной земле попрал наш мир святой!..
«Ричард III». Перевод А. В. Дружинина
...Парламент наш высокий созовем
И изберем советников надежных,
Чтобы Англия ни в чем не уступала
Тем странам, где правленье совершенно;
Чтоб и война и мир иль оба вместе
Привычны и знакомы были нам...
«Генрих IV». Перевод А. А. Смирнова
Конфликты (подчас острые и жестокие) деятелей западноевропейского Возрождения с государством были вызваны их борьбой за «идеальное» государство, а отнюдь не отрицанием национальной государственности вообще. Не следует забывать, что одним из главных идеологических выражений Ренессанса является трактат Макиавелли «Государь» (1513), проникнутый идеей национальной государственности.
В Западной Европе XVI века, по определению Маркса, «абсолютная монархия выступает как цивилизующий центр, как объединяющее начало общества», — и это не только вдохновляло деятелей Возрождения, но и порождало в них имеющую историческое оправдание иллюзию тождества интересов абсолютистского государства и нации. Кризис эпохи Возрождения во многом был обусловлен крушением этой исторической иллюзии в условиях монархии Карла IX (1560—1574) во Франции, Филиппа II (1556—1598) в Испании и Якова I (1603—1625) в Англии, причем именно это освобождение от иллюзий породило такие высшие проявления Ренессанса, как творчество Сервантеса и Шекспира.
Аналогично обстояло дело и в России XVIII — начала XIX вв. Ломоносов, Державин, Карамзин выступают как государственные люди, и для них интересы нации и государства в той или иной мере едины. После Отечественной войны 1812 г. все яснее и резче обнаруживаются противоречия, которые воплотились и в творчестве Пушкина и — еще более резко — в творчестве Гоголя и Лермонтова. В 1840-е годы русская литература, в сущности, полностью теряет «государственный» характер. Но это было вместе с тем и концом эпохи русского Возрождения. Сама же по себе эта эпоха немыслима без определенного относительного единства нации, государства и личности.
***
В обсуждении проблемы русского Возрождения и традиционной схемы развития русской литературы в целом отчетливо выступила одна характерная тенденция. Отказываясь так или иначе от привычных понятий, исследователи выдвигают идею принципиального своеобразия литературного развития в России. Традиционная схема подвергается сомнению чуть ли не главным образом потому, что она трактует «формирование русской литературы по типу западноевропейскому», как пишет Л. И. Тимофеев[24]. Между тем, «типологизируя в общеевропейском масштабе черты литературных течений, мы стоим перед опасностью подчеркивать общее и нивелировать частное». Л. И. Тимофеев в этом месте своей статьи даже соглашается с тем, что в России была своя эпоха Возрождения, но, по его мысли, недопустимо заслонять «типологическим характером» этой эпохи «ее национальное своеобразие, в особенности применительно к России», где Возрождение осуществлялось в глубоко специфических формах. Л. И. Тимофеев, как уже было показано выше, предлагает рассматривать развитие русской литературы в конце XVII — первой трети XIX в. в аспекте становления и формирования «русского реализма», который, по мысли автора, представляет собой принципиально своеобразное явление.
О том же, по сути дела, говорят Г. М. Фридлендер в статье «Русский реализм (спорные проблемы и задачи изучения)» и Я. Е. Эльсберг в статье «О синтезе традиций в русском реализме». И в той, и в другой статье идея своеобразия русской литературы конкретизируется в понятии об особенной «синтетичности» русского реализма (статья Я. Е. Эльсберга демонстрирует это уже в своем названии). Г. М. Фридлендер пишет, например, что в русской литературе «мы имеем дело с явлением особого качества, сходным одними своими гранями с литературой Ренессанса, а другими — с остальными передовыми литературами XIX века, и именно поэтому не совпадающими по типу ни с тем, ни с другим»[25]. Я. Е. Эльсберг в общем и целом присоединялся к этой формулировке (он только оговаривал, что «подлинная картина русского литературного движения еще сложней, еще более богата различными красками»[26], то есть еще более «синтетична»).
Итак, мои оппоненты, отнюдь не отрицая собственно ренессансных тенденций в русской литературе рассматриваемого периода, полагают вместе с тем, что последняя ими не исчерпывается и включает в себя еще «многое другое». Я. Е. Эльсберг в том же месте статьи говорил, в частности, что творческий метод Пушкина «синтезирует» черты Возрождения, Просвещения, романтизма и начального этапа критического реализма [27].
Можно сразу же возразить, что литература Возрождения вообще являет собой наиболее «синтетический» тип творчества, и в ней так или иначе присутствуют зерна всех позднейших направлений, развивавшихся в XVII—XIX вв. Но дело не только в этом. Необходимо обсудить самый вопрос об изучении общего и особенного в литературе, о типологии и своеобразии.
Нет сомнения, что конечная цель изучения истории русской литературы состоит в познании ее своеобразия, ее неповторимого существа. Нужно прямо сказать, что всякого рода сравнительные методы исследования — это весьма далекое от совершенства орудие познания.
Однако путь прямого и непосредственного познания национального своеобразия литературы — это идеал, который едва ли достижим в предвидимом будущем. Наука о литературе вынуждена пока двигаться, так сказать, обходными путями, раскрывая особенное и своеобразное на фоне, в контексте общего и типологического, сравнивая и сопоставляя разные явления одного порядка, чтобы выявить специфику каждого из них. Прямое познание конкретного явления — это привилегия точных наук. И призыв изучать, скажем, историю русской литературы в ее собственной сущности, безотносительно к развитию других литератур, предстает как своего рода литературоведческий максимализм; действительно, решать эту задачу в настоящее время едва ли возможно.
Между тем логика некоторых моих оппонентов именно такова: в той или иной форме соглашаясь с отказом от традиционной схемы (классицизм, просветительство и т. д.), перенесенной с Запада, они сразу же выражают недовольство вообще всяким сопоставлением русской литературы XVIII — первой трети XIX вв. с западноевропейской литературой. «Попытки трактовать формирование новой русской литературы по типу западноевропейскому,— утверждает Л. И. Тимофеев,— не могут дать положительного итога», ибо тем самым уничтожается «национальное своеобразие» [28]. Я. Е. Эльсберг также возражал против самой попытки отнести какого- либо русского писателя «к периоду, соответствующему тому или иному периоду западноевропейского литературного развития», ибо это «снимает вопрос» о «синтетичности» [29], которая, по мнению исследователя, составляет основу национального своеобразия русской литературы.
Между тем совершенно ясно, например, что явления ренессансной литературы (и культуры в целом) Франции, Испании и Англии (не говоря уже об Италии) далеко не однозначны, и существуют, по сути дела, вполне специфические национальные «Ренессансы». Так, скажем, в Англии литературу Возрождения создают главным образом выходцы из низших сословий, а в Испании и Франции почти исключительно дворяне; в Англии в эту эпоху уже господствует протестантство, в Испании — католичество, а во Франции идет жестокая борьба между этими религиозными системами; в Англии Возрождение является преддверием буржуазной революции 1640 года, в Испании оно сменяется своего рода контрренессансом, а во Франции — высшим расцветом абсолютистской государственности «классицистического» склада и т. д., и т. п. Я уже не говорю о собственно художественных, «литературных» различиях.
Тем не менее общее понятие об эпохе Возрождения дает прочную основу для изучения французской, испанской и английской литературы XVI — начала XVII вв. Убежден, что это понятие дает плодотворную основу и для понимания русской литературы XVIII — первой трети XIX вв.
Я. Е. Эльсберг был совершенно прав, утверждая, что «синтетичность» резко отделяет русскую литературу от современных ей западноевропейских литератур. Но дело здесь не столько в «национальном своеобразии», сколько в ренессансном характере переживаемой русской литературой стадии.
Невозможно ведь спорить с тем, что в творчестве Шекспира или Сервантеса сочетаются тенденции, которые найдут затем одностороннее выражение в просветительском реализме, романтизме и даже критическом реализме второй трети XIX века (скажем, тема всевластия денег).
Поэтому утверждение Я. Е. Эльсберга о том, что творчество Пушкина есть «синтез» реализма Просвещения, зарождающегося критического реализма, романтизма и... реализма Возрождения,— по сути дела, алогично, ибо ренессансный реализм есть, так сказать, исходный «синтез» тех тенденций, которые развернуто воплотились в последующих литературных направлениях.
Пушкин, несомненно, так или иначе воспринимал опыт всех этих западноевропейских литературных направлений. Но в зрелом своем творчестве он отнюдь не «увлекался» каким-либо из них. Можно было бы привести его высказывания (они, впрочем, и так слишком часто цитируются), в которых отчетливо осознана односторонность всех этих направлений. Пушкин безусловно принимает лишь ренессансное творчество — прежде всего шекспировское.
Можно, конечно, с полным правом говорить о том, что Пушкин опирался на глубокую «разработку» тех или иных тенденций в западноевропейском классицизме, просветительстве, сентиментализме, романтизме. Но воспринятые им художественные свойства этих направлений входили в «ренессансную» целостность его творчества и, так сказать, исчезали, растворялись в ней.
Концепция Я. Е. Эльсберга — хотел он этого или не хотел — таит в себе идею своего рода вторичности, «литературности» пушкинского творчества (Пушкин только сливает воедино уже готовые «черты» реализма Просвещения, романтизма, критического реализма), хотя этому представлению решительно противостоит непревзойденная свежесть, жизненность, естественность всего созданного Пушкиным.
Мне могут возразить, что и утверждение ренессансной природы творчества Пушкина обрекает его на, так сказать, повторение, воспроизведение давно прошедшего западноевропейского Ренессанса. Однако не следует забывать, что Пушкин действительно открыл для себя литературу Возрождения (прежде всего творчество Шекспира) лишь в зрелости. К этому его закономерно привело и его собственное развитие и развитие предшествующей русской литературы в целом. Это личное и общее развитие было органическим процессом, порожденным самой русской жизнью от Петра до Пушкина.
Русское Возрождение, разумеется, глубоко своеобразно. Но, как мне представляется, для науки о литературе возможен в Настоящее время лишь путь от общего к особенному: сначала необходимо решить вопрос о соответствии определенной эпохи русской литературы общему понятию Возрождения, а затем уже можно будет уяснять проблемы национального своеобразия.
Д. С. Лихачев справедливо заметил, что русская литература «должна была решить задачи, которые решал Ренессанс»[30]. Но невозможно согласиться с его конкретной концепцией, относящей решение этих задач к концу XIV—XVII вв., ибо это было время самого доподлинного русского Средневековья. Переход к Новому времени наметился лишь во второй половине XVII века.
Впрочем, в цитированном труде Д. С. Лихачев неожиданно высказывает мысль, которая, так сказать, ставит все на место.
Согласно концепции ученого, русская литература на рубеже XIV—XV веков переживает «Предвозрождение», в XVI веке — период «неудавшегося Возрождения», в XVII веке — «замедленный Ренессанс», а в XVIII веке складывается уже литература Нового времени. Вместе с тем Д. С. Лихачев недвусмысленно утверждает следующее: «В истории европейского Ренессанса существует довольно много его предполагаемых предшественников. Будем называть их ренессансами с маленькой буквы: Оттоновский ренессанс, Каролингский ренессанс, итальянский Проторенессанс XIII в., различные прото-гуманистические течения и многие другие...
Средневековая Европа знает несколько ренессансов, предшествовавших настоящему Ренессансу XIV—XVI вв. Полного и единственного аналога русскому Предвозрождению указать нельзя, но кое в чем поздняя готика... близка предвозрожденческим явлениям в России».
По всей вероятности, русскую культуру XIV—XVI вв. вполне можно сопоставлять с так называемым Каролингским возрождением (VIII—IX вв.), Оттоновским возрождением (X—XI вв.) и даже с поздней готикой во Франции XIV века (я бы не сказал этого только об итальянском Проторенессансе). Но для меня совершенно ясно, что слово «возрождение» употребляется по отношению к этим явлениям в совсем ином смысле, чем к «настоящему» (по определению Д. С. Лихачева) Возрождению, ибо эти явления имеют чисто средневековый характер,— как и русская культура XIV—XVI вв. Речь идет о периодах расцвета именно средневековой культуры, которая дала свои высочайшие ценности[31].
В XIV—XVII веках русская литература не решила и не могла решить задачи Ренессанса. Она решает их в конце XVII — первой трети XIX века. Необходимо твердо установить это, а затем уже заняться исследованием глубокого национального своеобразия, воплотившегося в художественном решении великих задач эпохи Возрождения в России.
[1] «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 213
[2]«Вопросы литературы», 1974, № 8. стр. 236—237 (слово «типологически» здесь едва ли уместно; точнее было бы говорить о «сходстве», обусловленном западными влияниями).
[3]Там же, стр. 240—241.
[4] Там же, стр. 247.
[5] «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 237.
[6] В. Г. Белинский. Поли. собр. соч. в 13 томах, т. 7. М„ Изд-во АН СССР, 1955, стр. 134.
[7] В. Г. Белинский. Поли. собр. соч., т. 5, стр. 539.
[8] См.: «XVIII век. Сборник 10. Русская литература XVIII века и ее международные связи». Л., «Наука», 1975, стр. 258—264.
[9] «Вопросы литературы», 1974, № 8.
[10] «Русская литература», 1973, № 4, стр. 69.
[11] К. Маркси Ф. Энгельс. Сочинения, т. 10, стр. 431.
[12] Здесь имеется в виду (это ясно даже из датировки периода) не итальянское Возрождение.
[13] К. Маркси Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20, стр. 345.
[14] Это, конечно, отнюдь не означает, что любая переходная эпоха сопровождается расцветом личности. Речь идет именно о Возрождении, которое Энгельс определил так: «Это была величайшая из революций, какие до тех пор пережила Земля» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20, стр. 508).
[15] Р. И. Хлодовский.Новый человек и зарождение новой литературы в эпоху Возрождения.— В кн.: «Литература и новый человек». М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 372.
[16] А. Егоров.Проблемы эстетики. М., «Советский писатель», 1974, стр. 267—268.
[17] В. И. Ленин.Полное собрание сочинений, т. 24, стр. 121.
[18]В. И. Ленин.Полное собрание сочинений, т. 36, стр. 206.
[20] В. И. Ленин,Полное собрание сочинений, т. 38, стр, 55,- 59,
[21] В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 41, стр. 462.
[22]См.: М.Бахтин. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М., «Художественная литература», 1965, стр.487-488.
[23]«Русская литература», 1973, №4, стр. 75-76.
[24]«Вопросы литература», 1974, №8, стр. 238.
[25] «Русская литература», 1973, №3, стр.50.
[26] «Контекст- 1974». М., «Наука», 1975, стр. 188,
[27] «Контекст-1974». М., «Наука», 1975, стр. 188.
[28] «Вопросы литературы», 1974, № 8, стр. 237—238.
[29] «Контекст-1974», стр. 189.
[30]Д.С.Лихачев. Развитие русской литературы X-XVIIвеков. Л., «Наука», 1973, стр.139.
[31] См. об этом мою заметку «Возрождение или Средневековье?» («Русская литература», 1973, №3, стр.162-164).