Этой истории без малого 2000 лет.
Узнал я о ней, будучи подростком, из ветхой книги, найденной на чердаке выморочного дома в Самборе, куда военная служба привела моего отца, полевого связиста. В разноплемённом городке немало было русынов[1], не пожелавших перейти в украинство[2] под давлением Вены и Варшавы. Новая власть без спросу вписала в их советские паспорта чуждую им национальность, но не лишила памяти о родовых корнях. К общерусским патриотам, видимо, относился покойный хозяин особняка, на часть которого моему родителю выдали ордер. Здесь мы нашли немало книг, отпечатанных в дореволюционных Петербурге и Москве кириллицей, с «ятями» и массой «твёрдых знаков», с «i» и «фитой». Так что я учился читать сразу по–новому и «по-старорежимному»; через «царскую орфографию» познакомился с «Булькой» и «Акулой» «графа Толстаго»[3].
Был в той книге и перевод на русский язык сочинения какого–то, кажется, древнеримского автора. Имя его запамятовал. Да и сама история, о которой я здесь расскажу, почти забылась, не напомни мне о ней один случай на озере Грутас (о нём позже, в главе II).
Задолго до того случая я исследовал донные осадки этого пресного водоёма на юго–востоке Литвы. Местной достопримечательностью озера были белые лебедь и лебедица. По–литовски гульбинас и гульбе. Из этих слов на непонятном мне языке я образовал собственные имена царственных птиц: Гульбин и Гульбе. Столь крупных летунов видеть мне раньше не приходилось.
В час утреннего тумана я выходил на берег с припасённой краюхой хлеба и звал: «Гульбин! Гульбин!». Через несколько минут из облака холодного пара выплывало нечто похожее на крутобокую белую ладью. Высокий форштевень украшен птичьей головой. Да она живая! Ладья–лебедь, созвучно. Когда она приставала к берегу, величественная голова на красиво изогнутой S–образной шее оказывалась вровень с моею. Опасаясь клюва, подобного тарану со средневековой гравюры, я крошил хлеб и бросал издали крупные куски в воду. Завтрак главы семейства длился не больше пары минут. И с последним куском угощения в клюве Гульбин возвращался к своей подруге. Иногда на мой зов являлась Гульбе. По сравнению со своим избранником (записал я тогда) она казалась существом робким и заморенным, как все мамаши, у которых на уме заботы о потомстве, когда повелитель её, вспомнив об отцовских обязанностях, усаживался великодушно на яйца, позволяя супруге наскоро перекусить чем озерный бог пошлёт.
По вёснам, возвратившись с юга, они свивали себе гнездо всегда на одном и том же месте, говорили местные жители, – на мелководье, поросшем камышом, у плоского зелёного островка, отмеченного гранитным валуном розового цвета. Однажды, проплывая мимо него на лодке, мне с напарником удалось рассмотреть взрослых птиц и приплод. Воспользуюсь своим рассказом «Грутас», опубликованным сразу по окончании исследований озера:
Из узкого прохода в камышах неторопливо выплывало августейшее семейство: папаша Гульбин, вслед за ним детки, больше похожие на жёлтеньких уточек, чем на лебедей (но никак не гадкие утята); кильватерную колонну замыкала мама. Теперь вид у неё был даже несколько самоуверенный. На её спине, в корзинке из полукружий крыльев, восседал ещё один отпрыск, Гульбин–младший, самый крупный из птенцов. Не обращая внимания на людей, семья проплыла мимо.
Простить себе не могу один абзац в том рассказе: Сон мирного водоёма был глубок и доверчив. Ведь оно не знало динамита браконьера; охотник в болотных сапогах ещё не срезал над ним непуганую утку, а хозяин его, Гульбин, не ведал, что существуют руки, которые «из озорства» могут свернуть шею белокрылой подруге.
Неужели я «накаркал»?