Однажды одна из номенклатурных жён, покидая с мужем на несколько часов Крулевец, попросила Максимову присмотреть до вечера за их дочкой–первоклашкой, которая после занятий в школе посещала балетный кружок. Был тёплый, дождливый март. После обеда распогодилось, и мать с двухлетним сыном прогуливалась по саду внутри чугунной ограды, окружавшей участок с русской школой и Домом пионеров. В условленный час Инна, ведя Олежку за руку, вошла в зеркальный вестибюль самого красивого здания города. Зальце, в котором танцевали будущие звёзды балета, выдало шарканье пуантов по паркету за распахнутыми створками белолаковой двери.
И вдруг оттуда раздался истошный вопль. Голос мужской, высокий. «Дядю бьют» – уверенно сказал Олежка. Мать с сыном, остановившись в дверях, увидели замерший круг девочек в белых пачках. В центре находился морщинистый лицом мужчина с фигурой худощавого подростка, в рябой рубашке с незастёгнутыми манжетами, без обуви. Правую штанину он закатал под пах, являя тонкую мускулистую ногу, охваченную под коленом резиновой подвязкой, на которой держался серый носок с дыркой на большом пальце. Не взглянув на появившиеся в дверном проёме фигуры, он продолжал вопить: «Нога! Вот так ногу ставьте! Дуры! Сцыкухи!». При этом откалывал обнажённой нижней конечностью такие коленца, будто она состояла из гибких хрящей и шарниров. Наконец он заметил вошедших и, не прекращая крутить ногой, показал в их сторону пальцем: «Глядите! Даже он понимает, глядите!». Тут только Инна обратила внимание на Олежку. Мальчик старательно копировал движения «смешного дяди», как он с того дня стал называть своего нового знакомого.
Постепенно вестибюль наполнился бабушками и мамами, пришедшими за своими девочками. Инна дождалась подопечную и направились к выходу. На крыльце их догнал Гофман: «Пани Максимова, осмелюсь вам предложить. Мальчик ваш способен к танцу и, я уверен, он музыкален. Приводите его ко мне. Да, у меня мальчики танцуют с пяти лет, но я стану заниматься с ним отдельно. Давайте попробуем, вы ничего не теряете… Ты хочешь научиться танцевать, прекрасный юноша?». Олежек не задумываясь кивнул в знак согласия.
С того дня два раза в неделю послеобеденные прогулки Инны с сыном заканчивались в Доме пионеров. Мужу она объяснила, что занятия балетом для мальчика – одновременно и спорт, и музыкальное развитие. Максимов только пожал плечами, дескать, делай как знаешь. Лёня не мог нахвалиться своим особым учеником: «Он всё схватывает на лету, он безупречен. Мы присутствуем при рождении великого танцора. Только не останавливаться! Только совершенствоваться!».
Присутствуя на уроках танца, даваемых Гофманом её сыну отдельно от старших ребят, Инна одновременно и радовалась за способного Олежку и досадовала, что в свои школьные годы стеснялась данной ей каким–то недобрым создателем фигуры девочки–толстушки. В школе она завидовала подругам, которые порхали, как марлевые облачка в актовом зале. Однажды, когда одна из учениц Гофмана не смогла сделать «мостик», Инна не утерпела и, подскочив к ней, выполнила фигуру, показанную учителем, не стесняясь, что кружевной подол её платья полез вверх, обнажая колени и бёдра, плотно обтянутые шёлковыми чулками телесного цвета. «Ого! – воскликнул танцмейстер, нервно сглотнув. – Какая вы гибкая! Хотите с девочками позаниматься?». Инна, довольная собой, рассмеялась: «Ну, что вы, Лёня! Представляете, какие разговоры пойдут?». Гофман нашёлся: «Так заинтересуйте знакомых дам. Я бы мог обучать желающих бальным танцам, например, в Доме офицеров, раза два в неделю». – «А что, идея! – загорелась молодая женщина. – Только уговор: уроки частные, вы будете получать вознаграждение от учениц».
Учиться бальным танцам пожелали четверо, кроме Инны, из номенклатурных жён Крулевца. Все бездельные. Возрастом разные. Созванивались по телефону, ибо графика занятий не было; Гофман выкраивал время для своих нанимательниц по обстоятельствам. Если домработница Максимовых к оговоренному времени уже покидала дом на Коминтерновской, пестовать Олежку приходила девочка–подросток из семьи дворника, за сладости. К условленному часу крулевские поклонницы Терпсихоры появлялись в Доме офицеров, занимали свободную комнату. Общий патефон и набор пластинок хранили у администратора.
Начали с польки и краковяка, потом взялись разучивать падеграс и падеспань, наконец старательным ученицам покорились просто вальс и вальс–бостон. А танго и фокстрот оттачивались между классическими танцами. Метод Гофмана был одинаков как при занятиях с детьми, так и со взрослыми. Он недолго оставался джентльменом с паннами. При звуках музыки забывался. Вскоре Дом офицеров стал оглашаться воплями: «Нога! Вот так ногу ставьте! Дуры! Сцыкухи!». И те не возражали, не обижались, зачарованные страстностью своего наставника. В течение занятия Гофман составлял пару одной ученице, в двух других парах определял, кто будет танцевать за партнёра, кто за партнёршу. На следующем занятии, начинавшемся с повторения пройденного, фаворитка менялась, а предыдущая жертва неумолимого танцмейстера вела необученную. Бывало, Гофман два, а то и три урока кряду не выпускал из своих рук одну и ту же ученицу, неспособную с первого раза справиться с заданием. Тогда очерёдность нарушалась. Чаще всего без мэтра оказывалась Инна, так как он определил её самой способной из пятёрки «дур». И не ошибся. Прокурорша танцевала не только телом. Глаза выдавали: танцевала её душа, попадающая в свою, видимо, природную стихию, как только игла патефона начинала выцарапывать из пластинки «Апрельского завода» божественные звуки.
И вдруг в то, что стало её высшим наслаждением, проникло нечто постороннее, но не прервавшее ощущение нирваны, а усилившее его чем-то новым, ранее неведомым. Напомню читателю, что физически чувственной женщиной Инна стала лишь через несколько месяцев после родов. Мозг её тогда отметил, что в это время ближе всех к ней находился Максимов, только она не стала связывать то ощущение с ним. Да, при нём случилось такое, но в ней случилось, и всё… А тут она почувствовала скорое приближение, нарастание того, чему у неё не было названия, но теперь оно не самозарождалось, как уже бывало, внизу её широкого чрева. Оно исходило от чужого тела, к которому прижалась так, как велел ей учитель танцев. Всего на одно мгновение… На вечерах в Доме офицеров к ней многие мужчины прижимались, кто случайно, а кто будто бы случайно, что она переносила как временное неудобство, которое надо потерпеть ради удовольствия от танца.
За минуту до этого Гофман выбрал её в ряду учениц, велев ноги поставить так, а левую руку положить ему на плечо так, голову наклонить так, спину держать так. «И–и–и», – потянул он в темпе первого звука Прощального танго.
Потом Инна уже не слышала ни голоса учителя, ни патефона; она ничего не запомнила из тех нескольких минут или мгновений (кто может сказать?). Что-то сродни радостному опьянению, восторгу (но не испытанного ранее накала) охватило её всю. И вдруг этот безумный взлёт прервал голос Гофмана: «Что это с вами? Вам плохо?» – «Нет, очень хорошо, Лёня… Можно… Можно, я пойду домой?»
Инна бесцельно бродила по затенённым уже улицам, пока не стали отекать ноги. В дом вошла через сад, оттягивая встречу со своими. Но Максимов в тот день прислал через шофёра записку, что задержится на выезде, возможно, до утра, а Олежка, увлечённый игрой с Оксаной фпрятки, к маме приставать не стал и скоро заснул в одном из тайников за отцовским креслом. Уложив сына в постель в его комнатке и отправив Оксану домой с плиткой шоколада фабрики «Рот фронт», Инна подумала с облегчением о кресле–качалке на веранде. Но когда она пересекала гостиную, за её спиной гулко и с какой–то мрачной торжественностью начали бить монументальные напольные часы в ореховом футляре. Может быть, ей послышалось что-то зловещее в этом бое, как memento mori? Возникло предчувствие истекающих часов жизни?Она ускорила шаг и спустилась в сад вновьво власти последнего танца. Летом, в погожие дни, она оставляла в беседке патефон и коробку с пластинками.
Свет из гостиной проникал внутрь шестигранного строения в сиреневой куще сквозь косую решётку лёгких стен. В таинственном полумраке заскользили крестатые тени по полным, красивой формы, обнажённым по плечи рукам молодой женщины в тёмно–бордовом пеньюаре, когда она вынимала из коробки пластинку с Прощальным танго, ставила её на диск патефона, вращала заводную ручку, и, отпустив тормоз, опускала мембрану с иглой на край пластинки.
С первыми звуками танго исчезла беседка и всё, что её окружало до границ Вселенной; остались музыка, ощущение сладостного движения и касаний мужского тела, впервые в жизни взволновавших её, Инну Максимову, женщину двадцати трёх лет. Всё, что произошло с ней до этого в жизни, показалось ничтожным, каким–то приготовлением к главному, ради которого посещала она школу, была отдана родителями замуж, наконец родила. Подруги по классу, отец, мать, какой–то Максимов, даже Олежка (свет её очей) уплыли за спину случайными лицами, а мысленное поле её зрения заполнила фигура учителя танцев. Совсем не нелепая, совсем не смешная, как показалась вначале. Ради неё она появилась на свет. Она его ждала, не представляя воочию, лишь чувствуя душой. И только сегодня увидела–узнала: вот он, мой… Лёня, прекраснейший из людей, Мужчина!.. Так вот какие они, мужчины! Это Лёня, Лёня, Лёня, никто, кроме Лёни. Остальные просто иного пола, бессмысленные создания, ну, разве что способные на то, чтобы носить штаны и шептать пошлости, когда не слышит муж… Муж! Муж? Самый чужой из них. Самый отвратительный, поскольку она вынуждена терпеть его гнилое дыхание в лицо, сопение со сдавленным стоном в конце. Нет у неё никакого мужа по имени Максимов. Её муж в звуках музыки, согласующей движения тела, жесты с ритмом Прощального танго; он приятно пахнет одеколоном и потом неутомимого танцора, он слово «дура» произносит так, так…И правильно, дура! Дура была столько лет!
Приглушив музыку, одна во всём мире на скамейке в беседке, Инна всем своим существом, помыслами оказалась в женской школе невинной, ничего не ведающей о грязи жизни девочкой. Она только начинает прислушиваться, о чём тайком, вполголоса говорят её просвещённые сверстницы. Скоро и ей, наверное, передадут записочку от странного и непонятного существа – гимназиста, с которым она протанцевала однажды на балу, устроенном дирекциями двух учебных заведений с одобрения родителей. А потом будет никогда неиспытанное тайное свидание в сумерках ненастного дня в безлюдном месте парка. И первый поцелуй, наверное. Может быть, этот мальчик с восторженными глазами станет её женихом. И когда–нибудь придёт к Гусаковым просить руки их дочери. Какой восторг! Она – уже не Гусакова. Она – жена с другой фамилией. Нет, нет, не Максимова!
Инна, резким движением убрав мембрану с иглой с пластинки, вскочила со скамейки, чтобы успеть опередить неумолимую Судьбу, приближающуюся к съёмной квартире Гусаковых возле лагеря перемещённых лиц. Надо успеть написать Лёне, рассказать ему о своём чувстве. Гофман, наверное, нерешителен, его сдерживает мысль о неравном браке между внучкой барона, выросшей в Восточной Пруссии и танцмейстером из еврейского квартала в галицийском Львове. Как пишут такие письма? В голову ничего не приходило, кроме письма Татьяны Евгению Онегину, которое когда-то взволновало девушку Инну, обучавшуюся русскому языку дома по Пушкину.
Томик сочинений Пушкина с романом в стихах нашёлся в книжном шкафу в гостиной. С ним удалилась в спальню, зажгла бра по бокам настенного зеркала с приставленным к нему туалетным столиком. Искомое письмо оказалось в III главе. Второпях прочитала, лёжа на постели, потом внимательно – отдельные места. Задумалась. Часы в гостиной пробили полночь. Инна принесла из кабинета мужа бумагу и авторучку, устроилась за туалетным столиком.
Никто уже никогда не узнает, в какую буквенную вязь вылились на разлинеенную бумагу из ученической тетради чернила из авторучки. Девушка Инна, в тот день занявшая физическую оболочку женщины с тем же именем, писала всю ночь, то торопливо, то медленно, зачёркивая слова и фразы, надолго замирая, откинувшись к спинке венского стула, с закрытыми глазами, и вновь склоняясь над столешницей. Серый рассвет окрасил стёкла окон, когда она, отложив ручку и придавив фарфоровой пудреницей несколько исписанных листов, перебралась в пеньюаре на кровать, упала на неё животом и грудью наискосок, будто перечеркнула своим телом с возвращённой невинностью враждебное супружеское ложе. Не успев занять своего места у стены, не дотянувшись головой до подушки, сразу уснула – погрузилась в темень, в подобие смерти.
Спала долго, почти до полудня без сновидений и ощущений. Не проснулась, когда вернулся муж, потоптался в спальне возле кровати, шкафа и туалетного столика и ушёл в кабинет, шумно стлал себе постель на диване. Не услышала, как разбуженный солнцем выскочил из детской Олежек, которого отец увёл на веранду к вазе с клубникой.
Инна пробудилась с мыслью о письме. На туалетном столике его не оказалось. Осмотрелась, заглянула в щель между кроватью и ковром на глухой стене. Шаги за спиной прервали её поиски. Оглянувшись, она увидела на расстоянии протянутой руки два человеческих глаза и под одним из них – чёрный кружок в блестящем металлическом ободке. Она не успела вспомнить, что это такое, и в то же мгновение забыла всё, что случилось с ней в её короткой жизни.
В начале 80–х годов во Львове случилось мне сойтись на дружеской ноге с одним из завсегдатаев магазина «Подписные издания». Мы и пересеклись в поисках модного в те годы автора. Назвался он Олегом. Рослый, несколько полноватый молодой человек (лет на десять младше меня) отличался женственной красотой – черты лица мягкие, волнистая шевелюра каштанового цвета. Бросалась в глаза одна особенность: длинную фразу он произносил покачиваясь и мелко переступая ногами. По его словам, он служил в Гидрогеологическом управлении.Я вспомнил: «Олег э–э–батькович Козырь? Главный специалист?» – Мой новый знакомец «споткнулся» на ответе: «Сейчас просто геолог».
Позже мне стало известно, что вспыхнувшая было звезда нашего министерства вдруг стала тускнеть, мигать, пока не погасла окончательно. Поднявшись к тридцати годам на завидную высоту, она так же быстро покатилась вниз по должностным ступенькам. Причиной того стали затяжные запои, в которые хотя и редко, но, как говорится, метко впадал Олег Козырь. От изгнания из управления его спасали лишь уникальные знания специалиста–гидрогеолога, абсолютная память на всё, что оказывалось перед его глазами, что улавливал слух. Даже в состоянии сильного опьянения он мог давать чёткие, грамотные ответы на любой производственный вопрос.
Когда мы сблизились на известное расстояние, позволяющее вмешиваться в личную жизнь другого, я пытался останавливать Олега всеми способами – от убеждения словом до заключения его под замок в однокомнатной квартире–кавалерке на четвёртом этаже «пластины» во львовском пригороде Пидзамче. Жена от него давно ушла, где–то скрылась с дочкой, оставив ему свою фамилию. К слову, на мой вопрос, почему он обидел своих предков по мужской линии, Олег туманно пояснил: «Плохая фамилия». Ни слова больше.
Я пытался понять, что толкает его на запои. Признаков внешнего влияния не обнаруживалось. Значит, что-то вызревает в нём примерно раз в квартал, но бывали и два «приступа» подряд продолжительностью по неделе. Тогда я доставал ему больничный или в управлении «заболевшему» предоставляли «отпуск за свой счёт в связи с ухудшением здоровья».
Причина Олеговых запоев открылась неожиданно. Как-то летним днём, войдя к своему пленнику и одновременно подопечному с продуктами, упаковкой минералки и бутылкой сухого столового («для спуска на тормозах»), я застал его на неубранном диване необычно подавленным, со следами слёз на небритых щеках. «Что случилось? – спросил я. – За правдивый ответ – стакан сухаря. Соврёшь, всё в унитаз солью». Олег подумал и неохотно промямлил, косясь на бутылку столовки в моих руках: «Сегодня… Мать умерла. Тридцать лет сегодня, понимаешь, – и вдруг решился, с вызовом впился в моё лицо пьяными глазами (мол, бей, я заслужил). – Понимаешь, она не умерла. Это я… я её застрелил».
Смутная догадка всколыхнула мою память:
– Постой, постой, где это было?
– Крулевец, сто километров отсюда. Я там родился.
– Тридцать лет говоришь? Ты по отцу не Максимов ли?
– Он самый.
– Знаю, двухлетний стрелок с улицы Коминтерна. Ты хоть сам что–нибудь из того помнишь? Ну, напрягись! У тебя же феноменальная память.
– Нет, не помню, ничего из этого не помню. Мне отец рассказал, когда я в школу пошёл… Как он мог!? Оставил на столе пистолет.
Я вскочил на ноги от внезапно охватившего меня возбуждения:
– Зато я вспомнил! Мне было двенадцать лет, мы жили на улице Коперника, за Домом пионеров. В тот день моя мама послала меня к тёте Инне, чтобы взять из вашей домашней библиотеки книжку «Земля Санникова». Именно её, точно помню. Зашёл к вам через садовую калитку. Когда приблизился к беседке, в доме раздался резкий звук, будто выстрел, какие я слышал в кино. Он напугал меня. Я остановился, потом повернул обратно. А дома сказал маме, что забыл о книге, стыдно было признаться в трусости. Потом мне сказали, что тётя Инна умерла. Я не связал её смерть с тем звуком, похожим на выстрел.
– Значит, – потерянно произнёс Олег, – ты подтверждаешь?
– Нет, я опровергаю. И готов повторить свои слова под присягой: когда раздался выстрел, ты Олег, понимаешь, ты играл в беседке. Своими глазами видел.
Вскоре друзьям Олега удалось пристроить его на Ленских золотых приисках. В советское время там царил строжайший сухой закон. В отпуске, пожалуйста, хоть всё Чёрное море, сидя на крымском берегу, вылакай; заработанные деньги позволяли. Но наш протежеот запоев излечился в первый год своей «золотой лихорадки». Предполагаю, тому способствовало и моё свидетельство о невиновности двухлетки Олежки в смерти его матери. Были у меня вначале опасения, что на ленских берегах до слуха геолога Козыря дойдут местные легенды, в которых может прозвучать имя его отца в такой тональности, что сыну захочется заглушить его алкоголем. Но моё опасение, к счастью, оказалось напрасным. Уста жертв Максимова запечатаны в расстрельных ямах льдом вечной мерзлоты, а ныне живущие нелюбопытны и пустосердечны. Если тень отца Олега после покаянного обхода «личных могил» и заглядывала в его балок[1], то ночью, когда сын, утомлённый работой, спал.
Еще одно доброе дело удалось мне сделать в память невыдуманных героев этой повести. Когда Олег Козырь уже находился на Лене, где золото роют в горах, я случайно узнал, что старое городское кладбище в Крулевце подлежит ликвидации в связи с важной промышленной стройкой. Могилы, посещаемые родственниками, предлагалось перенести за государственный счёт в новый некрополь. Об этом я сообщил Олегу письмом. Он сразу откликнулся и переслал деньги, чтобы я «уговорил кого надо» перезахоронить в разных местах останки его родителей, которые лежали под одним надгробным камнем.
Волю наследника я исполнил. Но также решился на тайную от Олега прихоть. По кладбищенской записи нашёл могилу Лёни Гофмана – чуть заметный холмик, в изголовье проржавевшая жестяная табличка; с трудом читался номер захоронения. Наследники владельца дома, где он снимал последний угол, рассказали мне, что хозяин обнаружил его тело в кустах на обочине тропинки, которая вела от жилья к отхожему месту. Ходили слухи, что его выследил кто–то из уцелевших бандеровцев того схрона, в котором держали «хирурга» и который он выдал НКВД. Случилось это через несколько дней после похорон «пани прокурорки». Такое совпадение.
Я не стал устраивать новое прибежище праху учителя танцев рядом с отдельной могилой Инны Максимовой. Для него она была ученицей, не более того. Да и для неё кем он был? Просто случайностью, вызвавшей в женщине эмоциональный порыв, когда она созрела для него. Я бы не назвал последствие его печальным. Моя героиня умерла в том высшем ощущении счастья, которое пережила один раз в жизни.
Я оплатил перенос заброшенных серых костей бедного Лёни вмести с остатками некрашеного гроба на тот же участок, где сейчас находится могила с короткой надписью на простой горизонтальной плите чёрного габбро: МАМА ИННА, 1929–1952. Так хотел Олег.