Станислав Куняев так определил одну из причин появления собственных мемуаров: предоставить возможность читателю судить об эпохе не только по многочисленным воспоминаниям «левых», но и «правых». Среди мемуаров последних книга «Поэзия. Судьба. Россия», публиковавшаяся в «Нашем современнике» в 90-е года XX века, была первой ласточкой. Затем появились мемуары Леонида Бородина, Василия Белова, Михаила Лобанова, Сергея Семанова.
Но и «левые», конечно, не дремали. К упоминаемым Куняевым публикациям добавились мемуары Александра Яковлева, Бенедикта Сарнова, Станислава Рассадина, Андрея Туркова, Юрия Манна, Василия Аксёнова, Анатолия Гладилина, Юлиу Эдлиса, Даниила Гранина... Однако книги, сопоставимой с «Поэзией. Судьбой. Россией» Станислава Куняева по охвату событий, уровню их осмысления, таланта, русского языка, у «левых» не появилось.
Труднее всего, тяжелее всего мне было читать первую главу мемуаров Станислава Куняева. Боль и печаль о жизни ушедшей пронизывают повествование о детстве будущего поэта. Боль неутихающая, можно сказать, беспредельная, а печаль - беспросветная. Сопряжение трёх временных пластов жизни - дореволюционного, советского и постсоветского - создаёт реальную и трагическую картину разрушения и угасания русской цивилизации.
В этой главе, написанной на уровне отечественной классической прозы, есть два эпизода, которые во многом объясняют явление Куняева и природу таланта русского писателя вообще.
Эпизод первый. Во время Великой войны голодный мальчик Куняев, жадно уничтожающий в столовой обед, вдруг почувствовал появление нежданного соседа, «припадочного», у которого умерла жена и осталась дочь-подросток «Его лицо, казалось, все состояло из впадин. Две впадины вместо щёк, впадины рта, и, самое страшное, - глубоко провалившиеся в лицевых костях глазницы, в глубине которых горели огромные глаза. Он глядел на меня так пристально, что мне расхотелось есть, и я отодвинул от себя тарелку. <...> Вслед за тарелкой мужчина схватил деревянную ложку, недоеденный мною кусокхлеба и, боязливо поглядывая <...>, начал, безостановочно работая ложкой, заглатывать остатки еды <...>
Я шёл <...> по обочине накатанной санями дороги и думать не думал о том, что проживу целую долгую жизнь, что множество лиц и взоров встретятся мне, что они будут излучать любовь, ненависть, восхищение, страх, восторг, - всё равно я забуду их. Но эти два измождённых лица отца и дочери, эти два пронзительных взгляда не забуду никогда, потому что в них светилось то, что без пощады, словно бы ножом освобождает нашу душу из её утробной оболочки, - горе человеческое...».
Только из ответной реакции на это горе, только из боли и сострадания вырастает настоящий русский писатель. Пытаюсь обнаружить нечто подобное в мемуарной прозе Иосифа Бродского «Полторы комнаты» и нахожу лишь любовь и сострадание к своим отцу и матери, соседствующие с ненавистью к России, русским и даже к русскому языку, якобы несвободному и виноватому перед родителями поэта. В этом и проявляется одно из принципиальных отличий русскоязычного писателя: его боль, сострадание, любовь индивидуально или национально избранны, ограниченны...
Эпизод второй - любовный. Приведу один из самых проникно- венно-поэтических сюжетов мемуаров: «И тогда я, затаив дыханье, вдруг нащупал рукой маленькую ладошку девочки в белой шапке и, замерев от восторга, почувствовал, как та ладошка покорно и согласно легла мне в руку. Так мы простояли до конца службы, уже не глядя друг на друга, переговариваясь между собой кончиками вложенных пальцев и прикосновением горячих ладоней...
А потом этот мальчик вырос, стал мужчиной, мужем, отцом. Не раз душа его, как и положено земной душе, изнемогала под бременем страстей человеческих. Но никогда более он не испытывал чувства, подобного тому, которое посетило его в древней церкви маленького русского города лютой снежной зимой, в разгар Великой войны».
Мечта об идеале или сам идеал, живущий в писателе, помогает ему остаться человеком, личностью духовной. Поэтому и в творчестве своём он стремится, как точно пишет Куняев в главе о Николае Рубцове, «высветлять и очищать жизнь, обнаруживая в ней духовный смысл и принимая на себя несовершенство мира». И что бы ни говорили о Есенине и Рубцове современные бухариноподобные и какие бы жуткие истории ни рассказывал в «Книге прощаний» (М., 2004) Станислав Рассадин о Михаиле Шолохове, Юрии Казакове, Владимире Максимове, нужно понимать главное: русский художник пишет «незамутнённой» частью души, он не реабилитирует грех или не возводит его в идеал, как это делали и делают многочисленные русскоязычные авторы XX-XXI веков.
Станислав Куняев впервые услышал слово «антисемит», значение которого не знал, от Михаила Светлова в 1960-ом году. Уточню: адресовано оно было не Куняеву и его друзьям... Вторично еврейский вопрос был поставлен Виктором Ардовым в «Знамени». Он, обращаясь к Станиславу Куняеву, спросил: «А вы, милейший, не полужидок?» Отрицательный ответ вызвал подозрение Ардова, логика которого так реконструируется Куняевым: «...Как это сотрудник без примеси еврейской крови может работать в таком престижном журнале? Вот отделом критики заведует «полужидок» Самуил Александрович Дмитриев <...>, его помощник Лёва Аннинский тоже полукровка, через коридор в отделе публицистики сидят Александр Кривицкий, Миша Рощин (Гимельман) и Нина Кодонер - это все наши! Секретарь редакции - Фаня Левина, зам. главного редактора Людмила Ивановна Скорино, вроде бы украинка, но муж у неё Виктор Моисеевич Важдаев <...>. А в прозе София Разумовская, а её муж Даниил Данин, а вдруг какой-то чисто русский!»
И то, что это не фантазия, не бред, не провокация «антисемита» Куняева, подтверждает, в частности, такое же по сути свидетельство юдофила Станислава Рассадина в «Книге прощаний». Ему при приёме на работу в журнале «Юность» был задан вопрос: «Стасик, вы не еврей?» Показательна реакция на отрицательный ответ Рассадина: «Ой, как хорошо! А то нас и без того здесь много...».
Вопреки навязываемому мифу о гонениях на «несчастных» евреев, их было действительно много во всех ключевых сферах советской жизни (за исключением материального производства), о чём неоднократно писали не только «правые», но и некоторые евреи, о чём анекдот Бахтина, рассказанный Кожиновым Куняеву. «Проходил в Москве съезд Коминтерна, и на него прибыли представители многих коммунистических партий со всех концов света: китайцы, индусы, бразильцы, арабы, только вот от зулусской партии никто не приехал. И знаете, почему? Да потому что ни один еврей не решился намазать лицо сажей, проткнуть себе ноздри и вставить в них кольцо».
Этот анекдот рифмуется с тем, который зафиксировал в своей записной книжке Михаил Булгаков: «Будто по-китайски «еврей» - «там». Там-там-там-там (на мотив «Интернационала») означает много евреев».
Станислав Юрьевич неоднократно, убедительно и на разных примерах, опровергает версию о государственном антисемитизме в СССР. В частности, историей одной фотографии он подтверждает мысль Бориса Пастернака об открытости всех дверей перед евреями в 30-е годы. На подаренной Куняеву фотографии учителя и ученики выпускного класса 11-ой средней школы Ленинграда в 1939-ом году. «Из восьми преподавателей лишь один директор был осетином - все остальные <...> были соплеменниками Пастернака. Из двадцати четырёх учеников лишь одна (!) <...> носила русскую фамилию - Болотина. Остальные 23 были: Хейфиц, Нейштадт,Рыбкин...».
В комментариях хозяйки фотографии Короевой невольно называется одна из причин того явления, о котором Вадим Кожинов говорил незадолго до смерти: в годы обучения в МГУ он общался исключительно с евреями, русских же - высококультурных и высокоинтеллектуальных - почти не было.
Данную ситуацию Людмила Короева видит так «Это фото опровергает домыслы о дискриминации в образовании. Получали аттестаты и шли в институты, а все остальные вкалывали на стройках коммунизма».
Станислав Куняев отмечает крайнее тщеславие, напыщенность классиков советской литературы еврейского происхождения: Виктора Шкловского, Самуила Маршака, Ильи Сельвинского, Семёна Кирсанова и других. В числе одной из причин их глубокой уверенности в принадлежности к пантеону отечественной литературы автор мемуаров называет отсутствие конкуренции среди русских пи- сателей-современников. Одни - Сергей Есенин, Николай Клюев и т.д. - были в могиле, другие - Николай Заболоцкий, Ярослав Смеля- ков и т.д. - «запуганы на всю оставшуюся жизнь», третьи - Анна Ахматова и Александр Твардовский - «заложники своих репрессированных родных и близких».
И всё же главная причина, думаю, кроется в особенностях национального менталитета «классиков», в их убеждённости, что люди - только евреи, и, соответственно, классиками могут быть, за редким исключением, только представители «избранного народа».
Вот, например, во втором номере «Нового литературного обозрения» за 2005 год опубликовано интервью, в котором Алексей Хвостенко «скромно» заявляет: «И себя я причисляю к людям, создавшим эпохи в культуре. Это ощущение подспудно существовало во мне всегда. И чем дольше я живу, тем больше в этом убеждаюсь»; «В общем, такие люди, как Кедров, я, Анри Волохонский и ещё некоторые, создают славу современной поэзии». «Некоторые» - это хо- лины, сапгиры, а Н.Рубцова, Ю.Кузнецова, В.Соколова и других выдающихся русских поэтов для Хвостенко просто не существует.
В автобиографическом романе «Максим» Хвостенко даёт ответ на вопрос, чем измеряется «человек-эпоха». Измеряется в том числе выпитым портвейном, водкой, одеколоном, многочисленными женщинами без имени и лица, экскрементами. О последних говорится: «Вот скажите мне, почему у нас не принято писать о говне? То есть не то что не принято, даже и пишут, и в кино показывают, а просто и запросто не пишут, и всё тут».
Вот беда-то какая!..
Ещё об одной «беде» с горечью и неудовольствием сообщается: несмотря на предпринимаемые попытки, гомосексуалиста из Максима не получилось.
Следующее высказывание Хвостенко о русской литературе даёт представление о подлинном росте «последнего человека Ренессанса», о его чудовищно примитивном уровне мысли и знаний: «Вообще в русской литературе всё перемешалось. Писатели рядились в одежды философов, поэты мнили себя пророками. Литературная критика XVIII и XIX столетий не знала практически ничего, кроме брани. <...> А про это самое XIX столетие что мы можем вспомнить? Наш Пушкин, чуть что, вызывает кого попало на дуэль. <...> Наш
Пушкин не позволяет издателю печатать стихи другого поэта и при этом невнятно оправдывается соображениями высшего порядка».
Советские «классики» еврейского происхождения, о которых пишет Куняев, за редким исключением, были такими же, по сути, «гениями», как Хвостенко. История с Эдуардом Багрицким, одним из советских писателей еврейского происходения, - в центре главы мемуаров «Наш первый бунт».
Дискуссия «Классика и мы» проходила 21 декабря 1977 года в ЦДЛ. Совпадение с днём рождения Иосифа Сталина - в чём увидели символическую заданность некоторые участники дискуссии и зарубежные СМИ - чистая случайность. Сегодня самыми значительными, глубокими выступлениями мне представляются выступления Станислава Куняева, Михаила Лобанова, Серго Ломинадзе, Ирины Роднянской.
Наибольший же резонанс, в том числе негативный, вызвала речь Ст. Куняева. Такая реакция объясняется тем, что Станислав Юрьевич затронул проблему сущности отечественной классики и русской литературы вообще (именно это до сих пор не оценено в полной мере) на примере творчества Э.Багрицкого, которого друзья и почитатели записали в классики. Оппоненты Куняева заметили в его выступлении лишь ссылки на еврейские реалии из произведений Багрицкого и то, что поэт отлучён от русской литературы. Это и стало основанием для обвинений Станислава Юрьевича в антисемитизме. Показательно, что и через тринадцать лет после дискуссии Н.Иванова в статье «Возвращение к настоящему» продолжала утверждать: «Но не ради анализа содержания поэм Багрицкого вышел Куняев. Главное - разоблачить «ущемлённость своим происхождением» (разумеется, неполноценным), «преодоление своих комплексов» (опять-таки национальных)» («Знамя», 1990, № 8).
Итак, что бы ни писала Н.Иванова о выступлении Ст. Куняева, что бы ни привносили в него сторонники и противники Станислава Юрьевича, реальный пафос его выступления иной, не утративший своей актуальности и сегодня. По Куняеву, поэзия Багрицкого направлена против всего, «что поддерживает на земле основы жизни». И как следствие - неприязнь и ненависть поэта к человеку, который создаёт традиционные ценности, материальные и духовные. Таким образом происходит разрыв с гуманистической традицией (тогда невозможно было сказать точнее - христианским гуманизмом) русской литературы, которую Куняев характеризует, в частности, так «Наши классики могли увидеть в этой заурядной человеческой особи всегда нечто значительное». Как известно, по-другому об этом говорил Фёдор Достоевский, определяя своё кредо: «Найти человеческое в человеке».
Ст. Куняев справедливо считал: полный разрыв Багрицкого с русской литературой состоит и в том, что он в своём творчестве оправдывает разрешение крови по совести. И Станиславу Юрьевичу не нужно было ничего выискивать, выдёргивать отдельные строки из текстов, в чём его упрекали Е.Евтушенко, Н.Иванова и другие «левые». Пафосом кровавого человеконенавистничества пропитаны «Дума про Опанаса», «ТВС», «Смерть пионерки», «Февраль» и т.д. Правда, при всём своём «людоедстве», при всей своей нравственной аномальности Эдуард Багрицкий не достигает той точки падения, которая характерна для фантазий лирического героя в «Песне» Михаила Светлова:
В такие дни таков закон:
Со мной, товарищ, рядом.
Родную мать встречай штыком,
Глуши её прикладом.
Нам баловаться сотни лет
Любовью надоело.
Пусть штык проложит новый след
Сквозь маленькое тело...
Думаю, вполне закономерно, что Ст. Куняев через десять лет после дискуссии в статье «Ради жизни на земле» («Молодая гвардия», 1987, № 8) приводит слова Ю.Кузнецова «Забудь про Светлова с Багрицким» и делает соответствующий вывод: «...Это означало, что поэт другого поколения бесстрашно и точно сформулировал суть нового мышления, нового гуманизма...». Е.Евтушенко, вечный оппонент Ст. Куняева, в этих словах увидел «оскорбительные обобщения, на которые не решались даже в худшие времена» («Литературная газета», 1988, № 2). В своём письме-кляузе «Премированное недоброжелательство» Евтушенко привёл такие трескучие, прими- тивно-пустые контраргументы: «Нет, не может быть нового мышления, частью которого не стала светловская «Гренада», ибо новое мышление зиждется не на узком национализме, исторически переходящем в шовинизм, а на великих идеях интернационального братства».
Собственно национальная, еврейская, тема, на которой зациклились многие, появилась только во второй половине выступления Ст. Куняева, и акценты в трактовке её расставлены совсем по-иному, чем это привиделось Е.Евтушенко, Н.Ивановой и другим. Станислав Юрьевич обращает внимание на то, что Э.Багрицкий отрешается не только от быта, чуждого ему по происхождению и воспитанию, но и от «родной ему <...> местечковости. Он произносит по её адресу такие проклятия, до которых, пожалуй, ни один мракобес бы не додумался». На разных примерах из поэзии Багрицкого Ст. Куняев показывает бессердечность, жестокость, физиологическую злобу героя к своему родному - еврейскому - миру. И это отношение, с точки зрения русского поэта, удручающе, противоестественно, оно - волчье.
Обвинения или подозрения Ст. Куняева в антисемитизме разбиваются и о сравнение поэзии Э.Багрицкого с творчеством А.Фета и О.Манделыптама. Станислав Юрьевич приводит высказывания мемуаристов, ставящих Э.Багрицкого - по чувству природы - в один ряд с классиками русской литературы - от автора «Слова о полку Игореве» до А.Фета и И.Бунина. Опровергая эту точку зрения, Ст. Куняев убедительно показывает, что автору «Папиросного коробка» природа чужда и враждебна. В основе такого отношения лежит мироощущение поэта, принципиально отличное от традиционного русского. Ст. Куняев так, в частности, мотивирует данное утверждение: «У Афанасия Фета была та же болезнь, что у Багрицкого, - астма. Но физические страдания не заставили его ненавидеть «всё, что душу облекает в плоть». Наоборот, обострённое чувство скоротечности жизни рождало и питало весь пантеизм Фета. Всё его творчество как бы молитва прекрасному земному бытию и благодарность за радость жизни».
Ясно, что национальное происхождение Фета, еврея по отцу, для Ст. Куняева не играет никакой роли, ибо поэт по-русски ощущает природу и мир. Русскость А.Фета за истекшие тридцать лет неоднократно подтверждалась разной аргументацией и с разных позиций, в том числе взглядом «со стороны». Яков Рабинович в книге «Быть евреем в России: спасибо Солженицыну» (М., 2005) приводит такую говорящую параллель: Юрий Нагибин, сын русских родителей, «был гораздо больше евреем», чем «композитор Рихтер Вагнер и поэт Афанасий Фет, хотя оба, живя сегодня, имели бы право по Закону о возвращении стать гражданами Израиля как дети отцов-евреев».
Другое сравнение Ст. Куняева (О.Манделыптам, в отличие от Э.Багрицкого, продолжил гуманистическую традицию русской классики) было замечено многими, и «левыми» оценено негативно. Скорее всего, Е.Евтушенко лукавил, когда на той же дискуссии заявил: «Я не знаю, кто из них лучше, но оба они прекрасные поэты». Что же касается другого довода Евгения Александровича: «Но зачем же Мандельштамом бить Багрицкого», - то у Станислава Юрьевича, уверен, не было желания искусственно поднимать одного поэта за счёт другого: без таких оценок по «гамбургскому счёту», без подобных параллелей невозможно объективно определить значение и место любого писателя в истории литературы.
На протяжении последних тридцати лет отношение Ст. Куняева к Э.Багрицкому осталось неизменным, о чём, в частности, свидетельствует следующая чеканная характеристика: «Апологет коммунистической русофобии и революционного палачества» («Наш современник», 1994, № 2). Взгляд Ст. Куняева на О.Мандельштама не раз корректировался.
В интервью 1989 года «Идея и стихия» он утверждал, что Мандельштам «вольтовой дугой своего таланта» соединяет два мира: ветхозаветный, мифический и русский, реальный. В данном интервью чётко не сказано, к какой литературе Куняев относит поэта. Но с учётом того, что говорится о делении на русскую и русскоязычную литературу и с каким пониманием цитируется Лион Фейхтвангер («По убеждению я интернационалист, по чувству я еврей, по языку я немец»), Мандельштама можно отнести, если использовать мою классификацию, к амбивалентнорусским писателям.
Ещё через четыре года в «Прогулках с Мандельштамом» («Наш современник», 1994, № 2) Ст. Куняев признаётся, что по истечении времени ему стала очевидной поверхностность его мысли, высказанной в ходе дискуссии «Классика и мы»: Мандельштам - продолжатель гуманистической традиции русской классики. В 1990-ом году Станислав Юрьевич, по его признанию, казалось бы, готов был согласиться с логикой устроителей мирового этнографического центра в США, для которых Мандельштам - олицетворение еврейства, Израиля. Однако в конце «Прогулок..» он высказывает сомнения в правильности такой прописки поэта: «Так что не усидит Осип Эмильевич в маленькой еврейской этнографической комнатушке»; «А может быть, не столько Осип Мандельштам «наплывал на русскую поэзию», сколько она «наплывала» на него, преобразовав, насколько это возможно, иудейский хаос в частичку того тёплого и человечного душевного мира, который мы называем «русским космосом».
В последней на сегодняшний день работе Ст. Куняева о О.Мандельштаме «Крупнозернистая жизнь» («Наш современник», 2004, № 3) показывается, как меняется мировоззрение и творчество поэта на протяжении 30-х годов. Об этих изменениях применительно к муссируемой «левыми» теме происхождения сказано так «Жизнь без наживы! Подобное состояние для Осипа Эмильевича, порвавшего ещё в юности с «хаосом иудейским», с культом золотого тельца, ушедшего в русскую бескорыстную литературную жизнь, было вполне естественным». И, продолжая тему, Ст. Куняев уточняет: «Жизнь без наживы», русско-советское бессребреничество было по душе Мандельштаму». Или о другом стихотворении, с позиций того же происхождения, говорится: «...В поистине сказочном финале <...> гордец Мандельштам <...>, смирив свою иудейскую жестоко- выйность, приносит покаяние вождю <...>, о котором написал неправду».
Те 54 стихотворения Осипа Мандельштама 1937 года, которые определяются Станиславом Куняевым как «державно-эпические, советски-сталинистские» не есть ли затянувшаяся и, как оказалось, последняя попытка мучить «себя по чужому подобию»?
В статье Ст. Куняева «Крупнозернистая жизнь» говорится: «Для Бориса Пастернака величие социализма олицетворялось в эпичес- ки-былинном образе Сталина, и то, что стихи о нём были написаны и напечатаны в 1936 году (после ареста и ссылки Мандельштама!), лишний раз свидетельствует о фанатичной вере поэта в величие вождя».
С не меньшим основанием можно утверждать противоположное. Во-первых, резонно предположить, что стихотворение «Художник», которое имеет в виду Ст. Куняев - это защита Пастернака, вызванная боязнью оказаться на месте Мандельштама. К тому же, что не новость, данное стихотворение было написано по заказу Николая Бухарина. Во-вторых, Мандельштам для Пастернака не был другом или человеком, которым бы он измерял себя и время: отсюда известная реакция Бориса Леонидовича на вопрос Сталина во время телефонного разговора в 1934-ом году.
Станислав Куняев, ссылаясь на свидетельство Иванова-Разумни- ка о поэме Н.Клюева «Кремль», присланной из ссылки и заканчивающейся словами «Прости или умереть вели», утверждает: «Оба поэта (О.Мандельштам и Н.Клюев.- Ю.П.) перед смертью успели повиниться перед вождём».
Иванов-Разумник - источник, мягко говоря, не очень надёжный. К тому же непонятно, за что должен был виниться Клюев? За «Пого- релыцину», за чудовищные реалии новой жизни, изображённые в ней, за людоедство, о котором он с такой силой и проникновенностью писал в поэме? Если и повинился Клюев, то не потому, что был неправ, а потому, что был подавлен, сломлен.
В отличие от многих авторов, Ст. Куняев считает, что воронежские стихи, о И.Сталине в частности, написаны искренне, в здравом уме, они - вершина в творчестве поэта. Хотя вопрос о «прописке» О.Манделыптама в данной статье не поднимается, но по тому, что говорится, с уверенностью можно утверждать: Осип Эмилье- вич для Куняева, как и во времена дискуссии «Классика и мы», - русский поэт.
Возвращаясь к дискуссии, отмечу, что в ней, как бы ни представляли данное событие западные СМИ, принимали активное участие идейные противники П.Палиевского, В.Кожинова, Ст. Куняева, МЛобанова и других русских патриотов. Назову тех, кто открыто осудил выступление Ст. Куняева. Это А.Борщаговский, АЭфрос, Е.Сидоров, Е.Евтушенко и примкнувший к ним Ф.Кузнецов. Они по- разному избегали полемики как аргументированного отстаивания своей точки зрения через опровержение доводов оппонента, ограничиваясь констатацией личного отношения, как АБорщаговский («Ну, Багрицкий - это, так сказать, частный выпад. Для меня неприятный, я бы сказал более того - гадкий»), либо оценками общей, аксиоматической направленности, как Е.Евтушенко (О.Мандельштам и Э.Багрицкий - «оба прекрасные поэты»).
Через одиннадцать лет Е.Евтушенко в своей поэтической антологии «Русская муза XX века» написал о Э.Багрицком с явным оглядом на выступление Ст. Куняева, имя которого не было названо. Евгений Александрович привёл одну из цитат, звучавших в речи Станислава Юрьевича. Привёл одну из самых «мягких» цитат на еврейскую тему:
Любовь?
Но съеденные вшами косы; Ключица, выпирающая косо; Прыщи; обмазанный селёдкой рот Да шеи лошадиный поворот.
Если у Ст. Куняева о таком отношении сказано как о противоестественном, злобном, волчьем, то у Е.Евтушенко - принципиально иначе, щадяще мягко. Вышеприведённые строки он предваряет словами: «Багрицкий умел писать не только красиво, а иногда и жёстко, почти жестоко» («Огонёк», 1988, № 35).
Проповеди же человеконенавистничества, утверждению философии разрешения крови по совести Е.Евтушенко находит удобное объяснение. Он в духе известной традиции кивает на время и реанимирует мифы из биографии поэта: «Багрицкий безоговорочно принял революцию, сражался в особых отрядах и, принимая время, желая быть вместе с ним, впадал вместе с временем в его ошибки».
Во-первых, ещё в 1974 году вышла книга Олега Михайлова «Верность», в которой объективно и трезво - с подачи самого Багрицкого, при помощи цитаты из его стихотворения «Рассыпанной цепью» - определено творческое кредо поэта в тот период: <„> Друзья,
Облава близится к кониу! Ударит Рука рабочъя в сердце роковое, И захрипит, и упадёт тяжёлый Свирепый мир - в промёрзшие кусты... А мы, поэты, что во время боя Стояли молча, мы сбежимся дружно, И над огромным и косматым трупом Мы славу победителю) споём!
В контексте этих строк и умения Багрицкого писать на любые заданные темы свидетельство Максимилиана Волошина, приводимое Иваном Буниным, не выглядит неожиданным: «Поэт Багрицкий уехал в Харьков, поступил в какой-то отряд. Я попросил у него стихотворение для 1 мая, он заявил, смеясь: «У меня свободных только два, но оба монархические» (Устами Буниных. Дневники. В 2 т. - Т. 1. - М., 2005).
Во-вторых, я не знаю, что имеет в виду Евгений Евтушенко, когда пишет, что Багрицкий «сражался в особых отрядах»... Быть может, краткосрочную службу при агитпоезде?
В-третьих, философией исторического фатализма можно оправдать всё, в том числе и фашизм. При этом ошибки пусть останутся ошибками, а преступления - преступлениями...
Известные же строки из «ТВС», приводимые Ст. Куняевым, Е.Евтушенко называет срывом «в попытках философского осмысления мира». И далее, защищая Э.Багрицкого, он выдвигает такую в высшей степени неубедительную версию: «Но нельзя выдавать эти строки, написанные в 29-ом году, видимо, во время депрессии, за философское кредо всей поэзии Багрицкого, как пытались это делать недобросовестные интерпретаторы».
Конечно, доказательства депрессии отсутствуют, но если бы они и были, всё равно это ничего не объясняет. Поэт морально, духовно здоровый, в какой бы депрессии он ни находился, такое не придумает. К тому же «депрессия» у Э.Багрицкого была затяжная, многолетняя, как минимум, начиная с 1926 года, с «Думы про Опанаса» (которую Е.Евтушенко называет лучшим творением поэта) и заканчивая «Февралём» (1933-1934), годом смерти. Эти и другие программные, как уверяют, лучшие произведения Багрицкого проникнуты пафосом человеконенавистничества, «людоедства». Напомню лишь тот факт, который у Е.Евтушенко и И.Волгина, автора предисловия к сборнику поэта «Стихотворения и поэмы» (М., 1987), отсутствует. Э.Багрицкий так решает до суда судьбу несчастных, невинных, проходивших по шахтинскому делу: Семь в обойме Восьмой в стволе - Должны быть нашим ответом!
В своём выступлении Ст. Куняев точно передаёт основной мотив поэмы «Февраль»: еврейский юноша насилует русскую девушку, используя своё новое чекистское положение, и видит в этом своеобразную месть за себя и своих предков. Через тридцать лет в «Лейтенантах и маркитантах» («Наш современник», 2007, № 9) Станислав Юрьевич обращает внимание на эпизод из жизни Давида Самойлова, который, на мой взгляд, стоит в одном ряду с «местью» из «Февраля». Куняев не проводит параллелей с Багрицким, он видит в случае с Дезиком проявление давней, ветхозаветной традиции.
Итак, Давид Самойлов после «первой ночи» со Светланой Аллилуевой говорит своему другу Грибанову: «Боря, мы его трахнули». Замечу, что у друга Дезика возмущение вызывает не слово «его», а «мы». На реплику Грибанова: «А я-то тут причём?» - Самойлов ответил: «Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!» Станислав Куняев так, в частности, комментирует этот мерзопакостный диалог двух интеллигентных литераторов: «Дезик мог бы ещё добавить - и от имени всего нашего еврейского народа, поскольку ситуация зеркально копировала ветхозаветную историю о том, как еврейская девушка Эсфирь соблазняет персидского тирана Артаксеркса <...>. Но в этом сюжете роль соблазнительницы Эсфирь играет поэт Дезик Кауфман, роль соблазнённого царя <...> - принцесса Светлана Сталина. А роль грозного Антисемита - врага еврейского народа - сам Сталин, уже лежащий в могиле, или тень его... Месть свершилась. <...> Не просто её соблазнили, но через неё - ему отомстили».
Станислав Юрьевич сообщает о том, как по-разному реагирует ифлиец Давид Самойлов, воспитанный на первой волне русскоязычных авторов (В.Маяковский, Э.Багрицкий, М.Светлов и т.д.), на его - Куняева - выступление. В дневнике Дезик делает вполне предсказуемую запись: «Палиевский, Куняев и Кожинов выкинули фортель на обсуждении темы «Классика и современность». Честолюбцы предлагают товар лицом. Люди они мелкие. Хотят куска власти. Интеллигенты негодуют и ждут конца света». В письме же к Ст. Куняеву его «наставник» был терпимо-корректен: о том, что у него действительно было на душе и в мыслях, сказано так «Я думаю, что между нами ничего дурного не происходит. Просто по российской привычке всё путать мы путаем мировоззрение и нравственность»; «Призываю и тебя быть терпимее и не возбуждать себя до крайностей».
В размышлениях Ст. Куняева о письме и дневниковой записи Д.Самойлова вновь, вполне естественно, возникает Э.Багрицкий: «Я-то думал, что он, «гуманист и философ», поймёт мой бунт против Багрицкого, осудит вместе со мной страшные идеи местечковых чекистов <...>. Нет, Дезик ничего не сказал о кровопролитии, которое воспел и прославлял Багрицкий-Дзюба <...>. Дезик промолчал о той крови, как будто её и не было. Но осудил меня за то, что якобы моё выступление на дискуссии призывает к кровопролитию».
В этой очередной главе из мемуаров Ст. Куняева вскользь говорится об «одесской школе», о русскоязычных литераторах, перекочевавших в столицу. Во-первых, Станислав Юрьевич через тридцать лет совершенно точно прописывает статус Багрицкого и «компании» - русскоязычные. Раньше это понятие Куняев не использовал и не относился к нему критически, о чём говорил в интервью «Идея и стихия» («Литературная Россия», 1989, № 33). Во-вторых, данное перекочевание напрямую связано с реализацией того заветного, что Эдуард Багрицкий выразил в «Феврале» и что, если не ошибаюсь, никем не комментировалось. В поэме показательна и символична надежда героя, в которой - мечта автора: «Может быть, моё ночное семя // Оплодотворит твою пустыню».
Несомненно, Эдуард Багрицкий стремился «оплодотворить» «пустыню» классической литературы и русского сознания. С этой целью он и все известные писатели-одесситы перебрались в Москву и вскоре, по словам В.Катаева, её завоевали. «Победе» способствовало многое, но в первую очередь - власть и еврейско-одесская солидарность, о которой Э.Багрицкий говорит открыто в своих письмах.
В 1926 году он, уже москвич, даёт такой дельный совет НХард- жиеву: «Я слышал, что вы написали хороший сценарий. В Одессе, городе рыжего пива и чёрных евреев, вам, конечно, этот сценарий устроить будет трудно. Здесь же, в Москве, городе рыжего пива и русых кацапов, это сделать легче... Я постараюсь его устроить через Шкловского или Гехта» (Багрицкий Э. Письма. // Литературное наследство. - Т. 74. - М., 1965). Двумя годами позже Э.Багрицкий в письме к Т.Тэсс делает знаменательное признание: «Как честный представитель одесской нации <...>, я посылаю вам привет через полярный круг...». Уточню: привет отправлен из Кунцева в Одессу, то есть не вызывает сомнения, что для «честного представителя одесской нации» вся Россия - это ледник...
Да, опасения Василия Розанова, выраженные в письме к Михаилу Гершензону ещё в 1909 году («Боюсь, что евреи заберут историю русской литературы и русскую критику ещё прочнее, чем банки»), оправдались через десять с небольшим лет. Только необходимо уточнить, что помимо евреев «победителями» стали и денационализированные русские типа В.Маяковского.
И как одно из последствий этого «завоевания», миллионы несчастных советских школьников десятилетиями воспитывали на «Смерти пионерки» Э.Багрицкого, где среди многочисленных чудовищных строк есть такие:
Возникай содружество Ворона с бойцом, - Укрепляйся мужество Сталью и свинцом. Чтоб земля суровая Кровью истекла, Чтобы юность новая Из костей взошла.
Выступление Станислава Куняева стало первым публичным «нет» такой поэзии, таким ценностям, несовместимым с ценностями русской литературы.
Через тридцать лет в «Лейтенантах и маркитантах» Ст. Куняев вновь вернулся к этой теме. Он говорит об обвинениях, которые звучали в статьях О.Кучкиной, Е.Евтушенко, АЛГуркова и других авторов в связи с публикацией его статьи «Ради жизни на земле» («Молодая гвардия», 1987, № 8). Отвечая защитникам П.Когана, М.Кульчицкого, Б.Слуцкого и т.д., защитникам, повторяющим аргументы «адвокатов» Э.Багрицкого, Станислав Куняев сказал исчерпывающе точно: «Но житейская мудрость - «о мёртвых или хорошо, или ничего» - годится только на гражданских панихидах, тем более что я не говорил ничего плохого о личностях, а не соглашался лишь с идеями. Идеи переживают людей, и, когда изнашиваются, время сбрасывает их. Такое всегда происходит в истории культуры. Вспомним, какие споры бушевали, да и ещё бушуют вокруг имён Достоевского, Маяковского, Есенина...» («Наш современник», 2007, № 9).
Как и Вадим Кожинов, Станислав Куняев развенчивает миф о патологической мстительности Сталина на примере мягкого отношения вождя к совратителю его шестнадцатилетней дочери Светланы, сорокалетнему одесскому «дон Жуану» Алексею Каплеру. Более того, в поведении Каплера Куняев видит знаковое действо. К такому выводу он пришёл после комментария Давидом Самойловым своих стихов: «Именно тогда я понял, как эти немолодые сердцееды, соблазняя некрасивую, рыженькую дочку вождя, подхихикивали над ним, радуясь бессилию всемогущего человека».
«Лев Збарский, Лев Копелев, Василий Аксёнов, Анатолий Гладилин - все они в определённый момент начинали вести себя как цирюльники из купринского письма... Как будто из какого-то тайного центра прозвучал тайный приказ, и все они, как муравьи, послушно переменили взгляды, убеждения, чувства».
Несомненно, названные и неназванные Ст. Куняевым «товарищи» обладали и обладают таким распространённым в ХХ-ом и ХХ1-ом веках талантом, как всегда идти в ногу со временем, легко и радостно подстраиваясь под него. Напомню, как поступали их «отцы», «предтечи» Эдуард Багрицкий и Юрий Олеша.
Первый в годы гражданской войны поразил Ивана Бунина своим цинизмом, своими «стихотворениями», написанными на все случаи жизни, под любую власть. У Юрия же Олеши во время приёма на работу в «Гудок» спросили: «Что вы умеете делать?» Находчивый одессит ответил: «А что вам надо». Нужны были фельетоны на железнодорожные темы. И Олеша, как утверждают очевидцы, не снимая плаща и шляпы, за 15 минут накропал фельетон без единой помарки, а главное - политически грамотно.
Действительно, в 70-е годы Василий Аксёнов и Анатолий Гладилин, «русские гении», как их «обозвал» Валентин Катаев, меняют свою политическую ориентацию. Но насколько «любовь к электричеству», к «пламенным революционерам» была их любовью, их сутью? Не знаю. Уверен в другом: новый курс, взятый русскоязычными авторами, был только внешне новым. По сути же он выражал их естественное состояние, их подлинные взгляды. И в данном случае перестраиваться не пришлось, ибо гадящими на Россию и русских «цирюльниками» они были всегда.
В главе мемуаров о Вадиме Кожинове «За горизонтом старые друзья...» много очень точных суждений Куняева о своём друге, и не только о нём. Уверен, историки литературы, биографы Кожинова со временем, если русское время не остановится, растащат эту главу на цитаты. Приведу только одно высказывание Куняева, сколь неожиданное, столь и очевидное своей правотой, высказывание, так много дающее для понимания личности Вадима Кожинова: «Мало ли во все времена было критиков, писавших о поэзии, - Е.Сидоров, Лесневский, Рассадин, Чупринин, Сарнов, Турков, Аннинский, - но ни одному поэту в голову не пришла мысль вывести образ Чупри- нина или Рассадина в стихотворении. Это выглядело бы не то чтобы неприлично, но скорее смешно. Насколько не могли они быть объектами вдохновения. А Кожинов им был».
Любовь к истине и справедливости, полное бескорыстие Вадима Валериановича в мемуарах, в частности, подтверждается примерами «бомжа» Аркадия Кутилова и бывшего беспризорника, заключённого Михаила Сопина, открытых Кожиновым. «Пусть эти публикации были, так сказать, одноразовыми, но они, по убеждению Вадима, свидетельствовали о способности русского человека жить неким идеалом, творить, чувствовать и выражать себя в самых нечеловеческих условиях.
- Такой народ, Стасик, - постоянно повторял он при подобных обстоятельствах, - пропасть не может!»
Современная жизнь пока свидетельствует об ином. - Пропадает. Почти пропал...
Защищая Вадима Кожинова от «своих» (Всеволода Сахарова, Татьяны Глушковой, Владимира Бушина), Станислав Куняев прибегает к резким, едким, порой убийственным, но всегда справедливым оценкам. Например, об одном из «своих», в частности, сказано: «Но со временем выяснилось, что Сахаров человек вроде бы из патриотов, но пишет скучновато, мыслит не талантливо <...>. Так что не надо бы Сахарову со злорадством намекать на то, что он уже тогда понял тайную суть кожиновского влияния, что якобы «сразу было замечено и обошлось мне дорого: я был изгнан...». Боже мой, какое болезненное самолюбие! Да кому в те времена было нужно замечать и разгадывать «проницательные открытия» какого-то второстепенного сотрудника ИМЛИ, да ещё «изгонять» его из всех «славянофильских изданий», как фигуру крупную и опасную!»
Я некоторое время думал, что название главы «Наш первый бунт» о дискуссии «Классика и мы» неудачно, ибо бунт вроде бы не первый. Таким названием оттесняется на обочину истории сопротивление авторов «Молодой гвардии», которое началось примерно за 12 лет до дискуссии-бунта. Название главы, думал я, обусловлено личностным фактором, тем, что во время дискуссии «Классика и мы», несомненно, самым смелым, глубоким, триумфальным было выступление Станислава Куняева.
Однако после публикации статьи «Но истина дороже...» («День литературы», 2003, № 3) вторая часть сомнений развеялась, я признал свою неправоту и порадовался за Куняева. Он, обращаясь к В.Сорокину, в частности, пишет: «Вспомни, что именно он (Вадим Кожинов. -Ю.П.) организовал и осуществил наш первый бунт против еврейского засилья в культуре в 1978 году - дискуссию «Классика и мы». И даже фактическая ошибка в данном случае и контексте - «за» Куняева (дискуссия состоялась 21 декабря 1977 года), Куняева, написавшего в защиту Вадима Кожинова умную, справедливую статью, поступившего как благодарный и благородный друг.
По версии Ст. Куняева, озвученной в главе «Прощай, мой безнадёжный друг...», «русская партия» возникла не в «Молодой гвардии» во второй половине 60-х годов XX века, как утверждают многие, а в «Знамени» в период с 1961 по 1963 годы. Об иных очагах «русскос- ти» в Москве в мемуарах сообщается следующее: «...При обществе Охраны памятников несколько позднее возник так называемый русский клуб, где витийствовали Пётр Палиевский, Дмитрий Жуков, Олег Михайлов, Сергей Семанов, при журнале «Октябрь» полукровка Дмитрий Стариков и еврей Юра Идашкин успешно представляли русские интересы - недаром «Октябрь» был первым журналом, где в 1964 году была опубликована первая в Москве подборка стихотворений Николая Рубцова; в журнале «Молодая гвардия» под крылом Леонова возрастали Владимир Цыбин и Виктор Чалмаев, Владимир Фирсов и Анатолий Поперечный...».
Этот отрывок вызывает немало вопросов. Во-первых, кто помимо самого Ст. Куняева и В.Кожинова входил в «русскую партию» от «кружка» при «Знамени»? Из контекста и оценок автора мемуаров ясно, что это не упоминаемые АПередреев, В.Соколов, ВДробышев. Тогда кто? Сам В.Кожинов выдвигает «молодогвардейскую» версию рождения «русской партии».
Во-вторых, помимо публикации стихотворений Н.Рубцова, какие есть подтверждения тому, что Д.Стариков и Ю.Идашкин представляли русские интересы? В их собственных статьях «русский дух» начисто отсутствует. Есть и иная версия о том, кто пробил подборку Николая Рубцова. Но суть, конечно, не в этом, а в общей линии журнала. Она же, несмотря на отдельные «отклонения», была явно антирусской.
В-третьих, почему не назван Михаил Лобанов, фигура несравненно более крупная, чем Цыбин, Чалмаев, Фирсов, Поперечный?
Трудно согласиться с точкой зрения Ст. Куняева, которая, по сути, совпадает с версией «левых»: СЧупринина, Ст. Рассадина, АДементь- ева, М.Твардовской, Н.Митрохина и других. В мемуарах Куняева читаем: «Но нас не устраивали «молодогвардейский» или «октябрьский» кружки, поскольку и тот и другой находились под мощным присмотром государственной денационализированной идеологии - «Октябрь» опекался цековскими чиновниками, а «Молодая гвардия» - комсомольской верхушкой, нам же хотелось жить в атмосфере чистого русского воздуха, полного свободы, и некоего лицейского царскосельского патриотического и поэтического содружества...».
Мне неприемлемо противоестественное сближение «Октября» и «Молодой гвардии»: дело не столько в «опекунах», которые в понимании национального вопроса занимали разные позиции, а в «продукции» и линии журналов: интернационалистски-советской у «Октября» и непоследовательно русской у «Молодой гвардии». Это понимал Михаил Лобанов ещё в 1968 году, который в статье «Просвещённое мещанство» критиковал и «Октябрь», и «Новый мир» за бездуховность.
«Когда литературно-комсомольская делегация летела в конце шестидесятых годов после посещения Шолохова из Ростова в
Москву, он (С.Семанов. -Ю.П.) вдруг вытянулся в салоне самолёта по стойке «смирно» и скомандовал:
- Господа! Мы пролетаем над местом гибели генерала Корнилова! Приказываю всем встать!»
Здесь кто-то напутал, то ли Куняев, то ли Семанов. Корнилов погиб под Екатеринодаром.
Станислав Куняев в своих мемуарах, выражаясь языком либеральной интеллигенции, «достал» (это, конечно, не «говно», которое со смаком и явным удовольствием Ст. Рассадин вкладывает в уста НАсеева и Б.Пастернака в «Книге прощаний») многих и многих «левых». Так, Евгению Сидорову, бывшему ректору Литературного института, министру культуры и послу России, даётся такая убийственная и справедливая оценка: «...Этот посредственный конформистский критик 60-70-х годов, от писаний которого не осталось не то чтобы строчки, но даже буквы». К тому же Куняев рассказывает историю, когда Владимир Соколов трижды намеренно называет Сидорова Евгением Абрамовичем, подчёркивая, думаю, не столько еврейство жены, сколько «шабесгойство» критика, благодаря которому он и достиг административных высот.
Евгений Сидоров так отреагировал через время на выпад Куняева. В 5-ом номере журнала «Знамя» за 2005 год в рецензии на книгу А.Туркова он уточняет: «...Деятельность С.Куняева как «идеолога» началась в конце шестидесятых именно тогда, когда он, будучи человеком умным, понял, что не может как поэт стать вровень со своими сотоварищами (Шкляревским, Рубцовым, Пере- дреевым). Предположу, что тайный комплекс поэтической неполноценности во многом создал главного редактора «Нашего современника». По иронии судьбы <...> не кто иной, как Борис Абрамович Слуцкий щедро благословил когда-то молодого Куняева на стихотворную стезю и (невольно) на «комиссарство». Второе возобладало».
В неадекватной версии Евгения Сидорова есть одна адекватность: хорошо, что он хотя бы признаёт ум Станислава Куняева. Как правило, единомышленники Сидорова отрицают и это. Давид Маркиш, например, в интервью Татьяне Бек («Дружба народов», 2005, № 3) походя называет Куняева «серым», но сам демонстрирует редкую серость и убогость мысли.
В вопросе же, кто был «наставником» Станислава Куняева, «левым» нужно разобраться. В отличие от Евгения Сидорова, Станислав Рассадин в «Книге прощаний» утверждает, что Александр Ме- жиров как мыслитель подпитывал, формировал Куняева. Через историко-философское тяготение автора «классического» стихотворения «Коммунисты, вперёд!» к Василию Розанову и Константину Леонтьеву, через «его рафинированные старания матерели кожи- новы и куняевы».
Воспользуюсь лексикой известного стихотворения Станислава Юрьевича, умеют, конечно, «смехачи» хохмить, умеют наводить тень на плетень, умеют нагло, беспардонно лгать. Думаю, что таким образом Ст. Рассадин отвечает на главу из мемуаров Ст. Куняева, где Межиров, «Шурик-лгун», предстаёт в самом неприглядном свете. Но зачем же самому уподобляться лгуну? Хотя и понимаю, что вопрос этот риторический... Невольно вспоминаются строки Юрия Кузнецова, адресованные Кожинову:
Видать, копнул ты глубоко, историк, Что вызвал на себя весь каганат. Ты отвечаешь: этот шум не стоит Внимания. Враги всегда шумят.
Но и «шуметь» можно по-разному, можно, как однокурсник Куняева по МГУ Рассадин в «Книге прощаний»: «Звонит друг-кишинё- вец Рудик Ольшевский - поделиться скорбным недоумением как раз насчёт вечера в Лужниках, в записи переданного по радио:
- Что там у вас происходит? Выступает Булат - тишина. Читает Куняев - овация!
Хитрости монтажа в то простодушное время как-то не приходили в голову».
Это уже диагноз...
В главе о жизни и поэзии Николая Рубцова «Образ прекрасного мира», одной из самых лирических и светлых в книге Станислава Куняева, есть высказывание о природе и назначении поэта: «...Поэт всегда сын своего народа. Народ дал ему творческую волю, душу, понимание жизни, чувство народного идеала, а не просто один лишь язык. Язык, в конце концов, всегда можно выучить и оставаться писателем, чуждым народу, на языке которого пишешь. Но проходит время, и настоящий народный поэт - не по названию, по сути - выплачивает сыновний долг народу <...> своеобразной заботой и уходом за народной душой...».
Это высказывание - полемика с расхожим «левым» взглядом на проблему. Именно через язык авторы от Иосифа Бродского до Бориса Хазанова определяют национальную принадлежность писателя. Куняев, как и все «правые», определяет её через духовное сопряжение с народным идеалом, который своими корнями уходит в христианство, Православие. Православие же для всех «левых», русскоязычных - это проказа, рабство, главный враг... Иосиф Бродский, например, так говорит о роли Православия в своей жизни в эссе «Полторы комнаты»: «В военные годы в её (площадь с собором. - Ю.П.) подземелье размещалось одно из бомбоубежищ, и мать держала меня там во время воздушных налетов <...>. Это то немногое, чем я обязан православию...».
В приведённом высказывании Куняева точно определён и характер отношений двух участников жизнетворческого процесса - писателя и народа.
И у нас есть все основания сказать, что Станислав Юрьевич по- сыновьи благодарен своему народу - почве, на которой только и вырастают русские таланты, гении. Всем своим творчеством, подвижнической деятельностью он возвращает долг народу, делает всё возможное, чтобы русские и Россия не исчезли с исторической сцены.
Вадим Кожинов в несвойственной ему высокопарной манере в дарственной надписи на книге, подаренной Станиславу Куняеву, в частности, утверждает: «...И поверь мне, - я знаю, - что твоя мудрость, мужество и нежность, воплощённые в твоих словах и деле, останутся как яркая звезда на историческом небе России!» И это действительно так
2005, 2007