Сразу вспомнился еще один эпизод: в конце 1950–х мы жили в Очаково, и папа водил меня гулять на речку Очаковку или, быть может, на Мичуринский пруд. Он выкапывал в белом песке мелкой речушки большую ямку, и я радостно бултыхалась в воде, громко распевая и занимаясь какими–то своими важными делами. Отец читал что–нибудь на берегу, – время текло незаметно. Однажды его насторожило, что его «путичка», как он меня звал за певческую страсть, умолкла: оказалось, что головка перевесила, и я угодила кверху ногами прямо в самую глубину вырытой им в речке ямы. Отец успел выхватить меня из воды, но я с тех пор была вынуждена плескаться на мелководье. Мама вспоминала, как изумленно отец повторял, укачивая меня маленькую в колыбели: «Неужели когда-нибудь наша Путичка кому-то будет принадлежать? невероятно». Позже же он пророчил мне повторение судьбы его няни и старшей сестры, – тетки Ольги.
До конца жизни отец беседовал на политические темы крайне осторожно и непременно вполголоса, по давней привычке. Помню, как в детстве я дважды пострадала «за политику»: в первый раз в Очаково, в 1959 году, где мы жили в доме барачного типа, с длинным коридором, в который выходило множество дверей. Маленьких детей по необходимости сажали на горшках рядом в одном месте, там мы вели свои серьезные разговоры. Было нам по три года. Помню, моя приятельница Люська заявила, что из Ленина и Сталина выбирает Ленина. Я, вероятно, из чувства противоречия, поскольку не имела понятия ни об одном, ни о втором, ответила, что выбираю Сталина. Кто–то из соседей услыхал и сообщил отцу. Маленькую сталинистку ждала порка. С тех пор и до сего дня я старалась обходить все, связанное с политикой. Второй случай произошел в детском саду, мы жили уже в нашей квартире в Москве. Из детского сада я принесла увлекательный знак, который с увлечением рисовала, – свастику. Смысл ее не понимала, – просто понравилось. Отец заметил, – больше я свастику не рисовала никогда в своей жизни.
Помню, что никто не готовил так вкусно, как папа, если оставался один с нами, маленькими детьми, когда мама попадала с болезнью сердца в больницу. Он тщательно изучал поваренные книги и добросовестно соблюдал все указания, не отступая ни на иоту.
Павел Игнатьевич прожил большую и полную жизнь. Вероятно, если бы не перенесенные ранения, он прожил бы много дольше, но следы полученных ран беспокоили его всю жизнь. Я училась классе в девятом и в тот день почему–то оказалась дома, – возможно, это был воскресный день. Отец занимался в кухне, где у него располагался специальный ящик для инструментов. Неожиданно он громко всех нас позвал, мы с мамой и братом прибежали в кухню: на ладони у папы лежал закапсулированный тонкий, острый осколок авиационного стекла, оставшийся в глазу после страшной операции 1944 года. Осколок нечаянно вышел со слезами, пробыв в глазу тридцать лет.
Характер у Павла Игнатьевича был горячий, он часто бывал вспыльчив и несдержан, но никого я не помню, кто мог бы так же, как он, открыто смеяться, свободно обсуждать различные вопросы, припечатывая точным и острым словом как события, так и характеры человеческие. У летчиков вообще – особое служение, с них и спрос другой, потому что происходит невероятная нагрузка на психику. Нужно отметить и то, что отец был исключительно целомудренным человеком, хотя временами и мог себе позволить грубость.
Интересы у него были самые широкие: астрономия, летное и морское дело, биология (особенно его интересовали вопросы наследственности и селекции), математика, химия, радиотехника, самолетостроение, кораблестроение; в сферу его интересов входили вопросы русской истории, вопросы из истории литературы и искусства, живопись, классическая художественная литература, как русская, так и зарубежная. Особенно он любил поэму «Евгений Онегин» и знал ее наизусть. Часто в качестве ответа или замечания приводил цитаты из любимых художественных произведений, которые запоминались на всю жизнь. Например, охлаждая унаследованную мною от него в полной мере вспыльчивость и горячность, любил повторять слова Шекспировского Полония: «Держи мысль подальше от языка, а необдуманную мысль – от действий». Особую часть довольно большой библиотеки занимали мемуары и биографии замечательных людей, а также рассказы о животных. Он чрезвычайно много читал, аккуратно отмечая цветными карандашами важные либо интересные для себя абзацы. Привычка таким образом читать, «портя» книги (или, – с точки зрения библиографа, украшая их маргиналиями) перешла ко мне. Одним из увлечений было собирать интересные газетные и журнальные вырезки, из которых составлялись целые альбомы. К сожалению, ничего не сохранилось. Мы не умеем ценить то, с чем сживаемся. Все горше ощущается то, что при жизни отца мы не успели, а точнее – не нашли времени, не хотели записывать его воспоминания о военных годах. Вероятно, ему это было больно: сейчас, уже на склоне лет, я узнала, что он вел многолетнюю оживленную переписку с учителями школы в Кингисеппе, рассказывая о своих полетах, о своих друзьях. Так – совершенно посторонним людям оказалось необходимо то, что не было востребовано нами, детьми. Память о подвигах собственного отца во имя Отечества. Только теперь, когда седина покрыла волосы серым пеплом, я понимаю, насколько одинок бывал бывший комэск в своей семье. Одной из самых горьких поговорок отца была: «Все друзья – до черного дня». На поминках, где собрались родные, однополчане, боевые друзья отца, о Павле Игнатьевиче говорили много хорошего как о командире, человеке и в частности один из них сказал, что Павел должен был быть многократным героем Советского Союза, если бы не его прямота и резкость, – «не его язык».
Фотография 1970 года.
После кончины Павла Игнатьевича прошло уже много времени – более четверти века. Большая часть пережитого истерлась из памяти, многое постаралась забыть, поскольку эпизоды были не только радостные, но и печальные. Мы взрослели, утверждали свое «я». Сейчас, с высоты прожитых лет, когда утихли пережитые страсти, детство и юность видятся по–другому: то, о чем предупреждал когда–то отец, сбылось, причем, в самой горькой форме. Все чаще мы с братом, обсуждая прежние события, упоминаем по отношению к папе слово «старец». Яснее видны последствия нашего нежелания прислушаться к его словам, исполнить его волю. Резко, но очень мудро он предостерегал нас от возможных опасностей и бед. Увы! предостережения остались для нас втуне, и мы, все трое его детей, расплачиваемся ныне за свою невнимательность и самость. Мамины терпеливая мягкость, ласковость, жертвенное желание умягчить все острые углы, все покрыть своей любовью, принять все жизненные удары на себя, конечно, вызывали больше сочувствия, потому и привязанность к маме была необычайной. Однако суровая, горькая резкость отца сейчас помогает выстоять, не сломаться и многое понять в очень непростых обстоятельствах нашей текущей жизни. Образ отца высветляется с каждым годом все ярче.