Вы здесь

Пылающий аттестат зрелости.

За разорением моей Родины войною - разорялась и моя Ивашла. Избы ветшали, слепли, покинутые, и конопля наступала на огороды. Люди бежали от налоговых поборов, страха и горя в города, бросая вековую борозду, оставляя наследственные могилки, забывая поправить скособочившиеся кресты. Бежали от нищеты, как бегут безоружные от орды или чумы.
Пятый и шестой класс я заканчивал уже в Ново-Никольске, селе, когда-то очень богатом и красивом, расположенном от Ивашлы километрах в двадцати. Снимая нам у знакомых квартиру, отец бился из последней капельки возможного дать сестре Паше и мне образование. Старшим-то детям учиться не разрешили - дети кулака. А нас германское нашествие оправдало... Да и отец, непотопляемый, после очередного раскулачивания каким-то методом переправил письмо Сталину. То ли до Москвы добрался, то ли триста верст до железной дороги отмахал и уговорил в Магнитогорске машиниста поезда опустить конверт в столице. Кажется, сам побывал в Москве.
От Сталина дали ответ. “Немедленно вернуть имущество, выплатить, по их стоимости, за расхищенные вещи, ежели уже не собрать и не передать хозяину!..” Отец встрепенулся и начал богатеть: дом свой - получил, валенки, полушубки, на детей - получил. Не получил обратно - Карьку, родственника Белоглазого - на хуторе и кони поколениями связаны, амбар и часы. На Карьке так и пожелал далее кататься председатель колхоза, амбар - пригодился коллективу, а часы - правлению. Часы - башенка звенящая... Миниатюрная церквушка.
Но дом наш перед войною завеселел и отец по вечерам, окруженный дедушкой, бабушкой, мамой и нами, стайкой, увлеченно играл на гармошке и пел: 
 
Славное море священный Байкал,
Славный мой парус - кафтан дыроватый,
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Слышатся грома раскаты.
 
Дедушка и бабушка с мамой поддерживали отца весьма серьезно, а мы, им натренированные, не подводили старших. Хор, я те дам! - через морозную улицу, выстреливаясь в трубу, направлялся в тайгу, заиндевелую и гористую, окликал кладбище и затихал у звезд.
В неделю раз, два, непременно, мы бегали из Ново-Никольска домой за тощими продуктами. Я и две девчонки со мной. Летом - босиком. Зимой - на лыжах. Весною - лапти. Речка горная Ивашла, до июня бушевала, атакуя берега, валя деревья и унося по бешеному руслу. Ивашлинцы рубили великие лиственницы или кедры “на ветки”, упирая ими в дно, и мы, хватаясь за них, за верхние, переползали по стволу над гремучей бездной ущелья.
Поднимаясь в четыре утра, переправлялись. Сумочки, мешочки мешали нам безопасно двигаться по “мосту”. Девчонки пугались и уросили. Могли в суете сорваться. Я, их непосредственный руководитель, пользуясь опытом земляков, принимался ругаться. Нежно, порезче, грубо и - во всю ивановскую, проверенным под Москвою и Берлином, русским неодолимым матом. Я сознательно бранился. Укреплял боевой дух девчонок, соратниц по образованию.
И честно скажу: мат исцелял школьниц от перепуга, и они, стремительнее коз мелькали между ветвями, крича: “Валька, мы у комля!” У комля - на суше, на той стороне почти, а чуть полазь, поколеси и выпутаешься по скалам на дорогу.
- А, туды вашу!.. - орал я, командирски завершая храбрую операцию. И однажды, переправив девчат, сестру Пашу и троюродную сестру Машу, я зазнался, снизил бдительность и соскользнул в пучину. Меня окунуло, вытолкнуло, крутануло и шарахнуло о корень, не дав секунды зацепиться за него, понесло. Крошки льда кололи меня больно в лицо, и не раскрыть рот. Барахтаясь, без шапки и обуви, я даже не замерз. Я не понял железного огненного холода: рвался, тянулся и очутился у накрененной березы, смертельно обняв ее, раскачивался, поддерживаемый водоворотом. Сколько бы я провисел над белой пенной омутью - не знаю, но меня за шиворот и за лямки встряхнуло и вышвырнуло на песок с такою ловкостью, я аж попытался на ноги вскочить, но, одеревенелый, упал и еще упал и еще, с четверенек, упал и носом ткнулся.
Это сделал отец. Он, как я тут прояснил, каждую переправу из тьмы наблюдал за нами. Я страшно смутился, образумясь и стуча зубами:
- А как ты меня поймал!..
- А ты плыл и матерился...
- Как матерился?..
- А как магнитский бандит, у меня так не получится...
Отец, мокрого и ослабшего, прижал меня к себе: - Ты, сынок, молодец!..
А седьмой класс я доканывал в другой школе соседнего района. Голод вытеснил и нас из Ивашлы. Но с тех пор для меня береза - не береза, а березонька, березушка, березка белая, березочка родимая... А дообразовывался я в Челябинске. Из ФЗО № 5 - в 1-й прокатный, из 1-го прокатного - в 1-й мартен. Год - вечернего техникума и самостоятельных занятий с помощью друзей, педагогов Головиных. И - экзамены на аттестат зрелости, с провалом по алгебре и тригонометрии...
 
О смутные законы
Математики -
Когда, опережая
Мой провал,
Седой директор
В командирском ватнике
Мне аттестат
Авансом выдавал!..
 
В юности у меня благополучия не получилось: пыль и грохот, огонь и железо, но татарин, суховатый, щепетильно порядочный, подписал мне аттестат:
- Кем стать мечтаешь? Печатаешься, читаю тебя, Сорокин!..
- В Литературный институт хочу!.. - Директор школы пожелал: - Мартен не вздумай променять, заочно лучше, да не торопись!..
На допросе в КПК следователь Соколов уточнил мои строки:
- В каком периоде сочинены?
- В тысяча девятьсот шестидесятом.
- А аттестат?..
- В тысяча девятьсот шестидесятом.
- Где опубликовал?..
- В газетах на Урале, заводской и областной, и в сборниках...
- С датой?
- В сборниках дата указана.
- Кстати!.. - мечтательно кивнул Соколов.
Радостный, я попрощался со следователем... Я никак ни перед кем не заминал и не приукрашивал биографии. И в застольных беседах, как всякий нормальный человек, обращался к ней. А Соколов, куражась и хмелея карательным вином, в 1978 году, через восемнадцать лет, разыскал старого благородного татарина, подчеркиваю, татарина, разыскал русский Соколов, и атаковал, позоря проработками, выговорами, коллегиальными процедурами. Следователь КПК из Москвы издевался над стариком, дотерзал его до инфаркта и мой директор исчез вообще из Челябинска. Я слышал - умер.
Готовясь весною 1979 года к экстерну в 228-й школе Москвы, я никому не обмолвился, ни мимикой, ни жестом не раскрыл секрета. Главный редактор “Современника”, по вечерам штудируя рукописи и верстки, зубря в них “антисоветские” места, дабы отвоевать завтра у ЦК КПСС и цензуры, я ночью штудировал программу за десятый класс.
Из министерства образования РСФСР меня упрекнула Зоя Семеновна:
- Что с вами натворили, что натворили?.. Соколов замучил меня и министра, требует, угрожает, закидал протоколами и бумагами, а вы молчите? Вы же ни в чем не виноваты, ни в чем!..
- Как ни в чем?
- А в чем?
- Но я же не сдал алгебру и тригонометрию!
- Эх, Валентин Васильевич!.. Вы, извините, как ребенок, очутились в лапах у тигра...
Небольшая. Пухленькая. Смуглая. Немолодая. А взгляд - словно знакомы с ней с детства. Подала мне записку. И я держу экстерном экзамен. Алгебру на этот раз, через девятнадцать лет, на тройку сдал, а по тригонометрии стал зашиваться. Два задания решил, а на третьем - примере, зашился.
Чувствую - на плече рука. Осторожная. Женская...
- Хватит. Тройка вам есть... Меня зовут Валентиной Степановной... - Я воскресаю. Около - золотистоволосая, улыбающаяся красавица.
Валентина Степановна оказалась женою поэта, мои стихи в их семье хорошо знали. И она не утерпела - подмогнула-таки собрату мужа... Красивая. Никогда ее не утрачу из воображения.
Директора 228-й школы я не видел. Слышал - фронтовичка... Но, когда Соколов, создав специальную комиссию из тридцати достойнейших особ, членов партии и членов коллегии КПК, членов ЦК КПСС, атаковал и этого директора, она, женщина, зачитала мое сочинение и объявила, как мне поведали, под аплодисменты преподавателей: “Жаль права у меня нет, я бы за такое сочинение присвоила Сорокину ученое звание!..”
Русские мужчины способны на подобное? Педерасы мы, как упрекал нас Хрущев: одного убивают, а сорок мужланов глядят. А женщина, фронтовичка, подняв свой учительский “взвод”, вымела Соколова из стен школы. Я благодарил Бога, убравшего моего отца к тому времени в могилу. Папа мог бы пробраться к Соколову и выстрелить, мог бы. Потеряв трех сыновей, он так боялся потерять меня, последнего, что мог бы, со своим воинским удостоверением, пробраться к Соколову и выстрелить... Если уж он до Сталина в то кровавое время добрался - не остановил бы его мелкий жулик и мелкий кабинетный изувер Соколов.
Уезжая за аттестатом, я сообщил Шундику, новому директору “Современника”, и попросил его молчать. Я все еще боялся - не успею получить аттестат и у меня опять его отберут, сдавать экстерном в третий раз я вряд ли выдержу. Я никогда не обращался к врачам. А здесь, после получения аттестата зрелости, запнулся в писательской поликлинике, а у врача - шатнулся и едва не опустился мимо кресла.
- Что с вами? - медичка забегала.
- Вас несколько у меня в глазах, несколько...
- Сичас я, сичас, минуточку!.. - Она ухитрилась и смерила у меня давление. Вызвала санитаров и те, а я сопротивляюсь, приступили укладывать меня на носилки, но раздался деспотический, долгий и властный, звонок.
- Да, у меня... у меня... Но он на носилках!.. Он в ужасном состоянии!..
Она, изощряясь вежливостью и терпением, вдруг швырнула трубку и наклонилась ко мне: - Зачем вы уцепились за эту должность Главного редактора?.. Уходите. Вас инвалидом сделает этот дьявол! Он приказывает мне составить вам не рецепт, а документ на инвалидность...
- Кто?
- Соколов.
 
* * *
 
Шундик сдержал слово. Никому не сказал, что Главный редактор “Современника” уехал получать аттестат зрелости. Никому. Пока я сам не рассекретился.
Но, от врача, тогда, добравшись домой, я застал в квартире двух неизвестных мне врачей, уговаривающих мою жену подлечиться... Жена сообразила и заявила им: - Учтите, мы имеем в десятках экземпляров справки, с печатями о здоровье, храним их у друзей!.. - Жена предупредила: саботаж с нами у КПК не пройдет... - А сын у вас, а сын, старший?.. - Многозначительно намекнул ей гость... - И на него справка!.. - отрезала жена. А второй гость смягчился: - Достаточно!.. - И ушли.
Очухавшись, я на следующее утро явился в КПК. У персонального лифта Арвидта Яновича Пельше солдат проверял удостоверение у секретаря ЦК КПСС и кандидата в члены Политбюро Поспелова. Кувшинно фигурный, снизу и с шеи - тоненький, а посередке - пузатый, Поспелов и юлил, и важничал одновременно. Но в лифт Пельше его солдат не впустил. Открыл ключом другой. Взбегая по этажам, я размышляя: “Господи, дай мне сил бегать по лестницам ЦК КПСС, а членов и кандидатов при Политбюро пусть возят по этажам в кованных клетках, лифтах. Каждому зверю - личная клетка. Цирк. Зверинец...”
Соколов сидел за огромным столом, перпендикулярно окну, у стены. Рыбье лицо его не выражало ни удрученности, ни оживления. Соленое, засохшее лицо. Вобла. Скучное умершее лицо.
- Здравствуйте!..
- Ну, поздравляю!.. Показывай, показывай!.. Номер аттестата?..
Я положил перед Соколовым новый аттестат: - Теперь у вас два! - нарочно вскрикнул я... И, заметив на столе тот, старый, мгновенно схватил его, а следователя бедром так двинул в угол со столом, да правым локтем пособил, из пиджака поймал зажигалку, чирикнул и - огнем по уральским подписям-фамилиям, огнем, огнем!..
Растерянный и с прижатыми ушами, как хорек, норовя прыгнуть, Соколов  мыкался, бороздя ногтями стекло на столе, вибрировал и налегал, а стол, притиснутый мною в угол, тяжелый и упорный, цековский стол, танк и танк - не шевелился. Я хулиганил, отряхивая с дыры аттестата зрелости пепел, ожидая подлостей от Соколова... Но следователь, чего-то заподозрив тайное во мне, рванул на себя форточку и, дотянувшись, обмяк:
- Валентин, ты мог бы и не сдавать экстерном, ты же писатель и на писательском посту, успокойся...
Но весь облик Соколова - поверженный, удивленный и скомканный: словно он за моим отчаянием уловил грозный голос отца: “Знай, сынок, за тебя на любую смерть я пойду, один ты у меня остался!..”
Вернувшись, я опешил: жена провожала меня веселой, а встречает депрессией, не поднялась даже к двери. Постель. А у постели - таблетки, пузырьки, флакончики... - Скинула я, Валя, двойняшек, парней скинула!.. Жена была беременна, и те издевательства и тот террор, доставшийся нашей семье, разрушил ее и надорвал.
Но все-таки мы с ней вечером, оставшись вдвоем, дожгли мой аттестат зрелости на кухне. Так он не горел. Жгем, а он не горит, жгем, а он не горит. И дымом не пах. Железом пах, мартеном пах, бериевскими расстрельными пулями Соколова повеевал и отвергал эту кровавую гарь, эту нацистскую удавку, черную петлю копоти, ползущую из гитлеровских газовых камер ЦК КПСС.
 
А где же ты, мой хутор Ивашла,
И что теперь с тобой, скажи на милость, -
Как будто ива шла и не дошла
И над речушкой вдруг остановилась.
 
Всех город взял и чем-то, видно, спас,
Лишь по ночам в печальную дремоту
Скрипят кресты и призывают нас
Сберечь о мертвых память и заботу.

Подумаю, и сердце защемит.
И чудится, нисколь не знаменита,
Седая ива плачет и шумит,
На берегу, туманами повита.
 
С детства мой путь складывался между голодом, холодом и смертями. В семье, на Ивашле, умирали родные, умирали близкие. Нищета выкашивала добрых и надежных людей. В мартене - почти каждую смену смерть. Воля к преодолению бед развила и оформила во мне “знак” предчувствия. Все, что со мной случится вскоре - мне кто-то передает это во сне. От совпадений, увиденного во сне и происходящего наяву, иногда тяжко.
Как-то я говорю жене: “Ира, отец мой умрет в начале марта. Хоронить будем 10 или 11 марта, после обеда. День будет солнечный. Огромное солнце и на фоне солнца - белые пушистые снежные хлопья!..” Точно. Отца хоронили одиннадцатого марта, в третьем часу дня, и падали в мягкий и теплый свет солнца белые пушистые хлопья.
Прилетел я к мертвому отцу. А над койкой - мною подаренный портрет маршала Жукова... Отец видел его на фронте, когда тот сменил Ворошилова: “Он нигде меня не предал!” - часто восклицал отец. Современниковцы, поэты, посещая Челябинск для работы с авторами, заходили в мою семью. И позже мне говорили: “Василич, какая приветливая у тебя мама, а дядя Вася - орел, усы у него, на гармошке, лучше мастера не найти, во играет!..”
На работе, в “Современнике” ко мне в кабинет втаскивался Коля Фасонов, юрист, изможденный не советским хамством, а интимными неурядицами вывернутый наизнанку и выжатый. Он, как в щель продернутое мокрое полотенце, развешивался на стуле, и жалобно-неевшим тенорком поскуливал.
Коля Фасонов ныл, то заикаясь, то совершенно не заикаясь. Странно и назойливо: “Ж-жена, жена гуляет. А я с-слежу и регистрирую в тетрадь, я ю-ю-рист, юрист, а тетрадь, а ж-жена противится. А я внезапно ее, ноч-чью, как ущипну за мизинец: - С кем?! - А она в слезы. Н-но выдавил, созналась. Гуляет с корректором в электростальской типографии. Встретился, поехал, с ним, а он мне в морду!..”
Жалкий и униженный, он завидовал: - В-ваша жена родила детей Вам, а моя, посмотрите, какую гадость сегодня оставила мне на хо-о-ло-одильнике? - Я читаю: “Если ты, подонок, не перестанешь меня, сонную, дергать за ноги, я разведусь, негодяй, с тобою!..”
- А ведь так она скончаться может, от внезапности, Коля?
- Не-ет, я юри-рист, с-следователь, скончаться не может, а может упа-пасть в об-б-бморок и все...
- Ну, а обморок разве мало?..
- Об-об-бморок непродолжительный, ни-чего страшного!.. - Добавлял Коля, мигая по-жабьи, - в-вон защек-а-чивают до безу-зумия и то не мрут, а я мизи-зинчиком чуть, чуть цапаю, не стис-сс-кивая... Нич-чего страшного!..
Коля торопился уже к Соколову. А я раньше и не думал, что Коля обманывает меня. Да и какой умный следователь ждет идиота? Это мне - деться некуда, он, Коля, юрист, и я вынужден с ним консультироваться. Консультировался, пока не открыл: Коля, оказывается, каждую неделю ездит к Соколову и увозит ему “компромат” на меня. Пригласив Колю в кабинет, я возмутился:
- Не стыдно тебе ездить с доносами?
- А вы с ж-женщинами куда-да ход-дите, а? - И Коля взялся загнувать пальцы, перечисляя женщин: - Хо-дили? Ход-дили. А с ней ход-дили? Ход-дили! - И загнувал пальцы. Он загнувал, а я думал: “Вот бы тебя, балду, жена схватила ночью за ступню или за пятки, может, и окочурился бы!” - А Коля, будто догадался: - Жизнь п-прекрасна и уд-дивительна!..
Он звенел четырьмя ключами, вертя их на указательном:
- Я ее с мили-ц-цией, с мили-ци-цией, и на улицу! А к-ключи в ка-крман!
- Совсем?
- В-выписал совсем, собрал жи-жителей дома и, как разврат-ра-атницу!..
- Да не развратница же она, Коля?
- Я заявление з-заверил и в с-суд! Д-доказал...
У Соколова, завернув к нему без приглашения, я как-то застал Панкратова, Целищева, Фасонова и ужаснулся: они - одинаковые выражением черт, ухмылочками и вознею, единотипные. “Педерасы!” - мелькнуло в моем сознании. В книге для экспертов и криминалистов я нашел их двойников. Под фотографиями отмечалось: “Типаж убийц, гомосексуалистов и патологически ненормальных”.
Могло ли случиться такое на Ивашле? Нет, конечно. Но Ивашла умерла, и добрые сильные люди ее развеяны ветром жестокости, насилия и нищеты, навязанной нам ленинцами. Или - по прихоти педерасов иного, более высокого ранга?..
 
* * *
 
Еще со времен моей учебы на Высших литературных курсах в Москве я глубоко осознал порочность своего аттестата зрелости, глядя на русских молодых представителей писательства: как правило - семь-восемь классов образования, десять-пятнадцать лет шахты или колхозных изобильных полей да самостоятельное вникание в родную классику: чтение и черновики, чтение и черновики, перечерканные, перередактированные начинающими корифеями.
Видимо, русская литература, русское слово не дается вкусу обывателя, возле сытого краснобая, не дается оно и пончиковощеким сластенам, а доверяет себя умному страдальцу, вдохновенному защитнику русской попранной доли. Протори дороженьку по русским мукам и русским дебрям, протопчи тропинку через скорбную русскую память и русское разорение - к читателю русскому голос твой прорвется и с его совестью лад найдет и единение.
На Высших литературных курсах твердо определил я немощность и поддельность аттестата зрелости, хотя я его мартеновским упорством получил, но глядя на дипломированных посланцев малых народов, я по ночам утыкался в подушку, ленинскими озарениями томимый:
“Ненец, Вася Ледков, два диплома имеет: развит физически - подкармливала их социалистическая Родина, специальную программу вузов преподала им в Ленинграде, отучив их от оленьих чумов, на пик искусства подвознесла, имя им озвончила по СССР и третий диплом выдать нацелилась. А переводчиков, переводчиков у них, ловят их слово прямо из губ, авантюристы картавые, а выпускают в мир со страниц газет и журналов!..”
Искренне завидовал я и Володе Санги, нивху превосходному, прочертившему творческую стезю в бессмертие: родоначальник поэзии и прозы в маленьком народе. Два диплома и третий готовят ему. Спортсмен, самбист. Университет северных народов за плечами сахалинца. Вася Ледков мне рассказывал: девять долларов в сутки тратит Союз Советских Социалистических Республик на ребеночка, появившегося на белый свет среди малых племен, девять долларов, и, признаться, - на редкостного малютку жалко ли названную сумму?
А Вася Ледков, ненец, и Володя Санги, нивх, по русскому языку и русской грамматике мне, русскому, нос утрут: нашпигованные правилами, абзацами, запятыми и точками - академики! А у меня и вшивый аттестат школы рабочей молодежи отобрали. Ладно - отобрали, но и опозорили меня в Челябинске и в Москве, директивы и выводы по моему преступлению разослали по союзным республиками, по краевым и областным центрам, даже в мою, позабытую богом Ивашлу, протоколы решений ЦК КПСС и КПК доставили, но в Ивашле не оказалось живого человека: вымерли, покинули, в синеве растворились... Кресты и кресты на холме, кресты и кресты. А что с крестов-то взять?
Вася Ледков и Володя Санги по-русски-то лучше нас творили: их с удовольствием печатали и на русском, их с удовольствием с ненецкого и нивхского перекладывали на русский и печатали. А я протолкнусь в журнал “Октябрь”, там сидит в кресле известный критик Дмитрий Нечихайло: “Куда ты забрел? Знаешь? Это же - “Октябрь”, головной журнал в СССР, и в России, выше “Нового мира” и “Смены”, с ним и “Юность” не соперничает, постучись в провинциальный “Урал”, ясно?..”
Уныло шлепая по асфальту кожезаменительными туфлями обратно, из “Октября”, я сожалею:
“Эх, везде русскому пример скромности подавать надо - как молча побеждать трудности, как молча бороться за полное торжество личной инициативы!.. А государству выгода - у русского человека превыше его самого, значит, застенчивость?.. Зачем народ мой русский - большой? И почему я должен родиться и умереть русским? Пожалуйста - ненец. Пожалуйста - нивх, а я - русский и русский, русский и русский, когда же прекратиться это безобразие, измотавшее меня и всех остальных русских?..”
Да, ненцы и нивхи, казахи и азербайджанцы, мои друзья, мои однокашники по Высшим литературным курсам, по два диплома имеют - и нормально, народы их, значит, авторитетные, нормальные, а у меня, значит, последний аттестат зрелости отобрали, хамы, а? Правда, честно скажу, есть на Высших литературных курсах ребята, у них и отбирать-то нечего: справки за семь да за восемь классов или трудовые книжки, проштампованные желчными начальниками кадровых отделов, незлобивыми чекистами, зоркими, как сверчки за печкой, но и справки могут отобрать.
Хорошо - Валентина Степановна на экзамене ко мне подошла, пошептала и разуму добавила, кокетливая и нежная. Вечером пригласил ее в кафе “Сизый дым”, с мужем пригласил, а она приехала со знакомым на “Волге”, шуганула его от меня и за столиком так мне улыбнулась, нарядная и добрая: кофта голубая, юбка черная, у самой - волосы золотые, на плечах задержались в сонном благоухании. Зеленоглазая иволга.
Валя говорит и говорит: “Я с вашими стихами на Черное море, в Анапу, отдыхать езжу. Я вообще ездить люблю. На поезде, на самолете, на “Волге” люблю ездить. Стихи ваши декламировать люблю.” И Валя читает, читает:
 
Будь ласкова со мной,
Не совершай обид.
Я взят еще войной,
И рана так болит.
 
Не саблей, не свинцом,
Не в пушечном дыму,
Я ранен подлецом
В своем родном дому.
 
Он оболгал меня,
А ненависть его
Безжалостней огня:
Не терпит никого.
 
Будь ласкова, одна
Ты у меня, поверь.
И не моя вина,
Что в мире бродит зверь.
 
Я - человек, и я
Наивнее птенца.
А у него своя
Тропа, и нет лица.
 
У лося - своя тропа. У медведя - свой круг. У орла - пространство свое. Даже у мышки - норка своя. А эти, безликие, эти, глухие, косые, горбатые, душою, душою глухие, косые и горбатые, по чужим, по чужим тропам, кругам, пространствам, и даже норкам - снуют, роют, ищут, нюхают. А лица нет. Медвежьей морды - и то нет...
Валентина, тезка моя, золотистая, золотистая. И брат у меня был золотистый. И мама моя золотистая, золотистая была в молодости. Да, я давно знаю, давно: Бог сурово просматривает новорожденных, кто ему понравится - золотым светом майской зари овевает их навечно, до скончания жизни, пока не поседеют, а поседеют - внутренняя красота им подмога. Валентину, тезку мою, Бог щедро светом золотым опахнул.
И Валя вновь улыбается: - Вчера меня в отдел, на Старую площадь, таскали: кто-то стукнул, как я вам подшпаргалила, ну и допросили меня в ЦК КПСС, а в КПК пригрозили уволить, если я письменно не объяснюсь и не поклянчу у них прощения!
Валя громко засмеялась: - Больные?.. Чокнутые...
На ее смех отреагировали пьяные летчики за ближним столиком в кафе “Сизый дым”, расположенном напротив Старой площади, напротив КПК, ЦК КПСС и Политбюро ЦК КПСС: - У них там ежедневно сизый дым, в мозгах и в кабинетах... - Летчики мешали водку с шампанским, пальцами тыкали в стекла, указывая на гранитные стены генерального штаба ленинской партии... Вот встал один, одернул китель и к нам: - В Афган прилетели, а бомбить нечем, нечем бомбить?.. Да и бомбить зачем?.. - Он пошатывался. Майор. В доску пьян. Сизый дым. Сизое мглистое состояние страны и народа. Сизый мглистый путь коммунистических вер и планов. Сизый мглистый партийный Царь-Кащей челюстью скрежещет. И мы, сизые, сизые, униженно терпим.
 
* * *
 
Я, уважаемый читатель мой, отклонился от красоты. А красота - золотистоволосая Валентина, спасительница моя при экстерном экзамене. Господи, никогда я в красивых людях, в мужчинах и в женщинах, особенно, точно говорю, в женщинах не обнаруживал жестокости, но - в красивых, в красивых, а все жестокие, если даже они и очень красивые - очень некрасивые, лишь попристальней понаблюдай за их мимикой и жестами, за их движениями и лицами.
Что же меня волнует и что же меня держит на земле? Отвечаю с предельной откровенностью: красота, верность, Россия, призвание мое - плакать и восторгаться!
Философ Ильин, пророча в русской эмиграции, утверждал, что коммунизм победить нельзя, но коммунизм сам, добровольно, под собственным же гнетом обязательно рухнет. Интересно, да? А коммунизм ли рухнул?..
Прощаемся мы с Валентиной возле кафе “Сизый дым”, из чугунных ворот КПК, ЦК КПСС и Политбюро ЦК КПСС, дудя и рыгая, драконными ластами, - бронированные машины, машины, черные, черные “амфибии”... А на передней мелькнул самодовольно оплывший, забогравевший от пота и славы, Генеральный, коньячно-минеральный Брежнев.
Генеральный штаб. Генеральный план. Генеральный секретарь. Генеральная идея. Генеральное сражение. Генеральный балбес.
А за ним черные машины, черные машины, сливаются в черное, как бы драконное чешуистое чудовище, извиваются и мчатся по Москве, по Москве, попыхивая и молнии высекая, раскрепощенные царем-Кащеем змеем-Горынычем, катятся: пикни попробуй, рядовой член КПСС!
Генеральный Брежнев - великий марксист, великий ленинец, великий теоретик, великий, бессменный вождь и маршал Союза Советских Социалистических Республик! Охрана - и-ж-ж-жь! По обе стороны проспекта, а далее - по обе стороны шоссе. И пятнистые, и опохмельнохарие - за Лениным скоблятся и умываются.
 
Мы шли за ним и шли,
Как верные монголы,
Россию всю сожгли,
Теперь и сами голы.
 
Со зла взялись корить
И обижать друг друга,
А надо Маркса брить,
Мурло намылив туго.
 
И Энгельса пора,
Рептилию такую,
Ведь борода с утра
По ножницам тоскует.
 
А там, глядишь, Свердлов
Ждать долго не заставит,
И голову без слов,
Жидовскую, подставит.
 
Тебя ж, родной Ильич,
Христос наш травоядный,
Пока не будем стричь,
Ты лыс, как шар бильярдный.
 
Ходи, носи пимы,
Пальто, дешевой кройки,
Нет, не сдадимся мы
Прорабам перестройки.
 
У нас Ильич второй,
И пусть не гениальный,
Пятижды он герой
И даже - Генеральный!..
 
Все забуду я, все. И суд КПК забуду. И аттестат зрелости забуду. Забуду я ильичей... Детство забуду. Но Ивашлу свою - никогда. И брата своего не забуду. Кладбище на холме не забуду. Жену свою не забуду. Малашу, невесту брата, не забуду. И золотоволосую Валентину - никогда, никогда.
 
Будто луна из мглы,
Лишь замерла гроза, -
Волосы так светлы
И зелены глаза.
 
В радость или в укор
Русская очень ты,
Как за рекой простор
Иль под окном цветы.

Голос твой, тих и мил,
Из толчеи стальной,
Это - славянский мир
Заговорил со мной:
 
Звезды, покой, холмы,
Связанные тропой -
Всех виноватых мы
Ныне простим с тобой,
 
Если едва шурша
Травами и росой,
Чья-то бредет душа
Между берез босой.
 
Как не простить? Сколько обиженных зря? Души их зимою - во вьюгах стонут. А летом - босые в березах под серебристым светом умирают...
 
1990-1995