Вы здесь

СТЕНДАЛЬ (Анри Мари Бейль).

СТЕНДАЛЬ (Анри Мари Бейль)

1783-1842

Творчество Стендаля представляет собой во многом отражение того, какое место в европейском обществе, в частности во французском, заняла периодическая печать уже в первой трети XIX века. Его роман «Красное и черное» (1831) имеет подзаголовок «Хроника XIX века». Однако это произведение писателя является более выражением его размышлений о судьбах родины и поколения, входящего в жизнь, на примере почти полувековой ее истории, нежели хроникой в полном смысле этого слова.

Особое место в этой истории, с ее значительными событиями и периодами (к примеру, революции и Империи) занимает пресса. Она стала самым обычным явлением в жизни провинциального городка, поэтому «пространное анонимное письмо», в котором господину Реналю «весьма подробно сообщали о том, что происходит у него в доме», он «получил из города вместе со своей газетой»1 (Пер. С. Боброва и Н. Богословской). Для нас представляет интерес то, что герой получил «свою» газету, значит, были те, которые он своими назвать не мог.

В третьей главе второй части романа есть эпизод, когда граф Норбер зашел в библиотеку «просмотреть газету, на случай, если вечером зайдет разговор о политике». Значит, газета была тем средством, которое позволяло быть в курсе политических событий и в случае необходимости поддержать соответствующий разговор. Этого мало, желание просмотреть газету привело к встрече графа с Жюльеном, о существовании которого «он уже успел позабыть», а встретив героя в библиотеке, граф «был с ним чрезвычайно любезен и предложил ему поехать кататься верхом» [237]. Получается, что желание графа быть в курсе политических событий в данном случае делает газету одной из причин дальнейшего развития сюжета.

----

1 Стендаль. Красное и черное // Стендаль Красное и черное. Новеллы. М., Худож. лит., 1977. С. 127. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием страницы.

80

 

Герои романа, в том числе и сам Жюльен Сорель, могут брать газету «для вида», чтобы скрыть свое волнение, как-то отвлечься.

Газеты уже обладали своим слогом, своими излюбленными оборотами речи, которые были хорошо известны людям, жившим во Франции в конце 20-х — начале 30-х годов XIX века. В момент особого напряжения в одной из дискуссий среди заговорщиков, в ряды которых попал Жюльен Сорель, автор замечает, что «смятение достигло апогея,1 как принято выражаться в газетах по поводу парламентских заседаний» [351]. Выделяя курсивом слова об апогее, Стендаль подчеркивает этим, что они являются цитатой некоего общего места в отчетах газет о заседаниях парламента.

В самом начале романа есть эпизод, свидетельствующий о том, что и на провинцию, на захолустный городок Верьер, откуда начинается путь главного героя, распространилось понимание прессы, в котором есть и определенная доля уважения, и боязнь попасть на ее страницы, и презрение, в первую очередь, к прессе, которая выражает враждебные взгляды. Мэр Верьера господин де Реналь возмущен тем, как ведет себя господин Аппер, «этот выскочка из Парижа, который два дня назад ухитрился проникнуть не только в тюрьму и в верьер-ский дом презрения, но также и в больницу, находящуюся на безвозмездном попечении господина мэра и самых видных домовладельцев города» [36].

Однако мэра более волнует даже не сам факт проникновения, а то, какие оно может иметь последствия. Удивленная супруга де Реналя спрашивает, «что может вам сделать этот господин из Парижа, если вы распоряжаетесь имуществом бедных с такой щепетильной добросовестностью?» И получает вполне резонный ответ: «Он приехал сюда только затем, чтобы охаять нас, а потом пойдет тискать статейки в либеральных газетах». В этом ответе есть недоверие к современной печати, или, как минимум, ее либеральной части, но в нем же и свидетельство того, что была печать и другого, противоположного либеральному толка. Помимо этого, в ответе господина де Реналя подчеркнуто пренебрежительное отношение к тем, кто сотрудничает в газете, ибо, по словам господина мэра, они не пишут, а «тискают» свои «статейки».

Супруга вновь пытается сказать что-то успокоительное и вновь получает не менее обоснованный ответ:

«— Да ведь вы же никогда их не читаете, друг мой.

----

Здесь и далее в цитатах курсив Стендаля, кроме специально оговоренных случаев.

81

 

— Но нам постоянно твердят об этих якобинских статейках; все это нас отвлекает и мешает нам делать добро <...>» [36].

По логике господина де Реналя, пресса — это то, что мешает чиновникам «делать добро», и он твердо знает об этом, даже не читая «якобинских статеек».

Господин де Реналь недолюбливает не только якобинскую печать. Его отношение к прессе, а заодно и к типографиям, которые ее печатают, послужило причиной того, что он потерял, одного из своих друзей детства, «высокомерно» оттолкнув его. Друга звали Фалькоз, был он «человек умный и сердечный, бумаготорговец из Верьера, купил типографию в главном городе департамента и открыл там газету. Конгрегация решила разорить его: газету его запретили, а патент на типографию отобрали. В этих плачевных обстоятельствах он решился написать г-ну де Реналю, впервые за десять лет. Мэр Верьера счел нужным ответить наподобие древнего римлянина: «Если бы министр короля удостоил меня чести поинтересоваться моим мнением, я бы ответил ему: беспощадно уничтожайте всех провинциальных печатников, а на типографское дело введите монополию, как на табак» [132].

Как видим, под горячую руку человека, который недолюбливает прессу, попадают даже провинциальные печатники. Сделанный еще 1814 году поступок, который сегодня де Реналь называет «необдуманным», только усугубляет его положение, положение обманутого мужа. Размышляя о том, что можно предпринять в такой ситуации, герой приходит к выводу, что возможности выбора решений сковывает все та же пресса: «Я могу избить до полусмерти этого наглеца-гувернера и вытолкать его вон. Но какой скандал подымется на весь Верьер и даже на весь департамент! После того как суд постановил прикрыть газету Фалькоза, а главного редактора выпустили из тюрьмы, я приложил руку к тому, чтобы лишить его места, где он зарабатывал шестьсот франков. Говорят, теперь этот писака снова где-то вынырнул в Безан-соне: уж он не упустит случая меня осрамить и сделает это так ловко, что и к суду-то его привлечь будет немыслимо. Привлечь к суду... Да ведь на суде этот наглец каких только пакостей не придумает, чтобы доказать, что он сказал правду! Человек знатного рода, умеющий поддержать свой престиж в обществе, как это делаю я, разумеется, вну-шает ненависть всем этим плебеям. Я увижу свое имя в этих гнусных парижских газетках, — Боже мой, какой ужас! Старинное имя Реналей, втоптанное в грязь зубоскалами! Если мне вздумается куда-нибудь поехать, придется менять имя. Подумать только! Расстаться с этим слав-

82

 

ным именем, в котором вся гордость моя, вся сила! Xуже этого ничего быть не может» [132—133].

Газета, закрытая по решению суда, и редактор, попавший из-за нее в тюрьму, пусть и выпущенный через некоторое время, вполне определенным образом характеризуют жизнь Франции и положение в ней печати второго десятилетия XIX века. Мы ничего не знаем о Фалькозе, который «снова где-то вынырнул», но господин де Реналь называет его «писакой» и, более того, в свое время «приложил руку», чтобы лишить его места. Значит, положение прессы было таково, что даже мэр провинциального и по-своему захолустного городка мог способствовать закрытию газеты и повлиять на судьбу ее издателя. Однако за прессой признается и определенная власть, если ее издатель и «писака» может осрамить, «втоптать в грязь» славное имя героя, да еще и сделать это очень ловко. Парижские «газетки» хоть и «гнусные», в понимании мэра города Верьера, но он боится оказаться на их страницах.

И в истории с неудавшейся покупкой дома, когда мэра де Реналя опередили, его волнует не столько сам факт этой неудачи, сколько то, что он «скомпрометирован». И еще: «Ну что, если проклятые якобинские газеты подхватят этот анекдотик и будут надо мной всячески потешаться?» [155].

Газетный слог не нравится и Жюльену Сорелю, правда, это случается только тогда, когда он уже в тюрьме и жить ему осталось, по собственному замечанию, «недель пять-шесть». В тюрьме его посещают мысли о самоубийстве как возможности избавиться от «лютых формалистов-судей», «которые с такой яростью преследуют несчастного подсудимого, а сами за какой-нибудь жалкий орден готовы вздернуть на виселицу лучшего из своих сограждан... Я бы избавился от их власти, от всех их оскорблений на отвратительном французском языке, который здешняя газетка будет называть красноречием...» [412]. Презрительное «газетка» и оскорбления «на отвратительном французском языке», которые она в своих отчетах «будет называть красноречием», свидетельствуют и том, что герою хорошо известен стиль местной прессы, и о том, как он к ней относится. Другое дело, на отношение к местной газете, вне сомнения, оказывает принципиальное влияние место, где находится герой, и ожидание им скорой казни.

Многие персонажи романа не представляют себе жизнь без чтения свежей прессы. С помощью газеты можно попытаться скрыть или сгладить сущность произошедшего, отвлечь внимание тех, кто стал невольным его свидетелем. Так, госпожа де Реналь, заговорив вслух о любви

83

 

Жюльена к Элизе, понимает, «что допустила какую-то неосторожность»: «Чтобы избавиться от пристального взгляда служанки, она приказала ей почитать вслух газету, и, постепенно успокоенная монотонным голосом девушки, читавшей какую-то длинную статью из «Коти-дьен», г-жа де Реналь пришла к добродетельному решению обращаться с Жюльеном, когда она с ним увидится, как нельзя холоднее» [85].

Газета в судьбе героини может играть и более значительную роль. Именно «департаментская газета сообщила имена присяжных» [427], которым было поручено решить судьбу Жюльена Сореля, благодаря чему госпожа де Реналь предпринимает решительные шаги, чтобы как-то на них воздействовать.

В момент, когда Жюльен впервые увидел короля и ему «выпало счастье видеть его в нескольких шагах от себя», автор замечает, что не будет «повторять описаний всех церемоний в Бре-ле-О: в течение двух недель ими были заполнены столбцы всех газет нашего департамента» [118]. Факт весьма примечательный, свидетельствующий не только о том, ка-кое значение придавалось визиту короля в департамент, но и о том, чем «в течение двух недель» могли быть заполнены столбцы всех газет целого департамента.

Наблюдая за событиями, связанными с приездом короля, и принимая в них участие, главный герой проникается осознанием их необычайной важности. Он замечает, что «все окрестное мужичье было пьяным — пьяно от радости и благочестия». Но главное даже не в этом: «Один такой денек способен свести на нет работу сотни выпусков якобинских газет» [118]. Об этих самых якобинских газетах не случайно уже в самом начале романа вспоминал господин Реналь. Имея представление о том, как относились якобинцы к власти короля, можно представить себе, чем были наполнены «сотни выпусков якобинских газет». Однако все усилия прессы оказываются бессильны, если люди сами могут увидеть венценосного, наблюдать за ним во время молебна, молиться вместе с ним. Слово, пусть даже и печатное, вне сомнения, проигрывает возможности лицезреть того, кому оно посвящено.

Однако писатель понимает прессу, газету как средство, обладающее большой и, прежде всего, воспитательной силой. Есть в романе и мысль о том, что эта сила со временем будет только возрастать. Когда в семинарии Жюльен получил «первое повышение»: аббат назначил его «репетитором по Новому и Ветхому завету», то обнаружил, что «его стали меньше ненавидеть». В связи с этим писатель замечает: «Но к чему перечислять его друзей, его врагов? Все это гнусно, и тем гнуснее, чем

84

 

правдивее будет наше изображение. А между тем ведь это единственные воспитатели нравственности, какие есть у народа: что же с ним будет без них? Сможет ли когда-нибудь газета заменить попа?» [195].

Семинаристы — это будущие священники, «единственные воспитатели нравственности», однако логика вопросов Стендаля такова, что убеждает: у священника появился вполне достойный конкурент. Сама постановка вопроса о том, «сможет ли когда-нибудь газета заменить попа», не исключает такой возможности. Значит, газета при самом разнообразном отношении к ней уже во времена Жюльена Сореля многими представителями французского общества воспринималась как орудие воспитания народа, чьи возможности уже можно сравнивать с возможностями служителей церкви.

Пресса в романе понимается не только в качестве средства воспитания, тем более, когда ее возвышения в этой роли надо еще ожидать. В ней видят мощное средство сведения счетов, угрозу своему имени (вспомним хотя бы отношение к прессе господина де Реналя). Получив от маркиза предложение стать его секретарем, Жюльен отправляется к своему приятелю Фуке, чтобы узнать его мнение относительно такой перспективы. Фуке, который охарактеризован в романе как «человек здравомыслящий», не стал разделять восторгов Жюльена в связи с открывающимися перспективами жизни: «Для тебя это кончится не иначе как какой-нибудь казенной должностью, — сказал ему этот приверженец либералов, — и это рано или поздно приведет тебя к чему-нибудь такому, за что тебя в газетах с грязью смешают. Я о тебе здесь услышу только тогда, когда ты осрамишься <.>» [209].

В приведенном отрывке два принципиально важных, с точки зрения характеристики современной прессы, момента. Во-первых, казенная должность делает человека сразу же объектом внимания прессы, которая только и ждет, чтобы он оступился, и тогда можно будет смешать его «с грязью». И, во-вторых, поведение прессы таково, что человек становится интересен по-настоящему ей только тогда, когда он осрамился: в этом случае, благодаря прессе, о нем услышит не толь-ко столица, но и провинция.

Стремление прессы выполнять роль воспитателя нравственности, быть проводником и определяющей силой политики приводит к тому, что уже в этой эпохе появляется значительная часть людей, которые начинают избегать общения с прессой. Так, в самом начале второй части романа Жюльен слышит разговор того самого Фалькоза и его приятеля Сен-Жиро. Последний покинул Париж и отправился жить

85

 

в провинцию. Своим соседям, приходскому священнику и «мелкопоместным дворянчикам» он объяснял: «Я уехал из Парижа, чтобы больше за всю жизнь мою не слышать ни одного слова о политике. Как видите, я даже ни на одну газету не подписался. И чем меньше мне почтальон писем носит, тем мне приятнее» [222].

Получается, что повсеместное распространение печатных изданий, и прежде всего газет, приводит к тому, что теперь уже мало просто уехать из столицы, чтобы «не слышать ни одного слова о политике». Для этого надо отказаться от подписки на газеты, а еще лучше, чтобы и письма не приходили. Это тем более удивительно, что в ходе дальнейшей беседы Фалькоз называет Сен-Жиро «старым газетчиком».

В возможностях прессы герои Стендаля видят и другое. Аббат, устроивший Жюльену место секретаря у маркиза, беспокоясь о том, как бы «высокомерие маркизы и скверные шуточки ее сынка» не сделали жизнь его протеже невыносимой, советует ему в таком случае все-таки закончить образование, но недалеко от Парижа: «Если высокомерие маркизы или скверные шуточки ее сынка сделают для вас этот дом совершенно невыносимым, я вам советую закончить ваше образование где-нибудь в семинарии в тридцати лье от Парижа, и лучше на севере, чем на юге. На севере народ более цивилизован и несправедливости меньше, и надо признаться, — добавил он, понизив голос, — что соседство парижских газет как-никак немного обуздывает этих маленьких тиранов» [229].

Итак, в случае неудачи аббат советует Жюльену заканчивать церковное образование недалеко (приблизительно в 130 километрах) от Парижа, там, где еще ощутимо «соседство парижских газет», ощутимо настолько, что способно сдерживать «маленьких тиранов» духовных семинарий, о которых Жюльен Сорель знает не понаслышке.

Наблюдая за жизнью буржуазных домов, Жюльен заметил, что высшая политика здесь «служит обычной темой разговора», а «в домах того круга, к которому принадлежал маркиз, только в минуты бедствий». К наблюдениям героя автор добавляет и свои, замечая, что «потребность развлекаться и в наш скучающий век. непреодолима», однако на эти развлечения распространялся ряд ограничений: «В разговорах не допускалось только никаких шуточек над Господом Богом, над духовенством, над людьми с положением, над артистами, которым покровительствует двор, — словом, над чем-либо таким, что считалось раз навсегда установленным; не допускалось никаких лестных отзывов о Беранже, об оппозиционных газетах, о Вольтере, о Руссо, ни о чем бы

86

 

то ни было, что хоть чуть-чуть отдает свободомыслием, самое же главное — никоим образом не, допускалось говорить о политике; обо всем остальном можно было разговаривать совершенно свободно» [241].

Нельзя не заметить того, как «оппозиционные газеты» оказываются в одном ряду с Беранже, Вольтером, Руссо и со всем, «что хоть чуть-чуть отдает свободомыслием». Значит, оппозиционная пресса для высшего светского общества была явлением такого же порядка, что и поэзия Беранже, трактаты и повести Вольтера и Руссо.

Наблюдая за тем, как на светских приемах «разговор обычно поддерживался двумя виконтами и пятью баронами», Жюльен Сорель знал, что этих господ характеризует рента «от шести до восьми тысяч ливров», а также то, что «четверо из них выписывали «Котидьен», а трое — «Газет де Франс» [241]. Обе газеты принадлежали правительству Франции. Для современников Стендаля такая характеристика была вполне исчерпывающей, так как свидетельствовала о завидном материальном положении и о вполне определенных политических пристрастиях.

Маркиз де Ла-Моль, вынужденный в определенный момент «довольствоваться обществом одного Жюльена», своего секретаря, однажды «был крайне удивлен, обнаружив у него какие-то мысли». Одной из причин того, что у и без того одаренного, наделенного острым умом юноши появились свои мысли, является пресса. Сам маркиз способствовал политическому развитию своего секретаря: «Он заставлял его читать себе вслух газеты. Вскоре юный секретарь уже сам был в состоянии выбирать интересные места. Была одна новая газета, которую маркиз ненавидел: он поклялся, что никогда не будет ее читать, и каждый день говорил о ней. Жюльен смеялся. Возмущаясь нынешним временем, маркиз заставлял Жюльена читать себе Тита Ливия: импровизированный перевод прямо с латинского текста забавлял его» [259].

Регулярное чтение газет научило Жюльена Сореля находить в них самое интересное, чтобы не читать все подряд. Однако в этом эпизоде больший интерес с точки зрения раскрытия психологии маркиза представляет упоминание новой газеты, которую последний ненавидел и «поклялся, что никогда не будет ее читать», но при этом «каждый день говорил о ней». Это психологически очень точно и интересно, когда героя привлекает то, что вызывает его раздражение и даже ненависть, когда отвратное одновременно выступает и как привлекательное.

С другой стороны, систематическое чтение прессы привело Жюлье-на Сореля к неутешительным выводам. Он заметил, что для ведения серьезных разговоров с дипломатами, которых он не без иронии называет

87

 

 «великими», газетных истин явно недостаточно: «Никак не угадаешь, что надо сказать, когда говоришь с нашими великими дипломатами, — отвечал Жюльен. — У них просто страсть какая-то заводить серьезные разговоры. Так вот, если придерживаться общих мест и газетных истин, прослывешь глупцом <.>» [262].

Получается, что истины, которыми питаются читатели газет, делают их глупцами, а это значит, что и граф Норбер, просматривающий газеты на случай, если вечером зайдет разговор о политике, должен восприниматься именно в таком качестве.

Однако сила прессы главному герою романа хорошо известна, и он попытался ею воспользоваться. Когда Жюльен получил очередное письмо от мадмуазель де Ла-Моль с просьбой прийти ночью в сад и подняться по лестнице в ее покои для серьезного разговора, то почувствовал серьезную опасность и для своего «доброго имечка», и для жизни. Он сделал копии с писем мадмуазель де Ла-Моль и написал письмо своему другу Фуке, в котором изложил свою просьбу, обязательную к исполнению, если с ним что-то случится: «Друг мой, письмо, которое сюда вложено, ты вскроешь только в том случае, если что-нибудь случится, если ты услышишь, что со мной произошло нечто необыкновенное. Тогда сотри собственные имена в рукописи, которую я тебе посылаю, сделай восемь копий и разошли их по газетам в Марсель, Бордо, Лион, Брюссель и так далее; через десять дней отпечатай эту рукопись и пошли первый экземпляр маркизу де Ла-Молю, а недели через две разбросай ночью остальные экземпляры по улицам Верьера» [310].

В действиях, которых ждет от своего приятеля Жюльен Сорель, есть своя логика. Ему мало, чтобы правду узнали маркиз де Ла-Моль и родной Верьер. Включая в круг адресатов Марсель, Бордо, Лион, Брюссель, он стремится к тому, чтобы эта правда стала достоянием и Франции, и Швейцарии. В таком случае потеря доброго имени и даже потеря самой жизни будут отомщены и в какой-то степени оправданы. В газеты должен был попасть весьма примечательный документ, о котором автор сообщает: «В этом маленьком оправдательном документе, написанном в форме повествования, который Фуке надлежало вскрыть, только если случится что-нибудь необычайное, Жюльен постарался, насколько возможно, пощадить доброе имя м-ль де Ла-Моль; однако он все же весьма точно описал свое положение» [310—311].

Когда у де Ла-Моля возникает необходимость проверить память своего секретаря, вызванный к нему Жюльен застает маркиза, который «раздраженно мял в руках свежий номер «Котидьен», тщетно ста-

88

 

раясь скрыть необычайную серьезность». Уже достаточно опытный в общении с маркизом Жюльен, понимая, «что должен совершенно всерьез принимать этот шутливый тон, которым с ним старались говорить», предлагает своему хозяину:

«— Вряд ли этот номер «Котидьен» достаточно занимателен, но если господин маркиз разрешит, завтра утром я буду иметь честь прочитать его весь наизусть.

— Как? Даже объявления?

— В точности. Не пропуская ни слова.

— Вы ручаетесь, вы мне обещаете это? — вдруг спросил маркиз с неожиданной серьезностью <...>» [339].

Однако у маркиза был свой план: он предлагает во время их беседы исписать страниц двадцать, а вернувшись домой, выкроить из них страницы четыре и выучить их наизусть «вместо всего номера «Котидьен» [339].

Однако на этом история с заучиванием газетного номера наизусть не закончилась. На следующий день, уже в дороге Жюльен сообщает маркизу:

«<.> — Сударь, — сказал Жюльен, — покуда мне поправляли этот костюм, я выучил наизусть первую страницу сегодняшнего номера «Котидьен».

Маркиз взял газету, и Жюльен прочел на память все, не сбившись ни в одном слове. «Превосходно, — сказал себе маркиз, который в этот вечер сделался сущим дипломатом. — По крайней мере, юноша не замечает улиц, по которым мы едем» [341—342].

Газета в приведенной истории выступает как средство проверки памяти героя. Ее достоинство в этом случае таково, что газету, в отличие от книги, нельзя выучить заранее, а потом сделать вид, что ее выучили за одну ночь. Как выясняется позже, заучивание имело и другую цель: во время проверки этого заучивания спутник маркиза, занятый пересказом, не замечает улиц, по которым его везут по секретному адресу.

На квартире, куда Жюльен Сорель попал вместе с маркизом, история с проверкой памяти по газете имела продолжение: «Представляю вам господина аббата Сореля, — сказал маркиз. — Он наделен изумительной памятью; всего лишь час назад я сообщил ему о том, что, быть может, ему выпадет честь удостоиться высокой миссии, и он, дабы показать свою память, выучил наизусть всю первую страницу «Котидьен».

— А-а! Сообщения из-за границы этого бедняги Н., — промолвил хозяин дома.

89

 

Он поспешно схватил газету и, состроив какую-то нелепую мину, ибо старался придать себе внушительный вид, поглядел на Жюльена. — Прошу вас, сударь, — сказал он.

Наступило глубокое молчание, все глаза устремились на Жюльена; он отвечал так хорошо, что после двадцати строк герцог прервал его, промолвив:

— Довольно» [344].

Только здесь Жюльен Сорель по-настоящему понял, что «попал, по меньшей мере, в заговорщики». Его память нужна была для того, чтобы запомнить весь разговор, а потом по памяти оформить его протоколом, который со временем стал достоянием общественности. Пересказывая его содержание, писатель говорит о том, что представляет только «краткое изложение его, хотя и довольно бледное», а полностью этот протокол ко времени написания романа можно прочитать в газете: «Протокол Жюльена занял двадцать шесть страниц; вот краткое изложение его, хотя и довольно бледное, ибо пришлось, как это всегда делается в подобных случаях, выпустить разные курьезы, изобилие коих могло бы оттолкнуть или показаться неправдоподобным (см. «Газет де три-бюно»)» [345].

Писатель не боится отправлять читателя к газете, в которой был полностью напечатан протокол заседания заговорщиков. Он находит в такой отсылке вполне логичное оправдание, несмотря на то, что буквально перед этим пояснением в романе есть слова издателя газеты, тоже участника заговора, который, рассуждая о политике, сам отказывает прессе в способности верно и выразительно отражать ее процессы, да еще и учитывать при этом интересы всех читателей: «Политика, — возражал автор, — это камень на шее литературы; не пройдет и полгода, как он потопит литературное произведение. Политика средь вымыслов фантазии — это все равно, что выстрел из пистолета среди концерта: душераздирающий звук, но при этом безо всякой выразительности. Он не гармонирует ни с какими инструментами. Политика насмерть разобидит одну половину моих читателей, а другой половине покажется скучной, ибо то, что они читали сегодня утром в газете, было куда интереснее и острее... » [345].

Издатель уверен в том, что отражение политических событий в газете «куда интереснее и острее» чем то, каковыми на самом деле эти события являются. Значит, периодическая печать идет по пути искажения истинной политической картины, за счет придания ей особой остроты и добавления «интересных» подробностей.

90

 

Однако, несмотря на то, что в газете «куда интереснее и острее», чем в жизни, некоторые из заговорщиков считают газеты едва ли не единственным источником информации о политических событиях. Эти же газеты для них являются главным виновником того, что к концу 20-х годов во Франции, а особенно в Париже, так распространилось социальное зло. Молодой епископ Агдский, участник дискуссии заговорщиков, в связи с их целями заявляет: «Ныне, господа, требуется сокрушить не одного человека, а весь Париж. Вся Франция берет пример с Парижа. Какой толк вооружать ваши пятьсот человек в каждом департаменте? Затея рискованная, и добром она не кончится. Зачем нам вмешивать всю Францию в дело, которое касается одного Парижа? Только Париж, со своими газетами, со своими салонами, породил это зло, пусть же и погибнет этот новый Вавилон» [353].

По мнению священника, разделяемого и другими участниками заговора, среди главных виновников зла, поразившего Францию, — Париж, прежде всего, «со своими газетами». Солидарен с молодым епископом, к примеру, маркиз де Ла-Моль, предлагающий, чтобы во Франции было только две партии, «но чтобы это были две партии не только по имени, а две совершенно четкие, резко разграниченные партии. Установим, кого надо раздавить. С одной стороны, журналисты, избиратели, короче говоря, общественное мнение; молодежь и все, кто ею восхищается <...>» [348].

Отнюдь не случайно первыми в списке, «кого надо раздавить», оказываются журналисты, которые, наряду с избирателями, представляют «общественное мнение», раздавить и молодежь, а также всех тех, кто ею восхищается.

Жюльен Сорель начинает понимать газеты тоже в качестве зла по-настоящему в тот момент, когда оказался в тюрьме, когда уже во время следствия он ожидает смертельного приговора. В письме к мадемуазель де Ла-Моль, написанном в камере, он замечает, что «отомстил за себя», но «к несчастию, имя мое попадет в газеты, и мне не удастся исчезнуть из это мира незаметно. Прошу простить меня за это» [408].

Имя преступника, попавшее в газеты, доставляет неприятности не только ему, но и тем, кто был с ним близок, кто ему доверял и доверился. Отсюда — извинение ждущего смертного приговора перед тем, кто остается жить. Человек, мечтавший о том, чтобы прославить свое имя, сожалеет в итоге о том, что оно и в самом деле будет прославлено, и ему не удастся уйти из этого мира незамеченным. При этом, однако, он не забывает сравнивать себя с Наполеоном, который и в заточении не на-

91

 

ложил на себя руки. Имя Наполеона, его пример удерживают Жюльена Сореля от самоубийства в тюрьме.

Показательно, что после вынесения приговора, который определил Жюльену Сорелю смертную казнь, газета неизменно присутствует в его размышлениях о том, как приведение приговора в исполнение будет воспринято людьми, с которыми он был близок, которые были ему дороги. Приняв решение не подавать апелляцию, «он погрузился в задумчивость»: «Почтальон принесет газету1, как всегда, в шесть часов, а в восемь, после того как господин де Реналь прочтет ее, Элиза на цыпочках войдет и положит газету ей на постель. Потом она проснется и вдруг, пробегая глазами, вскрикнет, ее прелестная ручка задрожит, она прочтет слова: «В десять часов пять минут его не стало».

Она заплачет горючими слезами, я знаю ее. Пусть я хотел убить ее, — все будет забыто, и эта женщина, у которой я хотел отнять жизнь, будет единственным существом, которое от всего сердца будет оплакивать мою смерть.

«Удачное противопоставление!» — подумал он, и все время, все эти пятнадцать минут, пока Матильда продолжала бранить его, он предавался мыслям о г-же де Реналь. И хотя он даже время от времени и отвечал на то, что ему говорила Матильда, он не в силах был оторваться душой от воспоминаний о спальне в Верьере. Он видел: вот лежит безансонская газета на стеганом одеяле из оранжевой тафты; он видел, как ее судорожно сжимает эта белая-белая рука; видел, как плачет г-жа де Реналь... Он следил взором за каждой слезинкой, катившейся по этому прелестному лицу» [438].

Газета в этом эпизоде выступает в качестве детали, без которой картина была бы и не полной, и менее выразительной. Она является не простым дополнением интерьера, такого дорого и памятного для Жюльена пространства, она несет весть о том, что героя уже нет на свете, и ее сжимает «эта белая-белая рука», которая когда ласкала его, она там, где герой был по-настоящему счастлив.

Мысль о газете еще однажды придет герою, но совсем уже по другому поводу. Когда местный священник добивался встречи с Жюльеном Сорелем, «чтобы смягчить сердце этого отступника», герой, «не помня себя от ярости», воскликнул: «О, родина моя, в каком темном невежестве ты еще пребываешь! <...> Этому попу хочется попасть в газеты, и уж, конечно, он этого добьется. Ах, гнусные провинциалы!

------

Курсив в приведенном отрывке наш — С.А., С.В.

92

 

В Париже мне не пришлось бы терпеть таких унижений. Там шарлатанят искуснее» [442]. В поступке священника Жюльен угадал только желание провинциала «попасть газеты», что представляется ему таким же шарлатанством, как и в Париже, только там шарлатаны были более искусными.

В романе «Пармская обитель» (1839) местом действия избрана Италия времен Реставрации, об этом автор сообщает в предисловии, как о первой неприятности для читателя: «действующие лица у меня — итальянцы, а это может уменьшить интерес к книге, так как сердца итальянцев сильно отличаются от сердец обитателей Франции; в Италии люди искренни, благодушны и не боязливы, — говорят то, что думают, тщеславие находит на них лишь приступами, но тогда оно становится страстью, именуемой puntiglio. И, наконец, они не смеются над бедностью»1 (Пер. Н. Немчинова).

Писателя волнует судьба того поколения итальянцев, которое входило в жизнь на рубеже двух столетий, входило с мечтой о единой и независимой родине.

Уже первый абзац романа, повествующий о событиях в Милане в 1796 году, дает выразительный образ выходившей три раза в неделю одной миланской газеты: «15 мая 1796 года генерал Бонапарт вступил в Милан во главе молодой армии, которая прошла мост у Лоди, показав всему миру, что спустя много столетий у Цезаря и Александра появился преемник. Чудеса отваги и гениальности, которым Италия стала свидетельницей, в несколько месяцев пробудили от сна весь ее народ; еще за неделю до вступления французской армии жители Милана видели в ней лишь орду разбойников, привыкших убегать от войск его императорского и королевского величества, — так, по крайней мере, внушала им трижды в неделю миланская газетка, выходившая на листке дрянной желтой бумаги величиною с ладонь».

Сам внешний вид газетки «величиной с ладонь», да к тому же выходившей на «листке дрянной желтой бумаги», уже не вызывает уважения. Но главное в том, что армия, которая на глазах Италии проявляла «чудеса отваги и гениальности», представлялась этой газеткой в качестве орды разбойников и трусов. То есть газета три раза в неделю снабжала своих сограждан откровенной ложью.

Это не мешает главному герою романа Фабрицио после ранения искать именно в газетах информацию о том произошедшем, в чем он при-

------

Стендаль. Пармская обитель http://www.lib.ru/INOOLD/STENDAL/la_parme.txt

93

 

нимал самое непосредственное участие. По замечанию писателя, «он остался ребенком только в одном отношении: ему очень хотелось знать, было ли то, что он видел, действительно сражением и было ли это сражение — битвой при Ватерлоо. Впервые в жизни ему доставляло удовольствие чтение: он все надеялся отыскать в газетах или в рассказах об этой битве описание тех мест, по которым он проезжал в свите маршала Нея и другого генерала».

Вынужденный скрываться от властей как воевавший на стороне Наполеона, Фабрицио получает от каноника Борда инструкции, как ему необходимо себя вести «во время его добровольного изгнания в Рома-ньяно». Один из пунктов этой инструкции гласил: «Никогда не бывать в кофейнях, никогда не читать газет, кроме двух правительственных листков — туринского и миланского, и вообще выказывать большую неохоту к чтению, а главное, не читать никаких книг, написанных после 1720 года, — самое большее можно сделать исключение для романов Вальтер Скотта».

Такое наставление свидетельствует о том, что человек, читавший что-либо помимо «правительственных листков», мог вызвать подозрения, он ставился на заметку, что в положении Фабрицио было недопустимо.

Однако тяга героя к газетам не пропадает и во время добровольного изгнания в Романьяно. Только делать это приходится тайно от окружающих: «он ходил пешком за три лье ради того, чтобы в непроницаемой, как ему казалось, тайне читать «Конститюсьонель» — он считал эту газету откровением. «Это так же прекрасно, как Альфиери и Данте!» — часто восклицал он. У Фабрицио была одна черта, роднившая его с французской молодежью: он серьезнее относился к любимой верховой лошади и к излюбленной газете, чем к своей благомыслящей любовнице».

«Конститюсьонель» — французская либеральная газета, основанная в 1815 году, была излюбленной, видимо, потому, что герой питал особую симпатию к Наполеону. Он уподобляет эту газету поэзии Данте и Витторио Альфиери, считая ее так же прекрасной, как их поэзия.

Пресса были настолько важным элементом жизни Фабрицио, что, когда он оказался заточенным в крепость, Клелия наряду с собственными коротенькими записками передавала ему в камеру книги и газеты.

В романе есть газеты, которые никак не могут вызывать симпатий главного героя, его единомышленников. Когда генерала Фабио Конти назначают комендантом крепости, «стало известно, что в Парме будет издаваться газета ультрамонархического направления».

94

 

В романе есть примечательный эпизод, когда герцогиня обсуждает с человеком, который решился на такое издание, возможные последствия этого предприятия:

«— Сколько раздоров породит такая газета! — сказала герцогиня.

— Ну что ж! Мысль об ее издании, пожалуй, верх моей изобретательности, — смеясь, ответил граф. — Мало-помалу руководство газетой у меня отнимут самые ярые монархисты, — разумеется, против моей воли. Я уже распорядился назначить хорошее жалованье редакторам. Со всех сторон будут добиваться этих должностей. Дело это займет нас месяца на два, а тем временем все позабудут, какая опасность мне грозила. Две важные особы, П. и Д., уже выставили свои кандидатуры».

Герцогиня уверена в том, что в газете графа будут печатать «возмутительные нелепости», однако последнего этим смутить нельзя, ибо будучи дальновидным и даже хитрым политиком, он на это и рассчитывает: «Я на это и рассчитываю, — возразил граф. — Принц будет читать ее каждое утро и восхищаться моими взглядами, — ведь я ее основатель. Отдельные мелочи он станет одобрять или порицать, и так пройдут два часа из тех, которые он посвящает работе. Газета вызовет, конечно, нарекания, но к тому времени, когда поступят серьезные жалобы, — то есть месяцев через восемь — десять, — она уже полностью будет в руках махровых монархистов. Отвечать придется им. Эта партия мне мешает, и я выступлю против ее газеты. Но в конце концов лучше писать самые дикие нелепости, чем отправить на виселицу хоть одного человека. Кто помнит нелепость, напечатанную в официозной газете, через два года после выхода номера? А вот сыновья и родственники повешенного будут питать ко мне ненависть, которая переживет меня и, пожалуй, сократит мою жизнь».

Для того чтобы в условиях даже после поражения при Ватерлоо найти в газету «ультрамонархического направления» достойных сотрудников, необходимо хорошее жалование редакторам. При этом герцогиня почему-то уверена в том, что газета такого толка будет печатать «возмутительные нелепости», а издатель газеты абсолютно с этим согласен. Более того, он на это и рассчитывает. Только возмутительные нелепости возбудят к нему симпатии монархической семьи, самого принца. Есть и еще одно оправдание этим нелепостям, против которого что-либо трудно возразить: «лучше писать самые дикие нелепости, чем отправить на виселицу хоть одного человека». Весьма убедительно звучат слова о том, как людская память сохраняет напечатанное в «официозной газете» в сравнении с тем, что и как помнят родственники пове-

95

 

шенного. Писатель явно оказывается на стороне издателей, которые, независимо от направленности и стиля своего издания, независимо от того, насколько либеральным или реакционным, оппозиционным или официозным оно является, все равно выглядят лучше, чем те, которые повелевают судьбами людей и их жизнями.

Разговор об официозной печати на этом не прекращается. Он возникает вновь во время аудиенции Фабрицио у принца. Инициатором ее стал сам принц, «сказав несколько слов о великих принципах устроения общества и государства», он заметил: «Принципы эти, конечно, удивляют вас, молодой человек, . — да, эти принципы, конечно, удивляют вас, молодой человек. Признаюсь, они совсем не похожи на осанну самодержавию (он так и сказал!), которую вы каждый день можете видеть в моей официозной газете. Но, Боже мой, что я говорю! Наших газетных писак вы, конечно, не читаете!»

Принц, который называет официозную газету своей, пытается уверить Фабрицио в том, что принципы устроения общества и государства, которых он придерживается, «совсем не похожи на осанну самодержавию», которой ежедневно наполнена принадлежащая ему газета. Выходит, что пресса не является зеркальным отражением тех истинных пред-ставлений и принципов, которых придерживаются люди, ею владеющие. Примечательно и то, как пренебрежительно называет «писаками» принц преданных журналистов, на него работающих, своим пером отстаивающих его идеологию. Значит, принц знал цену этой преданности и этой работе.

Фабрицио спешит сделать комплемент официозной газете принца: «Прошу прощения, ваше высочество, я не только читаю пармскую газету, но нахожу, что в ней пишут довольно хорошо, и так же, как эта газета, я полагаю, что все, произошедшее с тысяча семьсот пятнадцатого года, то есть со времени смерти Людовика Четырнадцатого, было и престу-плением и глупостью».

Автор словно бы боится того, что читатель, зная Фабрицио, после таких слов заподозрит его в двоедушии, тем более что и любимая газета у него было совершенно иного толка. Поэтому после ухода героя от принца, он через несколько абзацев поясняет: «Фабрицио действительно верил почти всему, что он наговорил принцу, хотя и двух раз в месяц не думал о «великих принципах». У него была жажда жизни, у него был ум, но он был верующим».

Кроме того, у героя было свое понимание свободы, свое понимание счастья, которые расходились с модными их толкованиями, по-

96

 

разившими современное общество, что не мешало однако ему, даже рискуя, читать французские газеты, писавшие в духе этих новомодных представлений: «Стремление к свободе, новые идеи и культ счастья для большинства, которые увлекали девятнадцатый век, являлись в его глазах модой, ересью, недолговечной, как и всякая ересь, и неизбежно должны были исчезнуть, погубив, однако, много человеческих душ, подобно тому, как губит человеческую плоть чума, на время воцарившаяся в каком-нибудь крае. Но, несмотря на все это, Фабрицио с наслаждением читал французские газеты и даже совершал неосторожные поступки, чтобы их раздобыть».

Опасность от чтения в Италии, в частности в Парме, французских газет была вполне реальной. В конце романа читатель узнает от одного государственного деятеля, графа, что, покидая свой пост, он оставит «все дела в невообразимом беспорядке; у меня в различных моих министерствах, — признается он, — было человек пять толковых и трудолюбивых чиновников; два месяца назад я перевел их на пенсию за то, что они читали французские газеты, и посадил на их место круглых дураков».

Чтение именно французских газет стало причиной того, что толковые и трудолюбивые чиновники были отправлены на пенсию, а их места заняли «круглые дураки». По логике этого героя, получается, что только «круглые дураки» в наше время в Италии не читают французских газет, хотя власть этого и не приветствует.

Французские газеты вспоминаются в романе Стендаля и в связи с приемом у маркизы Крешенци, однако здесь представлены как раз-таки те, кто их не читает: «Через полчаса после облезлых лизоблюдов прибывало пять-шесть офицеров с зычными голосами и воинственной осанкой, обычно обсуждавших вопрос о количестве и размере пуговиц, которые необходимо нашивать на солдатские мундиры, для того чтобы главнокомандующий мог одерживать победы. В этой гостиной было бы опрометчивостью упоминать о новостях, напечатанных во французских газетах; даже если бы известие оказалось наиприятнейшим, как, например, сообщение о расстреле в Испании пятидесяти либералов, рассказчик тем не менее изобличил бы себя в чтении французских газет. Все эти люди считали верхом ловкости выпросить к своей пенсии каждые десять лет прибавку в сто пятьдесят франков. Так монарх делит со своим дворянством удовольствие царить над крестьянами и буржуа <.>».

Так или иначе, но обсуждение вопроса «о количестве и размере пуговиц» для войска главнокомандующего, который рассчитывает на

97

 

победу, и способность выпрашивать прибавку к пенсии выступают как оппозиция французским газетам. Автор создает впечатление, что читающие их не способны на такую «глубокомысленность» и такую «воинскую» ловкость.

Чтению французских газет самим Фабрицио не мешает даже его согласие с дядей, который считает, что «не нам разрушать престиж власти: французские газеты и без нас расправляются с ним довольно успешно».

Мнения этих газет боятся все, в том числе и принц. Когда возникает опасность того, что Фабрицио будет отравлен в крепости, куда он заточен, принца волнует не столько сам факт его возможной гибели, сколько то, что данный факт будет известен и опозорит его на всю Европу: «В моих владениях, сокрушается он, — отравляют заключенных, а мне ничего об этом неизвестно! Расси хочет опозорить меня перед всей Европой! Бог весть, что я прочту через месяц в парижских газетах!.. »

Иногда в романе пресса выступает с неожиданной для героя стороны, которого мы привыкли видеть в стремлении с помощью прессы составить представление о современной жизни, о политике, о себе. Так газета упоминается в связи с историей «с поджарой лошадью», которую Фабрицио бросил «на берегу Лаго-Маджоре». Чувствуя свою вину, он объявляет: «Я твердо решил, — очень серьезно сказал Фабрицио, — возместить хозяину лошади все расходы по объявлениям в газете и прочие издержки по ее розыску; крестьяне, наверное, нашли ее и вернут. Я буду внимательно читать миланскую газету и, конечно, натолкнусь там на объявление о пропаже этой лошади, — я хорошо знаю ее приметы».

В данном случае газета выступает для героя как одно из средств искупить свою вину и возместить в том числе и расходы хозяина лошади на объявления в газетах.

Новости в Парме могут распространяться весьма быстро и без помощи газет. Случается даже так, что, распространившись в виде слухов, пармская новость возвращается затем в Парму из Парижа, но уже благодаря газетам и в измененном виде. Так случается с новостью о назначении нового епископа пармского: «<.> Буржуа, а за ними и простой народ, заключили, что принц, несомненно, решил сделать монсиньора дель Донго архиепископом Пармским. В кофейнях хитроумные политики даже утверждали, что нынешнему архиепископу, отцу Ландриани, ведено подать в отставку под предлогом болезни, а в награду за это ему, очевидно, назначат солидную пенсию из доходов от табачной моно-

98

 

полии; такие слухи, дойдя до архиепископа, очень его встревожили, и на несколько дней его ревностные заботы о нашем герое значительно ослабели. Через два месяца эта важная новость появилась в парижских газетах с маленьким изменением: архиепископом собирались, оказывается, назначить «графа Моска, племянника герцогини Сансеверина».

Здесь важно не только то, что новость пришла с маленьким изменением, но и то, что эта «важная новость» пришла из Парижа только спустя два месяца: срок необычайно большой для важной новости.

В романе Стендаля газеты очень часто вводят своих читателей в заблуждение, выдают желаемое за действительное, публикуют непроверенную, а то и откровенно сфабрикованную информацию. Встретив герцогиню, которая не позволила Фабрицио открыто вернуться в Парму, граф рассказывает ей о том, что в городе «реакция в полном разгаре». Наряду с другими показателями реакции он предупреждает собеседницу: «<...> у нас тут все постарались замять. Если ты заглянешь в нашу газету, то узнаешь, что некий Барбоне, писец из крепости, умер от ушибов, упав из экипажа. А шестьдесят с лишним бездельников, в которых я приказал стрелять, когда они бросились на статую принца в дворцовом саду, отнюдь не убиты, а благополучно здравствуют, но только отправились путешествовать. Граф Дзурла, министр внутренних дел, лично побывал в доме каждого из этих злосчастных героев, дал по пятнадцати цехинов их семьям или друзьям и приказал говорить, что покойник путешествует, весьма решительно пригрозив тюрьмой, если только посмеют заикнуться, что он убит. Из министерства иностранных дел специально послан человек в Милан и Турин договориться с журналистами, чтобы они ничего не писали о печальном событии, — такой у нас установлен термин; человек этот должен также поехать в Лондон и в Париж и дать там во всех газетах почти официальные опровержения всем возможным толкам о происходивших у нас беспорядках. Второго чиновника направили в Болонью и Флоренцию. Я только плечами пожал».

Административными и репрессивными мерами можно остановить беспорядки, можно наказать виновных, но создать нужное представление об этих событиях, успокоить взволнованное ими общество нельзя. Здесь власть прибегает к возможностям прессы, печатая в официозной газете искаженную информацию, предпринимая меры, чтобы «дого-вориться с журналистами», давая «почти официальные опровержения» в газетах европейских столиц «всем возможным толкам».

Таким предстает концепт средства массовой информации в видении персонажей двух романов и их автора, писателя Стендаля.

99