Вы здесь

Глава 7. Типография. — Дерпт. — В. П. Казанцев.— К. К. Сент-Илер. — Одесса. — М. Р. Гоц.— П. Н. Милюков. — В. А. Мякотин. — Смена генерал-губернаторов. — А. И. Пантелеев. — Убийство А. А. Ергиным окружного начальника Иванова…

Типография. — Дерпт. — В. П. Казанцев.— К. К. Сент-Илер. — Одесса. — М. Р. Гоц.— П. Н. Милюков. — В. А. Мякотин. — Смена генерал-губернаторов. — А. И. Пантелеев. — Убийство А. А. Ергиным окружного начальника Иванова. — Хлопоты. — Дело передается в гражданский суд. — Отношение Пантелеева к политическим. — Боксерское восстание. — «Подвиги» генерала Ренненкампфа и губернатора Грипского. — Памятник Александру III и «Восточное обозрение». — Демонстрация на Казанской площади и A. A. Лушников. — Социал-демократический комитет в Иркутске. — «Листок социал-демократов». — Министр Н. И. Боголепов не убит, а умер.— Протест писателей. — Высылка А. А. Корнилова

С переходом газеты на ежедневное издание перед редакцией встал вопрос — где печататься? Существующие в Иркутске типографии, за исключением типографии П. И. Макушина, фактически не могли печатать ежедневную газету. Да и макушинская типография, заваленная железнодорожными заказами, также затруднялась взять «Восточное обозрение». Компаньон Макушина и заведующий типографией В. М. Посохин откровенно заявил, что он возьмет печатать газету и сообразно с этим оборудует типографию только с тем условием, если редакция гарантирует ему беспрерывное печатание газеты в течение трех лет.

Создалось безвыходное положение. Выручил мой тесть А. М. Лушников. Зная, что я не желаю быть предпринимателем и за массой редакционных дел я не могу им быть, он предложил своему старшему сыну, брату Веры Алексеевны Иннокентию, и своему крестнику И. П. Казанцеву, которые оба были без дела, открыть типографию в Иркутске, и к новому году типография была оборудована. Первый номер газеты на 1900 г. вышел в этой типографии, которую публика называла типографией «Восточного обозрения». Редакция действи-

[110]

тельно чувствовала себя в ней как в своей. Типография потом принадлежала уже одному Казанцеву, так как И. А. Лушников уехал в Кяхту в 1902 г. издавать вместе с И. В. Багашевым газету «Байкал». После закрытия администрацией в 1906 г. «Восточного обозрения» Казанцев печатал другие издания, пока не окрепла газета «Сибирь».

Отношения с рабочими у хозяев, редакции и у меня были отличные. Рабочий день в типографии был девятичасовой, короче, чем в других иркутских типографиях. Кроме того, с 1 мая по 1 сентября рабочие имели по очереди трехнедельные отпуска с сохранением содержания. Эта относительная льгота, конечно, не понравилась остальным типографам, и нашу типографию стали называть «социалистической». По этому поводу Казанцеву пришлось объясняться с генерал-губернатором и жандармским полковником. Долго пришлось доказывать им, что благодаря этим сравнительно льготным условиям труда типография только выигрывает. Действительно, состав рабочих в ней был лучше, чем в других типографиях, и она работала прекрасно.

В 1899 г. открылось мое фиктивное купечество. В 1894 г., когда я взял «Восточное обозрение», чтобы облегчить разрешение вопроса об утверждении меня редактором и вместе с тем свободно наезжать в столицу, куда мне, как бывшему административному ссыльному въезд был запрещен, я, по совету управляющего казенной палаты И. Л. Лаврова, записался в купеческое сословие. Я должен был, как не дослужившийся до чина городской учитель, сын фельдфебеля, записаться в мещане. Но это звание в Петербурге могло навести на мысль, что под ним скрывается бывший городской учитель И. И. Попов.

До 1899 г. я благополучно ездил в Петербург, живал там и никто не трогал меня. Но в 1899 г. я остановился в номерах на Невском, а не у брата, как обыкновенно. После прописки паспорта меня вызвали в охранку, где выяснилось, что я тот Иван Иванович Попов, которому все еще не разрешен въезд в столицы. Я заявил, что живу в Иркутске, по цензу музея Географического общества состою гласным думы, редактор-издатель газеты «Восточное обозрение» и в Петербурге бываю только по делам газеты. Все это записали, и меня отпустили. Вопроса о том, могу ли я оставаться в Петербурге, я не под-

[111]

нял. Он разрешился сам собой, вероятно, за давностью (10 лет) времени. Так за мной осталось звание, к которому я фактически никакого отношения никогда не имел.

В 1899 г. из Петербурга я съездил в Дерпт, к бывшему моему ученику В. П. Казанцеву, брату И. П. владельца типографии. За Владимиром Петровичем была замужем сестра Веры Алексеевны Клавдия. В. П. кончил курс в университете в Мюнхене и теперь в Дерпте защищал диссертацию на магистра зоологии. Защита диссертации сошла хорошо. Я много шутил над Володей, как называл Казанцева, когда он, согласно ритуалу, усстановленному для диспутов на магистра и доктора, должен был облечься во фрак. У Казанцевых я прожил несколько дней, знакомясь с Дерптом, который показался мне более провинциальным городком, чем Иркутск. В Дерпте жил и работал в университете агроном, сибиряк А. А. Ярилов, профессором же в университете был К. К. Сент-Илер, сын директора учительского института, в котором я кончил курс. Я знал К. К. маленьким мальчиком, даже не гимназистом, и называл его Костей. Теперь он читал зоологию, и мы говорили и вспоминали об его отце, К. К. Сент-Илере, я с глубоким чувством благодарности, а он с сыновней любовью.

Вернувшись в Петербург, я узнал, что знаменитый окулист Беллярминов, отчаявшись вылечить глаза В. А., сам лично рекомендовал ей посоветоваться с знаменитым харьковским окулистом Л. Л. Гиршманом, который обворожил ее своим внимательным и участливым отношением и изумительным бескорыстием. К нему шли все, и на приеме бывало по 100 и более человек, между которыми он не делал разницы. Богатый не имел преимущества перед бедняком. Харьковцы гордились «своим профессором», а студенты высоко ценили его знания и отношение к учащейся молодежи.

Решили заехать сначала в Одессу, остановились у моего брата Ильи Ивановича. Кроме доктора Бардаха и его молодой жены мы снова свиделись с М. Р. Гоцом и его женой и их малюткой (3 года) дочкой, которая гордо заявляла, что она «сибирячка». Они только с год, как перебрались из Кургана в Одессу. М. Р. мечтал о поездке за границу. Затем заехали на несколько дней в Киев к тетке В. А., второй сводной сестре К. X. Лушниковой, генеральше Нине Хр. Гиммельман. Оттуда про-

[112]

ехали в Харьков, где, пролечившись опять без толку месяца полтора, В. А. вернулась с сыном в Петербург с целью определить его в известную немецкую реальную гимназию Майя, славившуюся на всю Россию своим преподавательским составом, помещавшуюся на 8-й линии Васильевского острова. После этого В. А. уехала в Иркутск.

Проводив жену и сына на юг, мне пришлось еще раз по газетным делам явиться в департамент полиции. В приемной моим соседом оказался какой-то молодой неизвестный с очень умным, интеллигентным лицом, вдумчивыми глубокими карими глазами, волнистыми каштановыми волосами.

В тот же или на другой день я пошел к В. А. Мякотину, у которого собралось много гостей. Здесь мы снова встретились с неизвестным и смеялись, как судьба свела нас друг с другом в самых разнообразных местах. Неизвестный оказался П. Н. Милюковым, только что вернувшимся из Рязани, где он был в ссылке. П. Н. рассказывал, как я горячился в департаменте полиции, когда меня долго не принимали.

—           Это вы, сибиряки, такие дерзкие, мы же, россияне,— смирные,— шутливо прибавил П. Н.

П. И. играл на скрипке, и кто-то из дам аккомпанировал ему. Разговоры велись на общественные темы. Все ждали наступления событий, высказывались надежды на партию социалистов-революционеров. Я, как, вероятно, и другие, кто был ознакомлен с положением дел, молчал о том, что говорил мне М. Р. Гоц.

—           Поверьте, события скоро начнут развертываться... мы вступаем в интересную и решительную полосу русской истории,— заметил Мякотин.

Из Петербурга я уехал под впечатлением, что мы живем накануне событий. В Иркутск вернулся при новом генерал-губернаторе. При мне в Иркутске сменилось четыре генерал-губернатора и столько же губернаторов. Обыкновенно иркутяне сожалели уезжавшего, хотя, когда он находился у дел, ругали его. Первое время меня удивляло такое отношение обывателя, но вскоре я понял причины и даже правильность отношения.

—           Как же не жалеть! Пришлют не лучше, а хуже...

«Пришлют не лучше, а хуже» — это была одна из причин, почему жалели уезжавшего. Другая причина

[113]

была та, что генерал-губернатор и губернатор за время своей службы обламывался и обсибирячивался. Это «обсибирячение» особенно ярко сказалось на А. Д. Горемыкине. Вначале Горемыкин всюду видел сепаратистов и был неукоснительным проводником централистических идей. Газета немало претерпела от подобных его взглядов. Так же относился он неблагосклонно и к политическим. Но подозрения в сепаратизме сибиряков у него смягчились, и если в газете вытравливались всякие указания на областничество, то это делалось не столько уже Горемыкиным, сколько цензором. Горемыкин же первый поднял вопрос о сибирском земстве. Число ссыльных в Иркутске за время его генерал-губернаторства не только не уменьшилось, а возросло раза в три-четыре. За 11 лет своего правления Горемыкин сам стал относительно сибиряком. Ему не хотелось уезжать из Сибири — он мечтал умереть в ней. Он полюбил Иркутск. Благодаря ему в городе явился хороший театр, он много хлопотал, чтобы железная дорога не прошла мимо Иркутска. По мнению Петербурга, он «засиделся» в Сибири и порастерял те идеи, с которыми приехал в Сибирь,— А. Д. назначили в Государственный совет. Иркутяне проводили его традиционным обедом. Городская дума после его отъезда, когда он уже не был начальником края, избрала его за постройку театра почетным гражданином города Иркутска.

На место Горемыкина был назначен командующий корпусом жандармов А. И. Пантелеев, человек без академического образования. Эти сведения говорили не в пользу его, и иркутяне, и ссыльные жалели о Горемыкине.

А. И. Пантелеев приехал в августе 1899 г. Встреча с Пантелеевым сулила мало утешительного. На общем приеме, когда ему представлялись гласные, он с первого же абцуга сделал выговор городской думе за то, что она ничего не делает и даже не замостила городских улиц. Городской голова П. Я. Горяев смолчал, а я не вытерпел и сказал:

— Нужно прежде ознакомиться с деятельностью думы, а потом уже и делать выводы и замечания...

Я указал, что сделано городом в отношении народного образования и здравоохранения, что теперь, когда проведена железная дорога, многое делается и в отношении благоустройства.

[114]

Пантелееву не понравилось мое замечание; он был недоволен и тем, что в «Восточном обозрении», кроме биографических сведений о нем чисто репортерского характера, не было никакой приветственной статьи. Цензор В. В. Равич-Щерба советовал в интересах газеты написать приветственную статью.

— Генерал будет доволен... Вы уже убедите Ивана Ивановича, чтобы он написал что-нибудь приветственное... Ну что ему стоит! — так Равич убеждал М. М. Дубенского.

Иркутянам не понравилось, что Пантелеев, делая визиты, не был у евреев. Иркутские купцы усмотрели в этом факте реакционный штрих, что наряду с замечанием, сделанным городской думе на первом приеме, не сулило добра... К этому прибавилось и новое доказательство: Пантелеев появлялся в театре как бывший шеф, в жандармском мундире. Между тем он, как бывший командир Семеновского полка, мог носить мундир этого полка, тогда еще не осрамившего себя разгромом Москвы.

Жандармский мундир шокировал военных, зато радовал жандармов. Губернатор И. П. Моллериус не скрыл от Пантелеева впечатления, которое тот произвел на иркутян. Жандармский мундир уже более не появлялся. Визиты евреям были сделаны, и с некоторыми из них — с А; Б. Воллернером, Патушинским — Пантелеевы сошлись и бывали запросто друг у друга.

А. А. Корнилов дожидался только приезда нового генерал-губернатора, чтобы подать в отставку. Пантелеев долго уговаривал его остаться, но А. А. не согласился. Мы решили провести А. А. в городские головы, а пока я предложил А. А. быть вторым редактором «Восточного обозрения», и мы подали прошение в Главное управление по делам печати. Ответа не было около года. Тогда я послал напоминание. В конце концов получилось отношение, в котором сообщалось, что мое «ходатайство об утверждении в звании второго редактора этой газеты («Восточного обозрения») надворного советника А. А. Корнилова признано господином мини-стром внутренних дел не подлежащим удовлетворению». Таким образом, старший чиновник особых поручений оказался неблагонадежным. Министр не ошибся. В лице Корнилова редакция «Восточного обозрения» потеряла ценного сотрудника и чуткого советчика. Иркутяне же-

[115]

лали устроить перед его отъездом обед, но он отказался, и подписные деньги были переданы в Общество распространения народного образования и развлечений.

Второй редактор для газеты в видах всяких случайностей был необходим. В конце 90-х гг. в Иркутск приехал окончивший Московский университет помощник присяжного поверенного Иван Сергеевич Фатеев, иркутянин, женатый на дочери первого правителя дел Восточно-Сибирского отдела Географического общества А. Ф. Усольцева и сестре известного в Москве психиатра Ф. А. Усольцева. И. С. мало писал, но был во всех отношениях приемлемый для редакции человек, сблизившийся с редакцией и ссылкой. Года через два после отказа в утверждении Корнилова Фатеева утвердили «за редактора».

Но вернемся к Пантелееву. Не злой, мягкий, не особенно вредный, среднего ума, но весьма воспитанный человек, Пантелеев быстро сошелся с иркутским обществом и стал к нему несравнимо ближе, чем Горемыкин. Пантелеев любил представительство, устраивал обеды, балы, рауты, чего никогда не делал Горемыкин. Жена Пантелеева Алекс. Вл. была не глупая, образованная, с большой выдержкой и в то же время добрая женщина. В Иркутске говорили, что она помогает мужу в управлении краем и без нее управление совершенно свихнулось бы. Она участвовала в различных обществах, сошлась со многими иркутскими дамами. Дочь Пантелеевых (не помню имени), прекрасно говорившая на разных языках, интересовалась политической ссылкой, пренебрежительно относилась к придворной жизни, и отец называл ее «нигилисткой».

«Восточное обозрение» не чувствовало давления со стороны Пантелеева. Он не вмешивался в газету. Цензором вместо Равича назначили В. А. Мишина, который находился в добром настроении, почему и цензура была не строга. Правителем канцелярии генерал-губернатора был назначен Н. Л. Гондатти, человек с научным прошлым и недолгим административным стажем. Он хорошо был известен научной Москве: в конце 80-х гг. он состоял секретарем Общества любителей естествознания и антропологии. Н. Л. поехал гижигинским (анадырским) окружным начальником на Крайний Север с научными целями и сменил там своего предшественника, который спьяну сошел с ума, объявил себя богом, заставил по-

[116]

клоняться себе и приносить жертвы. Гондатти был старым сотрудником «Восточного обозрения». Он убеждал меня сделать «визит Пантелееву», но я уклонился, заявив, что был на приеме, а генерал-губернатор даже не ответил мне визитом.

— Но вы были как гласный, а не как редактор,— убеждал меня Н. Л. Но я так и не поехал, хотя Ефремов и другие уговаривали меня в интересах газеты сделать визит. Пока шли эти разговоры, подошел декабрь, и я получил приблизительно следующее приглашение: «А. В. и А. И. Пантелеевы, свидетельствуя свое почтение, просят Вас с супругой пожаловать на чашку чая 6-го декабря...» и так далее.

Ну, думаю, нужно сделать визит Ал. Вл., которая приглашает нас, а это сойдет за визит к самому Пантелееву. Стал ждать воскресенья, а тем временем случилось событие, которое заставило меня посетить Пантелеева раньше и избавило меня от громадной неловкости.

Заседателем в Среднем Колымске был Иванов, пьяница, неуравновешенный и жестокий человек. К ссыльным он относился вызывающе, грубо и даже жестоко. Он приказал казакам-якутам избить нагайками одного политического. Это возмутительное насилие вызвало негодование среди ссыльных, особенно волновался А. А. Ергин. Товарищи старались успокоить его и заботились, чтобы Ергин не встречался с Ивановым. Они были довольны, когда Ергин поехал на охоту по уткам. Надеялись, что на охоте он несколько успокоится. Но на обратном пути, когда Ергин подъезжал на лодке к Колымску, он встретился с Ивановым, и тот с берега начал издеваться над А. А., грозя и его избить нагайками...

Он довел А. А. до бешенства, и тот выстрелил в Иванова из дробовика. Весь заряд дроби угодил в Иванова и положил его на месте. Ергина арестовали и отправили в Якутск. Вопрос, каким судом будут судить Ергина — военным, военно-полевым или обыкновенным — гражданским,— должен был разрешить генерал-губернатор, то есть Пантелеев. Товарищи Ергина, ссыльные с Севера, завалили редакцию письмами и документами, телеграммами и корреспонденциями. Все эти документы устанавливали отсутствие злого умысла, сильную нервозность Ергина и до крайности наглое и возмутительное отношение Иванова к ссыльным.

[117]

Убийство Иванова явилось как бы неожиданным фактом для самого Ергина. В такой редакции была составлена корреспонденция... На самом же деле после истязания, учиненного Ивановым над товарищем, политические ссыльные постановили убить его, и жребий пал на Ергина.

Военный суд, особенно военно-полевой, не стал бы разбираться, во всех тонкостях дела и приговорил бы Ергина к смертной казни. Нужно было добиться гражданского суда. Я взялся за это дело. Гондатти не было в Иркутске, губернатор И. П. Моллериус, к которому я обратился с просьбой помочь мне в этом деле, уклонился. Иркутские ссыльные и М. А. Цукасова со своей стороны собирали сведения и торопили меня. М. М. Дубенский как делопроизводитель канцелярии генерал-губернатора следил, когда получится от якутского губернатора донесение. Ждать было некогда. Идти к Пантелееву и все изложить?! Мог прогнать, особенно при моих еще не устоявшихся с ним отношениях. Кто-то даже упрекнул меня, что я не установил добрых отношений с генерал-губернатором.

Я решил поместить в корреспонденции все документы по делу Ергина, реабилитирующие его, и послать их в цензуру как материал к очередному номеру газеты. В редакции даже кто-то из ссыльных говорил мне, что я затеял рискованное дело и газету могут закрыть... Колебаться было невозможно — на карте стояла человеческая жизнь!.. Пантелеев был обязан прочесть гранки, потому что их доложит ему цензор, документы же, представленные посторонними, он не прочтет. Потом я надеялся, что он вызовет к себе меня как редактора газеты и также должен будет выслушать мои оправдания и соображения.

Гранки пошли к цензору. Я жду результатов. Звонок по телефону. Звонит цензор Мишин.

—           Иван Иванович, вы с ума сошли!.. Немедленно берите гранки обратно, как будто я не получал их. Иначе я обязан буду доложить их генералу, а тогда будут большие неприятности и для вас, и для газеты.

—           Прошу вас доложить гранки генерал-губернатору,— отвечаю я.

—           Но вы не имеете права просить меня об этом, ведь это доносом называется,— возразил мне Мишин.

—           Я прошу вас гранки об Ергине доложить гене-

[118]

ралу, и, быть может, вы убедите его вызвать меня, хотя бы для объяснений. Это необходимо сделать, чтобы попытаться избавить Ергина от военного суда.

Он наконец сдался... Поздно вечером я получил гранки обратно, конечно, перечеркнутые красными чернилами и с ремаркой такого содержания: «Господин главный начальник края приказал объявить редактору газеты, чтобы впредь не посылались в цензуру статьи возмутительного содержания, а иначе его высокопревосходительство вынужден будет поднять вопрос о закрытии «Восточного обозрения» и о высылке редактора из пределов иркутского генерал-губернаторства».

Вся эта ремарка была написана на моей просьбе не на бланке, а на гранках, чтобы дать мне предлог обратиться к Пантелееву с жалобой на цензора. Мишин согласился. На другой день после получения гранок я нашел фрак и отправился к Пантелееву. Адъютант удивленно смотрит на меня и прибавляет, что генерал не в духе, видимо, делая намек, чтобы я подобру-поздорову убирался. Но я прошу доложить генералу о моем приходе. Принимают в кабинете, но руки не подают...

—           Что угодно?!

—           Я, ваше высокопревосходительство, пришел с жалобой на цензора — он написал на гранках то, что вы приказали ему передать редактору на словах или написать на бланке.

—           Не все ли равно?..

Я разъяснил, что ремарка генерала, конечно, имела строго конфиденциальный характер, а цензорские гранки просматривают и корректор, и метранпаж, и наборщики, и другие.

—           Я думаю, что подобные замечания и выговор, если они станут достоянием служащих, то уронят мой авторитет в глазах их. Вместе с тем мне необходимо выяснить вопрос, что же я должен теперь посылать в цензуру? Придерживаться ли мне прежнего порядка, когда Горемыкин говорил, что если бы не «Восточное обозрение», то он ничего бы не знал о крае, которым управлял, и просил меня все материалы направлять в цензуру, не считаясь с тем — пройдет или не пройдет статья. Если и не пройдет, то я, говорил он, приму меры. Обобщения газеты помогают мне выработать правильный взгляд на дела.

—           Пожалуйста, и я прошу вас продолжать делать

[119]

так же, как вы поступали при моем предшественнике...

—           К сожалению, это теперь трудно делать. Вчерашняя ваша резолюция по делу Ергина говорит за то, что я далеко не все могу посылать в цензуру...

—           Да, но Ергин — революционер, убивший исправника, который был его начальником, то есть он совершил новое государственное преступление. А газета его оправдывает, подрывая авторитет власти.

—           Газета сообщила о деле так, как оно происходило в действительности, а не так, как вам доложили или доложат. Какие бы кары ни грозили мне, я должен был довести до вашего сведения то, что мы напечатали в гранках, чтобы спасти человека и в то же время избавить вас от совершения роковой ошибки, да еще в самом начале вашего управления краем... Жестокая кара не заслужена Ергиным.

Разговор в этом духе велся относительно продолжи-тельное время, причем мне было предложено не только сесть, а и дали чаю. С дела Ергина мы перешли на характеристику администрации, маленьких сатрапов, особенно на севере Сибири. Пантелеев не знал факта, как окружной начальник в Гижигинске объявил себя богом и царем. Он возмущался произволом и вымогательством местных властей, без протеста выслушал мои похвалы по адресу политических и указания на их научные работы, которые высоко ценят в Петербурге. В заключение Пантелеев просил меня прислать ему все материалы по делу Ергина. Когда же я задержался в приемной и с кем-то заговорился, адъютант передал мне пригласительный билет на раут.

—           Я уже имею приглашение, — заметил я.

—           Как, получили?..

—           Не знаю, мне доставили...

Оказалось, что билет, который я получил, предназначался не мне, а полковнику инженерных войск Ивану Ивановичу Попову. Курьер, зная и слыша обо мне больше, чем о полковнике, завез билет ко мне. Полковнику послали мое приглашение. Хорош был бы я, если бы явился на раут незваным...

В ближайший воскресный день перед раутом я был с визитом у А. В. Пантелеевой, и она, между прочим, сказала мне:

—           Если бы не ваша корреспонденция и беседа с А. И., то Ергина судили бы военным судом. Но вы

[120]

убедили мужа — и А. И. уже заявил прокурору судебной палаты, что он не будет вмешиваться в это дело.

Присутствовавший при этом сам Пантелеев заметил:

— Вы можете напечатать, что дело Ергина будет слушаться в гражданском суде.

Я воздержался от напечатания этого сообщения, опасаясь, что Сухотин вмешается и осложнит дело. Сухотин, степной генерал-губернатор и командующий войсками Сибирского военного округа, живший в Омске, был солдафоном и жестоким человеком, да при этом еще и пьяницей.

Ергина судила в Якутске выездная сессия иркутской судебной палаты. Он был приговорен к 4 годам арестантских рот и в 1905 г. вернулся в Европейскую Рос-сию.

Удалось смягчить отношение Пантелеева и к ссыльным, особенно, когда он сам, как покровитель Восточно-Сибирского отдела Географического общества, узнал об их работе в отделе, где пришлось ему и лично познакомиться со многими из них. К отделу и музею Пантелеев относился хорошо — ему нравилось представительство.

В 1900 г. тираж газеты стал быстро возрастать, отчасти благодаря боксерскому восстанию, вспыхнувшему в Китае. Престиж газеты также поднялся, так как драгоман посольства Коростовец в корреспонденциях из Пекина предсказал надвигающиеся события в Китае и указал на опасность, которой подвергаются посольские миссии. С Амура и Маньчжурской железной дороги мы печатали ряд тревожных корреспонденций и телеграмм, пока не разразилась гроза. В Маньчжурию двинули Ренненкампфа, «лихого кавалерийского генерала». О «подвигах» и «победах» этого «героя» мы не могли печатать правды. Но зато я выбрасывал из агентских телеграмм и не печатал восхваление его подвигов. Я даже телеграфировал агентству, что сообщения его о Ренненкампфе «не соответствуют действительности». Некоторые офицеры из его отряда были возмущены враньем и хвастовством генерала, писали нам и обличали его «подвиги». От офицера же мы получили сообщение, как был взят, насколько я помню, город Бодун. Генерал подготовил приступ, расстреливая артиллерийским огнем мирное население. Войск и боксеров в городе не было. Мирное население не сопротивлялось, и тем не менее город

[121]

был взят приступом, причем была уложена не одна сотня, а может быть, тысяча мирных китайцев. Была составлена реляция о блестящей победе Ренненкампфа, которая в виде агентской телеграммы облетела мир. Такого ж рода «подвиги» Ренненкампф совершал и в других местах Маньчжурии. Да и один ли Ренненкампф?!

Подобную же блестящую «победу» над мирными китайскими торговцами, их женами и детьми, подолгу жившими в Благовещенске, одержал и амурский губернатор Грипский. П. И. Торгашов (П. Надин), с которым я был в ссылке в Троицкосавске, прислал об этом избиении китайцев яркую статью. Цензура не пропустила ее, а Пантелеев запросил у меня еще несколько экземпляров гранок и послал их в Петербург, как потом он говорил мне, даже министру двора, для представления царю. Вскоре Грипский был уволен в отставку без назначения в сенат или совет министра внутренних дел, что означало опалу. Гранки «Восточного обозрения» со статьей Торгашова для амурского губернатора оказались роковыми. <.„>

Грипский за свой «подвиг» слетел, а Ренненкампф «сделал блестящую карьеру». Об этом последнем «герое» и новых его «подвигах», но уже над русским населением в 1905—1906 гг. мне придется еще говорить.

В 1900 г. война шла около Пекина, на Амуре и в Маньчжурии, а в Кяхте продолжалась торговля и отношения между кяхтинцамн и маймаченцами не оставляли желать лучшего. И кяхтинцы, и маймаченцы были уверены, что война до них не дойдет, и они продолжали свои торговые операции. И действительно, война до них не докатилась. <...>

Мои отношения с Пантелеевым наладились. А. В., жена Пантелеева, нередко советовалась со мной относительно приютов, обществ и была довольна, что при праздниках и для ее приюта делалось то же, что и для городских школ, то есть печатали бесплатно объявления, давали заметки. Некоторая тень легла на наши отношения в связи с памятником Александру III.

Горемыкин оставил после себя Иркутску театр,— Пантелееву также хотелось увековечить свое имя в Иркутске, и он не придумал ничего лучшего, как только памятник Александру III, инициатору Великого Сибирского железнодорожного пути. Нужно было высочай-

[122]

шее разрешение на сбор пожертвований. Городская дума отнеслась не особенно сочувственно к этой затее. Гласные полагали, что в Иркутске, где еще нет мостовых, рано ставить монументы. Кое-кто из гласных предлагал монумент заменить учреждением. Вопрос, конечно, прошел, и речи гласных стали известны Пантелееву, однако неприятных последствий ни для кого не было. Года через два все тот же монумент едва не испортил отношения Пантелеева к газете.

Назначили закладку памятника. Цензор Мишин намекнул мне, что генерал ждет статью «о заслугах императора Александра III» (это-то после нашей передовой по случаю смерти «миротворца», когда мы напечатали без всякой оценки только перечисление реформ). Получился изрядный реакционный букет. Я постарался не понять намека. На первой странице мы сообщили о сборе пожертвований, церемониале закладки, историю монумента, и только — все чисто информационного характера. Н. М. Падарин и другие артисты Малого театра, бывшие тогда в Иркутске на гастролях, удивлялись тому, как я игнорировал просьбы генерал-губернатора, да еще по такому деликатному вопросу, как о царе. Но все сошло благополучно. Для памятника выбрали место на берегу Ангары, против Большой улицы, и здесь разбили хороший сквер. Пантелеев ждал при за-кладке революционной прокламации, но ее, конечно, не было, он успокоился и забыл про передовую статью.

Число политических ссыльных в Иркутске при Пантелееве значительно увеличилось. Рубеж нового столетия для иркутской колонии ссыльных явился гранью, после которой однотонная дружная семья ссыльных потеряла, я бы сказал, свою монолитность. В конце 90-х гг. в колонию влились ссыльные новой формации. Социал-демократы явились более нетерпеливыми, чем представители предыдущих революционных поколений. Старшие поколения смотрели на свое вынужденное пребывание в Сибири как на временное. Сибирь для них являлась постоялым двором, который они оставят при первой же возможности. Всякую пропаганду и агитацию в Сибири они считали излишней и даже вредной, потому что благодаря ей мог отдалиться срок их возвращения в Россию, где только и возможна была настоящая революционная работа. Молодые же социал-демократы, а среди вновь прибывающих их было боль-

[123]

шинство, жаждали дела и с первых же шагов развили агитационную деятельность. Старые народники, не исключая М. А. Натансона, который по окончании постройки ледокола поселился в Иркутске, не особенно одобряли эту чрезвычайно усиливающуюся революционную деятельность. М. А. пользовался большим уважением и авторитетом в Иркутске и среди ссыльных. Социал-демократы относились к нему хорошо, но критиковали его народническое мировоззрение. В общем, резкого антагонизма между ссыльными как будто бы и не было, но все же не было и той близости, того братства, которое существовало между старыми поколениями. При спорах стали возможны резкие выпады, колкие слова. Старики были сдержаннее молодежи. Приехавшие в 99-м социал-демократы Мандельберг, Ромм, Шиллингер создали ряд кружков среди учащейся молодежи. И среди молодежи уже не было былого единства: явились социал-демократы и социалисты-революционеры и очень незначительная группа областников. К побледней группе первые две, особенно социал-демократы, относились пренебрежительно. С газетой все группы жили хорошо и работали в ней. Я продолжал на страницах «Восточного обозрения» не допускать партийных пререканий, да и по цензурным условиям они были невозможны. Зато на журфиксах, в обществах, дискуссии между социал-демократами и социалистами-революционерами доходили до горячего спора. Оппонентами социал-демократов выступали Г. М. Фриденсон, И. И. Майнов, С. А. Лянды, А. А. Криль и другие. А. А. Криль, которого за внешность звали Богом Саваофом, не был ссыльным, но считал себя социалистом-революционером и вращался исключительно среди ссылки. Он занимал видный пост в контроле железной дороги, считал себя другом братьев Вл. и Илл. Гал. Короленко.

Раньше, в 70-е гг., еще в России, он высылался, кажется, в Пермь вместе с В. Г. Короленко. Криль был партийным социалистом-революционером, и позднее, когда в Иркутске организовался областной комитет социалистов-революционеров, он вошел в состав его.

Летняя стачка железнодорожных рабочих в Красноярске в 1900 г. и ряд других стачек и демонстраций в разных местах подняли престиж социал-демократов. Красноярская стачка оказалась упорной. Но и социали-

[124]

сты-революционеры начали указывать на демонстрации в Гельсингфорсе и других местах; на студенческое движение, которое вылилось в бурные формы в Москве, где к студентам присоединились рабочие, на казанскую историю в Петербурге. Студенты протестовали против «временных правил», против отдачи своих товарищей за беспорядки в солдаты, требовали возврата их из полков. Особенно сильное впечатление произвела на нас в Иркутске демонстрация на Казанской площади в Петербурге с избиением студентов, вмешательством в действия полиции члена Государственного совета князя Вяземского, избиением писателя И. Ф. Анненского, протес-том Союза писателей против избиения студентов.

О студенческих беспорядках до нас доходили слухи, газетных сообщений не было, и в частных письмах о них не писали. Правительственное сообщение о демонстрации на Казанской площади, опубликованное в марте, а затем высочайший выговор князю Вяземскому явились довольно неожиданными.

У меня сидели Натансоны и еще кто-то, мы разговаривали о различных делах и очень мало о студенческих беспорядках. Часов в 9 вечера мальчик принес агентские телеграммы. В них ничего особенного не было. Сверстали очередной номер. Натансоны и В. С. Ефремов ушли, и я уже думал ложиться спать. Но с телеграфа позвонили по телефону и сообщили, что принимается телеграмма о студенческих волнениях,— «присылать ли ее или подождать до утра?» Я просил прислать, предупредил, как было у нас условлено, «Губернские ведомости», что телеграмму буду набирать, и послал за наборщиками. Телеграмму о казанской демонстрации набрали особым приложением и вложили в очередной номер газеты...

Утром В. С. Ефремов и попенял мне за то, что я не разбудил его, а потом задал мне по-приятельски головомойку и Натансон, предположив, что я накануне скрыл телеграмму от него и других, бывших у меня.

Казанская история всколыхнула всю ссылку, не исключая социал-демократов и несмотря на их ортодоксальность. Первые известия в письмах и со слов приезжих дали нам ясную картину казанской демонстрации. Между прочим, передавали об одном студенте из института гражданских инженеров, высокого роста и боль-

[125]

штой силы, который легко сбрасывал с себя полицейских, выламывал брусья из решетки, отбивая студентов от полиции и дворников. Мальчишки, наши Гамены, рыскавшие среди демонстрантов, нередко подбегали к нему и звали его туда, где нужна была помощь...

—           Дяденька, там быот, помоги,— кричали они ему.

—           Уж не наш ли Алексей? — высказала предположение В. А.

Из Петербурга вернулась Ф. Н. Лянды, которая, рас-сказывая о казанской истории, говорила и об этом студенте, «Илье Муромце», как прозвали его товарищи. Она же назвала и его фамилию — Лушников. Студент оказался братом В. А. Алексеем, у которого за год или два перед этим я крестил сына Леонида. Рассказы об его выступлениях еще долго ходили среди студенчества, выливаясь иногда едва ли не в легендарные формы. Сын мой, поступивший в Петербургский университет, слышал эти рассказы о подвигах своего дядюшки еще в 1904 г. от «вечного студента» — старика Аполлонова.

После казанской демонстрации Алексей был арестован. Его выслали с женой Клавдией Михайловной, урожденной Кондаковой, и девятимесячным сыном Леонидом на родину в Сибирь, в Кяхту. Из-за этого он запоздал на три года с окончанием курса в институте гражданских инженеров.

После забастовки в Красноярске иркутские социал-демократы думали выпустить прокламацию, но ввиду отсутствия комитета отказались от этой мысли.

Вопрос о комитете не раз поднимался еще при Л. Б. Красине, но осуществился уже после его отъезда. Красину окончился срок ссылки, и он уехал в Харьков, где благодаря директору Е. Л. Зубашеву ему удалось окончить Харьковский технологический институт, и потом он уехал в Баку, на работу по проводке электричества, и быстро сделал карьеру талантливого инженера.

В 1902 г. в Иркутске появились переизданные на гектографе и мимеографе номера «Искры» и отдельные статьи из нее. Мы думали, что этим делом занялись наши иркутские социал-демократы, но оказалось, что «Искру» перепечатывали в Томске. Этот факт ускорил образование иркутского комитета социал-демократов.

В первый социал-демократический комитет вошли: доктор Мандельберг, О. О. Шиллингер, доктора Ромм и Вайнштейн. Комитет назывался Иркутским, но вскоре

[126]

он был переименован в Сибирский... В это время в комитете была и М. А. Цукасова. Комитет заявил о своем существовании печатным листком, который среди особенно старшего поколения ссыльных вызвал большое волнение. При каждой встрече социалистов-революционеров с социал-демократами шли дебаты по этому поводу. Помню, на квартире у зубного врача Писаревской-Лури М. А. Натансон доказывал несообразность и никчемность издания социал-демократических листков в Иркутске, где почти нет фабрично-заводских рабочих. Из-за этих листков могут разгромить колонию ссыльных в Иркутске, который после этого потеряет значение центра для ссылки. Такой центр необходим для всей ссылки Восточной Сибири. Благодаря ему нередко облегчается положение ссыльных, добываются им заработки, снабжаются они книгами, вещами и прочим. Он ссылался и на мое участие в деле Ергина.

Социал-демократы горячо и правильно возражали ему. Листки не вызвали репрессий. Пантелеев, по-видимому, поверил мне, что они не иркутского, а привозного происхождения. Пришлось замолчать эсерам и Натансону, так как и у них явилась типография, правда, никогда не ставившая визу—Иркутск.

В 1900 и 1901 гг. среди иркутской учащейся молодежи выявилось большое оживление, которое нарастало с каждым годом, подогреваемое событиями и вне Иркутска.

Забастовка и демонстрация студентов в 1901 г. в Томске несомненно дала сильный толчок к развитию революционных организаций и настроений в Сибири. Образовалось немало кружков, издавалась гектографированная газета. Насколько я помню, арестов между учащихся не было. Это объясняется тем, что между нами не было провокатора, каким вскоре оказался приехавший ссыльный Татаров.

Правда, в 1899-м и последующих годах опасались Б., который в колонию ссыльных не входил. Б. был странная, даже несколько как будто бы подозрительная фигура, хотя фактов, подтверждающих последнее, ни у кого не было.

Раз нет фактов, то и я не называю его фамилии, а говорю о нем как о типичной фигуре, хорошо известной иркутянам. Для уголовных он был в некотором роде Шерлок-Холмсом — он любил раскрывать сложные, «за-

[127]

путанные» преступления. Б. дружил с полицией, не избегал жандармов и выпивал с ними. На пожарах он проявлял большое самоотвержение и смелость; он много помогал бедным. Причин, за что он попал в Сибирь, я не знаю, но во всяком случае не по политическому делу; Б. был, кажется, из профессорской семьи. Не раз пытался он сделаться сотрудником «Восточного обозоения», но мы отказывали ему, хотя он писал недурно. Ссыльные, видя его с жандармами, говорили, что он имеет отношение к жандармам. Но это не верно. И в Иркутске не было ни одного факта, который изобличал бы Б., — напротив, он сообщал В. С. Ефремову все, что слышал от жандармов, и в этих сообщениях было много полезного. Он глубоко уважал Ефремова, который, в свою очередь, не считал Б. дурным человеком. В конце концов некоторые ссыльные познакомились с ним. Многие иркутяне относились к нему хорошо, особенно владелец пивоваренного завода Ф. Ф. Доренберг, считавший Б. высокопорядочным человеком.

В 1905 г. жандармы арестовали Б., и он был сослан в Якутск, откуда вернулся в Россию и работал в разных газетах.

После демонстрации студентов на Казанской площади в Петербурге союз писателей выступил с протестом против избиения студентов. Когда я узнал об этом протесте, то послал в «Русское богатство» В. Г. Короленко телеграмму с просьбой присоединить и мою фамилию к протесту. В. Г. не замедлил мне ответом, в котором сообщал, что он получил такие телеграммы и письма не от одного меня, а от многих, но «по зрелому обсуждению с друзьями не дал им хода».

А. А. Корнилов, который жил в Петербурге, подписал протест. У него произвели обыск и нашли фотографическую группу, где он был снят рядом с генерал-губернатором Горемыкиным. Жандармы и товарищ прокурора обратили внимание на почетное место А. А. на снимке и были удивлены, узнав, что он был старшим чиновником особых поручений, то есть особой 5-го или даже 4-го класса. Но звание «особы» не помогло А. А.— его арестовали и выслали в Саратов. Благодаря высылке рухнули мечты иркутян видеть А. А. Корнилова городским головой Иркутска.

В Иркутске ждали выборов, чтобы выставить кандидатуру А. А. Избрание его в головы было обеспечено.

[128]

Подпись Корнилова под протестом, вероятно, помешала и утверждению его вторым редактором «Восточного обозрения». В Саратове он редактировал неофициально «Саратовский листок», а потом выдвинулся как историк общественного движения XIX в. вообще, семьи Бакуниных и самого М. Бакунина в частности.

В 1091 г. студент П. Карпович стрелял в министра народного просвещения Н. П. Боголепова и смертельно ранил его. Это покушение было ответом на «временные правила для студентов». Иркутское школьное начальство всемерно старалось скрыть убийство Боголепова от учеников. В гимназиях и школах были отслужены панихиды по скончавшемуся министре. Учеников познакомили с биографией Боголепова, причем говорили, что министр просто скончался. Чье это было распоряжение — Пантелеева или «великомудрого» главного инспектора училищ Восточной Сибири Татлина,— я не знаю. Может быть, оно было послано из Питера. Но только этот обман ни к чему не привел. Об убийстве министра была напечатана агентская телеграмма, и школьное начальство в глазах учеников оказалось в глупом положении. Директор мужской гимназии И. Н. Румов подал по этому поводу рапорт Татлину, в котором указал, что такое заведомо ложное сообщение подрывает авторитет начальства. Высшее начальство, что называется, перемудрило и дало повод гимназистам разбросать писаное заявление о том, как обманывают гимназистов, считая их детьми.

[129]