Вы здесь

Глава вторая, о том, что я увидел в кабинете отца

Глава вторая,
о том, что я увидел в кабинете отца

Была в нашем доме запретная для меня комната - кабинет Николая Владимировича. При всём своём болезненном любопытстве я и не пытался заглянуть в неё. Почему? Во-первых, навсегда запомнилось выражение отцовских глаз, когда столкнулся с ним, выходящим в коридор как раз при моей попытке всунуть нос в кабинет. Во-вторых, уходя,  отец запирал дверь, а ключ клал в карман. В-третьих, даже при раскрытом окне заглянуть снаружи препятствовала плотная штора, обычно опущенная до нижних квадратов частого переплёта рамы. Только однажды удалось мне рассмотреть через стекло кривую саблю на ковре и, выше, -  портрет офицера (решил по эполетам ) в золочёной раме. Лица не разглядел.  Спросить о нём не решился. Знал, что ответит мой строгий родитель: «Подглядывал?!». 

Наконец моё любопытство было удовлетворено без малейшего усилия с моей стороны. Хорошо помню: в тот  февральский день, пахнувший натопленными печами и  Дашиными шарлотками, исполнилось мне двенадцать лет.  С утра нарядили меня в обновку -  шёлковую белую рубашку с красным шитьём по воротнику.  Очень некстати, так как до темноты предстояло взять штурмом каретник, то бишь, замок соседа-феодала, коим был Гришка, готовившийся к обороне за каменной стеной.  Я доделывал в своей комнате арбалет, когда меня окликнула из-за двери матушка. Вот досада! С неохотой повиновался.

Мария Александровна ждала меня в передней. По случаю домашнего праздника  она приоделась в белое платье с черным бантом сзади. Такой же бант в виде бабочки  был поверх высоко уложенных  чёрно-седых волос.  Плечи покрыла белой пуховой шалью. Держа в пальцах распечатанное письмо,  родительница повела меня по коридору, что тянулся вдоль дома от одного чёрного крыльца к другому. Миновали  гостиную и библиотеку и остановились у запретной двери. От неожиданности я растерялся.

- Входите, - не сразу отозвался хозяин кабинета на стук.

- Вот, Николай, - сказала матушка, протягивая мужу письмо. - Некто господин Росин, с рекомендациями, пишет. Отозвался на наше объявление.

- Какое объявление?

- Я говорю об учителе.

- Ах, да… Всего лишь? А я подумал, не пожар ли приключился.

Мария Александровна обиделась:

- Прости, если помешала твоим занятиям. Думала, ты заинтересован, чтобы наш сын не остался неучем.

Отец, отодвинув бумаги, поднялся из-за стола.

- Пусть приезжает твой Росин.  Только следовало бы уведомить его заранее, сколько мы можем ему платить.

Я рассеянно прислушивался к разговору родителей.  Хотя касался он непосредственно меня, вниманием моим завладели предметы  более интересные, чем гимназия в Княжполе, ради чего и приглашался для меня учитель. Таких предметов было три: сабля на ковре, портрет молодого офицера над ней и монета, золотая (решил я). Ею была придавлена стопка исписанных листов на столе. Предпочесть что-либо из этого для внимательного  рассмотрения тогда я не мог. Теперь могу описать увиденное в последовательности того значения, которое я придавал каждому предмету.

Конечно, начну с сабли. Кривизна клинка выдавала её азиатское происхождение. В тот день оконная штора была приподнята над подоконником выше чем обычно. Зеркальная сталь отражала свет яркого утра. Рукоять сабли из красноцветного металла и зелёные ножны, висевшие отдельно, ниже клинка,  были украшены серебряной арабской вязью и бирюзой.

Потом монета. Не в золоте была её загадка. В то время  в стране обращались  золотые русские пятёрки и червонцы, империалы и полуимпериалы.  Моим вниманием завладели латинская N в начале затёртой надписи по кругу и  рельефный профиль остроносого венценосца.  Монету, видно, пытались разрубить, судя по шраму между краем и центром кругляшка.

Наконец мой взгляд переместился на  портрет в гладкой золочёной раме. На меня смотрел  твёрдым отцовским взглядом молодой человек.  Кок над высоким, чистым  лбом, пряди на висках зачёсаны вперёд. Усов нет, но если мысленно приделать – появляется сходство с отцом. Но нет, не с отца писано. На «знакомом незнакомце» был мундир, какой мне не приходилось видеть  ни на одном из офицеров, посещавших усадьбу. Позже я рассмотрел зелёный двубортный кафтан с двумя рядами медных, по цвету, пуговиц, с открытым спереди высоким стоячим воротником красного цвета. Эполеты без кистей.

- Кто это, папа? - вопрос вырвался невольно, когда мой скачущий взгляд вновь остановился на портрете.  Я тут же, признаться,  струхнул, так как знал, что строгий мой родитель не терпит праздного любопытства. Однако вместо холодного взгляда, которого боялся пуще любого наказания,  получил скорый ответ:

- Твой дед, Владимир Андреевич Белозёрский.

Я осмелел:

- Который был замешан? А в чём?

Матушка покраснела.  Отец бросил выразительный взгляд в её сторону,  одними губами усмехнулся и,  заложив руки за спину, медленно прошёлся по комнате к окну, оттуда к двери, подошёл ко мне, всмотрелся в моё лицо, будто видел впервые, будто изучал, прежде чем довериться.

- Дед твой был декабристом.

Матушка (заметил я боковым зрением) дёрнулась.

- Тебе не кажется, Николай, что мальчику рано знать?..

- Нет, Марья, не кажется.

- Как знаешь… Как знаешь…

За моей спиной хлопнула дверь. Удаляющиеся по коридору торопливые шаги.

Отец движением подбородка, не вынимая рук из-за спины, указал мне на пружинный стул у глухой стены, завешанной картами Средней Азии и Балкан. Сам сел боком за стол, приставленный торцом к подоконнику. При таком размещении мы видели друг друга и портрет  молодого офицера, вдруг оказавшегося моим дедом. Портрет висел поверх ковра над  саблей. Под ковром стояла кушетка, застланная серым верблюжьим покрывалом.

- Тебе, конечно, любопытно знать, кто такие декабристы?

- Ещё бы!

Отец снял с подставки возле чернильного прибора длинную курительную трубку, набил её  волокнистым, сладко пахнущим табаком из ларца карельской берёзы. Дым - уже не такой для меня сладкий как табак - поплыл по комнате. Медленно, тщательно подбирая слова, сообразуясь с уровнем моих знаний, отец начал:

- Декабристы - это, по большей части, офицеры, участники войны двенадцатого года и заграничного похода… Загоскина ты, думаю, читал?

Вопрос меня задел.

- Я уже «Войну и мир» прочёл.

- Похвально! Так вот, те офицеры и кое-кто из цивильных полагали, что существующий способ правления в России, то есть неограниченная монархия, абсолютизм, другим словом, тормозит развитие нации, культуры, науки и промышленности. Они Нашу общественную жизнь называли уродливой. Крепостное состояние миллионов сограждан казалось им  позорным и отвратительным. Со всем этим мириться не хотели. Возникли тайные общества. Заговорщики верили, что республиканское правление, на худой конец - конституционная монархия могут преобразить Отечество, вывести его в число передовых стран. Ты понимаешь?

- Угу. А почему декабристы?

-  Дело было в декабре 1825 года. В Петербурге распространилось известие о кончине  в Таганроге бездетного императора Александра Первого.  Все гадали, кто наследник. Этот вопрос и во дворце ещё не был решён, насколько мне известно.  Словом, междувластие. Этим и решили воспользоваться заговорщики. Поспешили, но людей не насмешили.  Наоборот, напугали. Вывели часть войск петербургского гарнизона на Сенатскую площадь, поставили сбитых с толку солдат в каре. Одних подбили кричать «ура-а, Константин!» (это старший из великих князей, который  ранее отказался от роли наследника); других – «ура-а, конституция!» (солдатушки думали, что так зовут жену Константина).

Я маялся нетерпением:

- И что? Чем кончилось?

- Второй брат Александра, Николай Павлович, объявил себя императором, сославшись на тайный семейный документ, и решительно расправился с мятежниками. Их единомышленники в войсках, расквартированных в Малороссии, подняли Черниговский полк, но и там пушки решили всё.

- Дедушку тоже убили?

- Его сослали в Сибирь, где он прожил тридцать лет… Больше… Сорок пять. Там и похоронен.

- Значит, царь победил?

- Да.

- А ты за кого, папа?

Отец ответил не сразу:

- Как всегда, за Россию.

Николай Владимирович, видно было, не без колебания, выдвинул нижний ящик письменного стола и, порывшись в нём,  извлёк чёрную папку с тесёмками, завязанными на узел. Даже железные пальцы хирурга с трудом справились с высохшим узлом, затянутым на совесть. Открылись желтоватые листы пупыристой бумаги, исписанной мелким витиеватым почерком.

 - Садись на моё место, - сказал отец, поднимаясь со стула и выходя из-за стола. - Я  отлучусь. Письмо из кабинета не выноси. Как прочтёшь, верни в папку и вот сюда, в ящик. Понял?

 

У меня захватило дух. Впервые в жизни держал в руках старинное письмо. Решил, что писалось оно гусиным пером – выдавала толщина чернильных линий.  Повсюду по поверхности листов брызги чернил,  на полях - пробы пера.   И слог писавшего был «старинным». Никто из близких мне людей так не писал, не говорил. Я будто раскрыл «Письма русского путешественника» незабвенного Карамзина.

 

Любезный сын мой, Николай Владимирович!

Позволь отныне величать тебя по отчеству. Не года твои, кои, должно быть, кажутся тебе важными, причиной тому. Порадовал ты сердце старика, избрав целию своей жизни служение страждущим. Бог вознаградит тебя за это!

Покуда будешь ты проходить курс в Университете, ежели буду жив,  намереваюсь высылать тебе на содержание вдвое больше прежнего, ибо на брата своего Василия теперь не надейся. Он не простит тебе того, что не пожелал ты той лакейской должности, коей добивался он для тебя у великого князя.

Я ценю неотъемлемые достоинства Василия. Иначе не вручил бы ему твою судьбу, когда волею известных тебе обстоятельств остался в Сибири, в то время как товарищи моего изгнания и заточения манифестом 26 августа 1856 года были возвращены к родным очагам. С тех пор, как я отправил тебя к старшему брату в Россию, он твой отец и наставник по праву старшинства и по моему благословению.

Однако его характеристическая черта, несказанно меня раздражающая, - преклонение пред аристокрацией. Он смотрит на людей и вещи их глазами. Значит, в его глазах падёшь ты довольно низко, коль станешь простым лекарем.

Невольно является вопрос: откуда у него такое возвышение в собственном мнении?  Кто он есть? Сын минусинской мещанки и ссыльного, лишённого в 1826 году чина поручика и дворянства. Да и дворянство-то наше не столбовое. Твой дед был из служивых. Ходить бы ему в унтерах до скончания веку, да сподобился на Кавказе геройство своё показать.  За то получил поручика и ещё деревеньку Низы в Княжпольском уезде Старгородской губернии. Тамошнему предводителю представился Андреем Ивановым, а тот, имея уже под рукой дюжину Ивановых, записал его Белозёрским,  ибо  поручик в Бел-озере едва не потонул, спеша в Княжполь вступить во владение ёлками на болоте и осьмью душами мужеского полу. Вот откуда наша белая кость.

Тем паче твой покорный слуга родовитости Белозерским не прибавит. Я, истый республиканец, стоял и стою за уничтожение сословных привилегий, Дворянство своё, милостиво мне возвращённое, ни в грош не ставлю. У меня с Василием были разговоры о причинах моего изгнания, но все наши толкования ни к чему не привели, и я оставил эту статью. Он и не скрывал своего удовлетворения, когда я объявил свою волю провести последние годы у могилы вашей благословенной памяти матушки, дабы положили меня рядом с ней в чудесный енисейский песок, когда пробьёт мой час. Покуда я далеко, поди так размыслил Василий,  тень от меня его не покроет. Очень стесняется он каторжной биографии отца, в свою хронику вписывать её не желает даже отточием. Да ладно, Бог с ним! Спасибо, что взял заботы о тебе, ибо я не мог решать за тебя в таком важном вопросе, а ты был ещё мал, чтобы решать самому.

Теперь, когда путь твой определён, могу я помереть спокойно. Токмо одно меня тревожит: каким я останусь в памяти   твоей. Василий меня не понял. И помыслы мои, и намерения, и дела ему чужды. В лучшем случае он «простил» меня  за «заблуждения» молодости и, предполагаю, на твои вопросы обо мне даёт неверные ответы. И всё от его невежества, от незнания истинных причин, приведших меня сначала на каторгу, потом на поселение. Причины эти, конечно, и тебе неведомы. Слово «декабристы» мало что тебе скажет. Ещё не появился наш историк. Да и откуда ему взяться, ежели архивы Следственной комиссии до сих пор под надёжным замком находятся. Поэтому наберись терпения, выслушай мой безыскусственный рассказ.

Слишком за два года до кончины императора Александра  я, в ту пору юнкер, прибыл для прохождения службы в полк, который стоял в Новоград-Волынске. Нраву я был общительного и скоро ознакомился с офицерами полка. Особливо пришёлся по душе мне Пётр Борисов. Как сейчас вижу его: росту незаметного, лысоват, хоть и молод; вислые хохлацкие усы придавали ему облик простолюдина. В карты он не играл, вино употреблял редко, по цыганам не бегал. Признаться, поначалу перечисленные достоинства объекта моего внимания привлекли меня, так сказать, по расчёту. За отцом Петра крестьян было две  души, и этим всё сказано. Я узрел в нём сотоварища, пред которым не надобно было из кожи лезть вон, чтобы выглядеть состоятельным, чем я занимался малодушно в кругу других. Ибо, владея ничтожным количеством земли и крестьян, отец мой даровал мне бедную юность и завещал жить с одного жалования. Однако, видаясь с Петром чаще обыкновенного, я стал находить в нём иные качества, возвышающие его в моих глазах. Он много читал, а что читал - всё помнил и умел пересказать. И, главное, он умел думать. Редкостный дар, ниспосланный Божеством офицеру Его Императорского Величества.

У нас всегда модно было ругать Отечество, а в ту пору и подавно. И десяти лет не миновало, как армия россиян возвратилась из-за границы. Многое повидали. Смотрели, сравнивали.

Как-то в обществе своего нового товарища сел я на заезженного конька и стал погонять. Не помню уж дословно, что говорил тогда. Да и нужды нет вспоминать. Наверное, ломился в открытую дверь: мол, народ наш - самый невежественный и бессловесный, земледелие - самое отсталое, промышленность во многом уступает и немецкой, и французской, и аглицкой. Конечно,  не забыл отметить, что там - века литературы и искусства, а у нас то и другое пребывает в зачаточном состоянии. Словом, горячился впустую. Пётр внимал мне терпеливо, а когда я, соскучившись от своих слов, умолк, добавил  в тон мне: «Там какие ни есть худые, но конституции, у нас же тираны из тиранов. Не кажется ли тебе, Владимир, что всё это теснейшим образом взаимосвязано? Наш народ - это сорок девять миллионов рабов и один миллион господ. Господа присвоили себе власть, образование, право писать стихи и учёные трактаты, водить полки; присвоили пахотную землю, её недра, реки, даже жизни сограждан присвоили. Может ли один миллион русских, будь у каждого из них семь пядей во лбу, дать за столетие столько же писателей, учёных, способных инженеров, агротехников, сколько, допустим, дали за двести последних лет пятнадцать миллионов французов? Можно ли говорить о культуре земледелия там, где землю обрабатывает раб, споспешествующий разорению ненавистного господина? А поскольку рабский труд неимоверно дешёв, кому придёт на ум изобретать машины, которые тот же раб незамедлительно изломает? Нет, Владимир, если хочешь видеть наш народ равным европейским народам во всех сферах общественной и хозяйственной жизни, а не токмо в военном искусстве, что доказал он в двенадцатом годе, надобно искоренить зло существующего у нас порядка вещей».

Так или почти так отозвался на мои слова Борисов, вызвав возмутительною речью сильное чувствование во мне. С той поры мы с ним постоянно были в дружбе. Ежедневные наши беседы о предметах общественных необыкновенно сблизили меня с этим человеком. Ты, быть может, ломаешь себе голову: что он нашёл во мне? Скажу без ложной скромности, хоть и тянула меня по молодости беззаботная жизнь с карточным столом, кутежами, амурными делами, пустым малым я не был. Тут руку приложил батюшка мой, Андрей Иванович. Вот ведь, из завалящих служивых был, а знание уважал, чуя в нём единственное средство бедного дворянина для достижения чинов и почёта. Дома у нас, на Старгородщине, часто зимою обуть детям было нечего, но газета и журнал выписывались регулярно. Время от времени батюшка выезжал по делам хозяйственным в Княжполь и  возвращался домой с новыми книгами. Самую большую залу в доме отвели под библиотеку. Да что я толкую! Ты уж, знаю, побывал там, сам видел.  Так что, друг мой, прочёл я в своё время немало. Правда, чтение это было беспорядочным. Порядок  в моей голове навёл Петр Борисов.

Время не стояло. Однажды мой старший товарищ сказал мне, что по мнениям и убеждениям моим я готов для дела. «Какого дела?» - удивился я. Пётр помедлил и решился: «Для освобождения Отчизны от тиранства и для возвращения свободы, столь драгоценной роду человеческому».

В тот достопамятный день узнал я о существовании в войсках, расквартированных на Украйне,  Общества соединённых славян, тайной организации. Целию общества было всеславянское революционное единение с последующим объединением всех славянских народов в одну демократическую республиканскую федерацию. Борисов горячо рекомендовал меня своим единомышленникам - брату Андрею, опальному поляку Люблинскому, офицерам Черниговского полка Соловьёву, Щепило, Кузьмину. Всех уж не припомню. Так из монархиста по рождению и воспитанию стал я республиканцем по убеждению. Эта высокая цель жизни самой своей таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла в душу мою. Я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах, существование моё обрело смысл.

Нас, «славян», было немного. Все мы принадлежали к неимущему и малоимущему дворянству, подчас совсем разорившемуся, содержащему себя собственными трудами. Простой человек с его чаяниями и заботами был нам близок, в народе искали мы помощи, без которой всякое изменение не прочно. Однако военной революцией, помимо всеобщего возмущения, нам казалось, поставленной цели не достичь. Вообще, мы полагали, что военные революции бывают не колыбелью, а гробом свободы, именем которой они совершаются.

Не одни «славяне» точили ножи на самодержавие. Другие тайные организации, в Петербурге и на Украйне, готовились к выступлению. Летом 1825 года или около этого Пётр Борисов склонил нас присоединиться к Южному обществу. Центральная управа оного находилась в Тульчине, а председателем её был полковник Пестель. «Целию сего общества, - пояснил наш предводитель, - есть введение в России чистой демократии, уничтожающей не токмо сан монарха, но и дворянское достоинство и все сословия и сливающей их в одно сословие - гражданское. Каждому гражданину откроется путь ко всем достоинствам в республике, и люди самого низкого состояния станут членами советов, которые дают законы и сами избирают членов своих. Так подадим нашим братьям руки!». Борисов убедил нас, что соединённые общества удобнее могут произвести преобразование державы.

Около того же времени шло сближение Южного общества с «северянами». Петербургские противники самодержавия, поначалу стоявшие за конституционную монархию,  всё более склонялись к идее республики, и в конце концов было условлено о съезде тех и других.

Внезапная кончина Александра I разрушила то здание надежд, которое создавали мы столь осторожно и терпеливо. Однако наиболее решительно настроенные наши единомышленники на севере увидели в междуцарствии верный способ исполнить так давно предпринятый план. «Случай удобен, - говорил один из них. - Ежели мы ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов». План сей был смел и благороден: захватить в день присяги новому императору правительствующий Сенат и огласить Манифест к русскому народу, в коем объявлялось уничтожение самодержавия и крепостного права и учреждение Временного революционного правительства.

Увы, судьба ожесточилась противу славных товарищей наших. Поутру 14 декабря 1825 года, когда они вывели в Петербурге из казарм верные войска к памятнику Петра, здание Сената оказалось пустым. Сенаторы уже присягнули Николаю. Пока ждали князя Трубецкого, не ведая, что назначенный накануне диктатор по малодушию изменил обществу, время для взятия Зимнего дворца и Петропавловской крепости было упущено. Пользуясь этим обстоятельством, Николай стянул к площади изрядные воинские силы. К вечеру всё было кончено.

У нас на Украйне в ту пору были разнообразные слухи и толки о положении дел в столице. Мы (сиречь «южане» и «славяне») ждали лишь сигнала. Оным условились считать весть о низложении монарха, кто бы им ни был после Александра. Однако весть пришла печальной. Тем не менее, решили выступать. К несчастию, поднять в столь малое время удалось токмо Черниговский полк, а вожди наши заразились столичной медлительностью. Надобно было идти на Киев, призывая по дороге крестьян, как требовали того «славяне». Вместо того ничтожные силы наши стали кружить на одном месте и в конце концов были разбиты у Трилес в третье число генваря 1826 года.

Участвовать в деле мне не пришлось. Накануне восстания я получил от Борисова повеление изъять из тайника казну Славянской управы. Она хранилась в Низах, в моём родительском доме. Пусть сие тебя не удивляет.  Из всей нашей компании токмо Белозёрские были земельными, притом я уже вступил во владение имением по смерти батюшки. Меня вверили смотрению рядового Анойченко и, уступая необходимости, мы поскакали по дороге на Княжполь через Брянщину.

Вот, наконец, мост через Стривигор, вот крыльцо отчего дома. Нигде ни души. Сердце стеснилось от предчувствия, но отступать было поздно. Вбегаю в библиотеку, оставив провожатого с лошадьми. Первый предмет, который мне представился, был развороченный тайник. От нескольких тысяч рублей серебром не осталось и следа. Я пришёл в сильное волнение и в секунду всё понял. До окна на цветник два шага, но на пути ряд книжных шкафов, а за ними жандармы. Скрутили. Товарищ мой сумел уйти. Впоследствии я узнал, что Анойченко догнал черниговцев под Васильковым и доложил о случившемся командиру 3-й мушкетёрской роты Щепило. А через два дня оба они сложили головы.

Отчего я рассказываю тебе о том второстепенном эпизоде так подробно? А вот отчего: гибель товарищей, знавших о моём пленении возле тайника, и посейчас бросает на меня тень. Ведь жандармы ни гроша не сдали начальству, насколько мне известно, к тому же пустили слух, будто я сам перепрятал серебро задолго до ареста. Сердце болит до нетерпимости, когда я вспоминаю холодные лица тех (к счастью, немногих) «славян», которые не поверили моему рассказу.  Бедный мой сын! Многое через это и ты потеряешь во мнении людей. Но мы, Белозёрские, не имеем нужды трепетать. Совесть моя чиста.

Далее буду краток. Меня доставили в старгородскую тюрьму. Потом казематы Петропавловской крепости. После суда - Сибирь, Зарентуйский рудник, новая попытка восстания под началом «славянина» Сухинова. И новая кровь. Все опасности и труды делил я с моими товарищами до конца. В 1839 году был выпущен на поселение. Определили мне городок Минусинск, где я сочетался с девушкой простого звания и где появились вы, оба наших сына.

Сибирь предстала пред моими очами страной живописной натуры. Я не молил судьбу свою о помиловании и всё менее помышлял о возврате к прежнему своему состоянию. Душа моя не старилась, и силы её не истощались. В молодости воображение моё было во всей бурной стремительности; тогда оно ещё не давало отчёта о путях своих. Теперь же обогатил своё воображение новыми идеями.

Освобождение крестьян Александром Николаевичем не примирило меня с правительством. Надобно вовсе не иметь ума, чтобы не видеть: воля без земли - та же неволя, во сто крат худшая. Мужик обманут и обворован. Он скоро поймёт состояние своё, и мятежный жар с неимоверною силою запылает в душе его. Появятся новые разины и пугачёвы, токмо ещё более страшные для аристокрации и наших набобов от фабрик и рудников, ибо сила их будет не в удали, а в просвещённом уме. Не дай Бог! Да не избежать видно.

Прости, я наговорил так многого, имея надобность исповедаться пред близким человеком. Буду молить Небо, дабы ты понял меня.

Посылаю, друг мой, родительское своё благословение. Обнимаю тебя горячо.

Вл. Андр. Белозёрский.

Минусинск, генварь, 1868.

 

Последний лист письма, написанного почти сорок лет тому назад (целая вечность для меня!) отложен в сторону. Вертя машинально золотую монету в пальцах, я пытался разобраться в своих впечатлениях.

Итак, дедушка был республиканцем. В этом он признаётся  не без гордости. И хотя ему не пришлось принять участие в восстании, убеждения поручика Его Императорского Величества,  от которых, по всей видимости, он не отказался на следствии по делу декабристов, стоили ему каторги и ссылки. Мало того, по прошествии тридцати лет после вынесения приговора, дедушка отказался возвращаться в европейскую Россию. Правда, прямо об этом он не пишет, объясняет своё решение остаться на поселении желанием не разлучаться с могилой жены, но ведь фразы из письма («волею известных тебе обстоятельств остался в Сибири» и «дворянство своё, милостиво мне возвращённое, ни в грош не ставлю») свидетельствуют ещё об одной, немаловажной причине  (даже причинах) выбора Владимира Андреевича.

Такие мысли пришли мне не  в тот день и час, когда я сидел  над  раскрытой папкой с письмом в ожидании отца. Они сформировались позже, в течение довольно длительного времени по мере того, как я читал доступную мне литературу на тему о декабристах, думал и взрослел.

Со стороны чёрного крыльца, выходящего на фруктовый сад и хозяйственный двор за ним, послышался громкий голос отца и быстрая, спотыкающаяся речь арендатора из богатых мужиков. Несколько минут спустя отец вошёл в кабинет в шинели и картузе, вскинул брови, вспоминая, почему я здесь.

- Ах, да… Прочёл? Ну, сейчас обсуждать не будем. Перевари. Там тебя Виконт обыскался.

С этими словами он решительно забрал из моих пальцев золотую монету, предупредил мой вопрос:

- Наполеондор.

- Ты был во Франции?

- Это Франция у нас была и вместе с нею  двунадесят  языков. Желаешь знать, как монета очутилась у нас? Когда мы с Иваном откапывали пушку, под ней, в речном иле, пряталась. Иван, вишь, как заступом её долбанул.

Я поспешил воспользоваться редкой словоохотливостью отца. Когда ещё такое случится!

- А сабля тоже из речки?

Николай Владимирович словно ждал этого вопроса

- Шашка текинская. Святая вещь! Сам Скобелев мне её вручил после сражения за Асгабадский (так и произнёс - «г») оазис. В меня тогда осколок попал, я под огнём оперировал. Любил меня грешного,  покойник… да и я ему отвечал тем же… Ладно, иди.

Виконт уже скулил под дверью и царапался.

Ночью мне приснился дедушка. Я стоял над огромной, как каменная пустыня, площадью. Глухо рокотали барабаны (оказалось, после полуночи стороной прошла гроза). Его вели сквозь серую немую толпу. Высокий красный воротник  его тёмно-зеленого кафтана фрачного типа с двумя рядами медных пуговиц казался  пропитанным кровью. Он нёс легко, словно картонный, наш огромный, обитый медными полосами сундук из библиотеки. В нём что-то серебряно позвякивало, хотя в него мы складывали номера газет, которые было жалко выбрасывать.  Он шёл медленно и пристально смотрел в мою сторону, будто искал взглядом и не мог различить в толпе. Я пытался крикнуть «вот я!», но слова не шли наружу.

Утром, наскоро позавтракав и накормив Виконта, я  забрался с ним в библиотеку, где за стеклянными дверцами дубовых шкафов мерцали золотом кожаных переплётов старинные фолианты, пестрели корешки разнокалиберных книг на русском, французском и немецком языках и подшивок журналов (от «Трутня» до «Нивы»). Напрасно ждали меня заснеженный сад и лёд на Стривигоре, и Гришка в бараньем полушубке с санками наготове, напрасно вздыхал, лежа на  паркете под тёплым боком голландки, Викошка, положив чёрную мордаху на вытянутые лапы. Дни шли за днями, а я, добровольный затворник, отыскивая следы декабристов, всё глубже погружался в неведомый для меня мир серьёзной истории. Именно с тех дней начал я влюбляться в древнюю старушку с молодым, привлекательным лицом Клио. Разумеется, я мало чего нашёл, что могло бы меня удовлетворить, а незаконченный роман Льва Толстого ещё больше напустил туману. Но, кажется,  я начинал понимать, отчего появляются декабристы - во всех странах, во все времена.

А вот тайника в библиотеке я так и не нашёл. Даже в сундук заглянул, тот, что нёс Владимир Андреевич в моём сне. До дна  в слежавшихся пластах газет докопался, тараканий рай разорил, а серебра там не оказалось.