Самое большое место в жизни Веры занимала мать. Чувство своё к матери девочка не смогла бы назвать ни любовью, ни уважением, ни восхищением, словом, ничем определённым. И то, и другое, и третье жило в ней бок о бок с душевной болью, ревностью, приступами ненависти, обожанием, тоской по ласке – всем тем, что роняла мимоходом мать в сердце дочери. Мать была далёкой звездой, недоступной и непостижимой, а значит – обожествляемой. Её слово было законом. В каждом её жесте, даже в молчании скрывался особый смысл. Ей прощалось всё, даже когда простить было невозможно, потому что она звалась мамой. Правда, девочка и отца в младенчестве нередко звала мамой. Потом научилась различать. Отец – это было: бегом принесённый ночной горшок, бантики в косичках, папин борщ, стирка с папой, тёплая и мягкая ладонь, в которой так уютно пальчикам девочки, шагающей в первый класс. Мама... Это та, которую всегда нужно ждать. «Спи, мама придёт поздно», – то и дело слышала она. «Сегодня мама опять играет?» – «Да...». Девочка вздыхала: «Плохо, когда мама артистка».
По утрам, собирая дочь в детсад или в школу, чаще всего папа говорил шёпотом: после вечернего концерта мама поднималась поздно. Как это было важно – не разбудить маму. Зато каким праздником становился день, когда мама была свободна от репетиции, концерта, гастрольной поездки. Тогда отец придумывал для Верочки болезнь, чтобы оставить её дома, и девочка вертелась возле матери, с мольбой во взоре (ну посмотри на меня!), заглядывая в её холодные глаза, стараясь прикоснуться к её холодным белым рукам. Нет, не обвиняйте женщину в холодности сердца. Она по–своему скучала по дочери; ей были желанны её поцелуи, неловкие объятия. Только дочь, как нарочно, появлялась со своими милыми нежностями в самые неподходящие минуты: «Осторожно, не сбей мне прическу!», «Ах, как ты не вовремя! Сейчас придут гости».
Гости обычно собирались к вечеру – мужчины с восторженно–зычными голосами, со склеротическим румянцем на скулах, модно одетые красивые женщины. Узнаваемые лица местной оперетты. Электрический свет дробился в зеркалах, полированном дереве, хрустале в серванте просторной гостиной. Гремел рояль. Чей–то голос, чистый и низкий, пел «Утро туманное, утро седое». От шума и яркого света, от запахов тонких духов, пота, вина и табачного дыма у девочки кружилась голова. Всё плыло, всё мелькало перед её глазами, всё было расплывчато, зыбко, и лишь обожаемая мама – в открытом сверкающем платье, возбужденная, ясноглазая – виделась чётко, запоминалась каждой чёрточкой, каждым жестом. Такой она являлась потом в мечтах и снах дочери, близкая и недоступная.
Отец страдал. Девочка поняла это рано. Всё чаще он замыкался в мрачном молчании. Он стал оставлять дочь одну в пустой квартире, а когда возвращался, ещё более хмурый, из рта его пахло кислым, как от гостей. Безошибочным детским чутьём Верочка нашла причину. Ею оказался баритон с толстой грудью и седыми курчавыми бачками. Он провожал маму после вечернего концерта, целовал ей руку в передней не с тыльной стороны, как другие, а в основание ладони, с притворным оживлением разговаривал с хозяином дома и во всём с ним соглашался. Были и другие.
Как-то девочка стала невольной свидетельницей разговора между отцом и матерью. Сначала говорил отец. Долго и слезливо. И непонятно. Когда он замолчал, мать сказала: «Ты подходишь ко мне со своей меркой технаря. А я ар–тист–ка! Пойми, я не могу существовать без обожания, без любви, наконец».
Милая мама! Несколькими словами она сняла камень с сердца дочери. Ведь так просто: к ней нельзя подходить с «обычной меркой». Отец – добрый, хороший... человек. Мать – богиня. Разве можно её судить как обыкновенную смертную? По–видимому, отец думал иначе. Он делался всё молчаливее. Чаще стал выпивать. Во хмелю становился совсем жалким. Жалость, большая, острая, вытеснила в душе дочери все добрые чувства к отцу, пока не сменилась брезгливостью. Это случилось на шестнадцатом году жизни Веры, вдруг вытянувшейся в росте, вспыхнувшей яркими красками юности на милом лице, не столько красивом, сколько привлекательном.
Тогда отец долго не задерживался на одном рабочем месте. Тайком от жены стал занимать деньги у её друзей. И у баритона брал… Тот давал с суетливой предупредительностью, о должке не напоминал. Попрошайка, получив своё, сразу исчезал. Вера видела в окно, как он торопливо, не глядя по сторонам, переходит улицу в направлении заведения с вывеской «Шабское». Однажды был гололёд, а грузовик – огромный…
Оставшись с вдовой матерью, девушка втайне надеялась, что чувство вины, которое, по еёпонятию, должна испытывать мать, невольно заставит обожаемую родительницу искать облегчения у дочери, и дочь уже готова была броситься ей навстречу, как тут появился Искандер.
Мужчину такой красоты Вере встречать ещё не приходилось. У двадцативосьмилетнего таджика, с погонами капитана, была гибкая, мускулистая, стройная фигура горца. Смуглая кожа на его лице, нежном и мужественном, с крепким подбородком, яркими губами, тонким горбатым носом, отливала тёплой зеленью нефрита. Но больше всего в этом лице привлекали глаза – такие густо-синие, каких вообще–то и быть не может. «Если правда, что памирцы – потомки воинов Александра Македонского, – сказала Вера матери, – то очень жаль, что Александр не завоевал весь мир».
Искандер, вопреки ходячему мнению о красавцах, оказался человеком, способным на глубокое чувство. И Верина мама, гордая женщина, знавшая мужчинам цену, не терявшая над собой контроль в увлечениях, на этот раз совсем потеряла голову. А рядом с ней, уже увядающей красавицей, была дочь – её свежая копия!
Спустя некоторое время после появления нового поклонника артистки, звезда сцены, глядя в сторону, сообщила дочери, что Искандер настоял... Вернее, они с Искандером решили расписаться. И добавила: «Знаешь, они, эти горцы... Словом, лучше будет, если ты поживёшь отдельно. Я сниму для тебя комнату. Искандер настаивает. У них свои законы». – «Хорошо, мама», – внешне спокойно согласилась дочь.
Что-то оборвалось в ней в одно мгновение и умерло без мучений. Вера замкнулась в себе, стала ко всему равнодушна. С трудом закончила десятый класс и устроилась кладовщицей на заводе шампанских вин. Мать не возражала. Ей вообще было не до дочери. Искандер же пожал плечами, узнав от жены о «капризе» падчерицы жить отдельно: «У вас же столько комнат! Не понимаю».
В первое воскресенье октября Вера, одевшись по погоде в плащ, стянутый по тонкой талии широким поясом, выбралась на Привоз. По воскресеньям там продавали с машин носильные вещи, и девушка намеревалась присмотреть себе пальто с воротником. При входе на рынок располагался местный птичий рынок, где шёл бойкий торг друзьями человека. Особняком от демократической щенячьей стаи жались к ногам хозяев взрослые собаки. И хотя были они по всем внешним признакам разные, объединяло их что-то общее. Вера приостановилась и поняла: в глазах собак стыло тупое равнодушие. Они догадались, что их предали. Наибольшее впечатление произвёл на неё шоколадный дог, который лежал у ног толстощёкого парня в лохматой кепке, положив голову на передние лапы. Глаза его были точно неживые – сухие, стеклянные. Вера присела перед догом на корточки. «Бедный! Тебе жить не хочется?» Дог понял и оценил участие незнакомки. Золотой глаз его медленно скосился на девушку, увлажнился. Хозяин ухмыльнулся: «Купи, ежели жалеешь». Девушка не удостоила его взглядом. «Пойдешь жить ко мне, псина?». – «Гранит», – подсказал щекастый. – «Гранит», – позвала Вера.
Дог слабо шевельнул хвостом и поднял голову. Кто знает, какие мысли родились в мозгу разумного животного? Чутьё подсказало ему, что из всех зол на свете, обступивших его, эта девушка – наименьшее. Он потянулся к ней и нерешительно, весь напрягшись, лизнул руку горячим шелковистым языком. «Сколько?» – спросила Вера, доставая из кармана плаща деньги.
Проводив взглядом стройную девушку с крупной, худой собакой шоколадного окраса, я отправился по третьему адресу своего повествования.